Текст книги "Утро. Ветер. Дороги"
Автор книги: Валентина Мухина-Петринская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
КАК НАЙТИ СЕБЯ
Письмо Дана
СМЕРТЬ НА КОРАБЛЕ
Атлантика, январь 1979 года
Дорогая Владя!
Удивительное дело, ведь я терпеть не могу писать письма и в основном пишу одной маме, но, как прижмет меня серьезно, так сразу хочется написать именно тебе.
У нас на «Ветлуге» горе: умер старый механик Ян Юрис… Но я уж все по порядку… Перед тем как он заболел, мы попали в ледовое окружение. Признаться, здорово струхнули. На мостике собралось все начальство от старпома до боцмана. Не дыша смотрели на капитана. Вот когда наш «старик» показал себя. Малейшее неверное движение – и острые, как мечи, льдины пробили бы корпус судна.
Если бы с вертолета наблюдали тогда за «Ветлугой», решили бы, что ведет ее сумасшедший: такие вензеля выделывал капитан. Льдины бьют о борт, крошатся, дробятся, а ведь «Ветлуга» не ледокол. Старое корыто. Четыре часа капитан так держал. Да, наш Евдокимов герой.
А Ян Юрис не выходил из машинного отделения, хотя уже отбыл свою вахту и ему полагалось давно спать. Но какой тут сон! Парень, на которого он мог оставить свои машины, совсем не имеет стажа, только диплом.
А когда мы наконец избавились от остроконечных ледовых гор и вышли на чистую воду, – попали в туман.
Капитан и стармех, может, и нагляделись на своем веку на туманы (и мели, и штормы, и ледовые сжатия), но мы, бородатые юнцы, попали в такой туман впервые в жизни.
Представляешь, полное отсутствие видимости, а ведь был еще день. Как будто судно потонуло в сметане. Я сидел рядом со штурманом в рубке и делал поправочные расчеты с учетом курса и скорости судна.
Вошел капитан и приказал мне идти спать, так как я тоже не сменялся уже две вахты.
Прежде чел уйти, я, как всегда, погладил индикатор, словно кошку, чем несказанно удивил капитана. А жест мой объяснялся просто: этот прибор изготовлен… на нашем заводе. Да, представь себе! На заводе, где всю жизнь проработала моя мать и твой отец, где теперь работаешь ты, Владька. А теперь этот хрупкий прибор спасал нас от гибели – в такой-то туман!
Когда я вошел в нашу каюту, Ян Оттович лежал на койке и тихонько стонал. Лицо его пылало. Я смерил ему температуру – оказалось около сорока. Он попросил укрыть его потеплее и дать что-нибудь от головной боли. Его знобило, я укрыл его тремя одеялами. Затем сходил за коком (он когда-то окончил медицинский техникум). Кок поставил старику банки, дал выпить таблетку стрептомицина и аспирин.
– Боюсь, что у него воспаление легких, – сказал он, выйдя за дверь. И пошел докладывать капитану.
Крупозная пневмония – вот что оказалось у нашего деда. Потянулись беспокойные томительные часы. Температура не спадала. Каждые четыре часа кок делал уколы пенициллина, инъекции камфарного масла, сердечные. Давали ему кислород…
А судно шло полным ходом, за иллюминатором вздыхал океан. Кок в качестве медицинской силы требовал изменить курс и идти к ближайшей гавани – порт Рейкьявик – и сдать деда исландским врачам. В госпитале его бы подлечили. Но дед вбил себе в голову, что умирает. Никогда не хворал в жизни, вот и решил, что смерть за ним пришла. А дед не раз всем говорил, что, когда придет его час, он хотел бы умереть в плавании. И когда капитан спустился к нему в каюту, Ян Юрис опять напомнил ему эти слова. Они долго беседовали вдвоем… И когда радист вышел на связь, он сообщил, что все на «Ветлуге» нормально. А про болезнь стармеха ни слова. И на другой день, и на следующий. Даже когда кок уведомил всех, что сегодня ночью ожидается кризис…
Не кризис, а агония ожидала Яна Юриса в эту ночь. Смерть уже описывала сужающие круги.
В ту ночь никто не спал. То один, то другой подходил к каюте Юриса и прислушивался.
В каюте больного мы были втроем: капитан, кок и я.
Ян Оттович был в полном сознании, но сильно ослабел. Сердечная недостаточность. Кок сделал ему очередную инъекцию камфары, я осторожно положил к месту укола горячую грелку, завернутую в полотенце.
Мы сделали все, что могли, и ждали, когда лекарство окажет свое действие.
– Замучил я вас всех, – виновато прошептал механик.
– Ерунда, лишь бы ты поправился, старина! – наклонился к нему Евдокимов.
– Вот так я и мечтал встретить свой час, – с удовлетворением проговорил механик.
Он прислушался к гулу машин: они работали исправно. Старый механик за доли секунды, по звуку, едва ослабевал привычный гул, мог определить отклонение в работе механизмов. Уже смертельно больной, он сразу проснулся, едва остановился правый двигатель. По его просьбе я передал в машинное отделение приказ проверить топливную систему. Старый механик успокоился лишь тогда, когда неисправность устранили.
Для него все шло как надо. Он был счастлив, что умирает не в больнице среди чужих людей, а на корабле и что дорогой его капитан рядом.
Страха смерти он не испытывал. Конечно, ему хотелось еще пожить, поработать, порадоваться солнцу, океану, добрым людям. Послушать, как отбивает склянки медный колокол-рында, голоса, смех, песню.
Он вдруг улыбнулся лукаво.
– А ведь мне… 74 года, – сказал он капитану. – В войну рассеянный писарь поставил… на девять лет меньше, а я промолчал… Хорошо сделал, меня бы давно списали на берег… Я хорошо пожил, потому что любил свою работу…
Он посмотрел на меня сочувственно и любовно., – Даниил… я был другом твоего отца… Я скажу тебе как отец… Ты не корабль любишь… ты… театр любишь. В театр и иди… все равно кем… Хоть рабочим сцены… плотником. Когда любишь, найдешь свое место. Не плачь, Дан.
Да, Владя, я заплакал. Я поцеловал его руку и выскочил в коридор. Там, притихнув, стояли ребята. Я пробежал мимо них.
В коридорах и отсеках корабля было пустынно и тихо. Машины стучали ритмично и надежно, как сердце здорового человека…
От переутомления или от расстройства, но я все воспринимал зыбко, как во сне. И мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то эти длинные пустые коридоры, освещенные электрическим светом.
Я вернулся в каюту. Капитан и кок советовались, что еще предпринять для больного. Но ему это уже было не нужно.
– Дан, позови всех… прощаться, – внятно сказал старый механик.
Он, не торопясь, простился со всеми. Никто не смел при нем плакать. Потом он ушел от нас навечно.
Теперь я не боюсь смерти, а жизнь люблю еще больше, чем прежде.
Я вернусь в Москву и поступлю в театр, хоть рабочим сцены.
И наверное, женюсь на тебе.
Твой Даниил.
Глава одиннадцатая
А ВДРУГ ЭТО ТАЛАНТ?
Когда папа узнал, что я еду завтра в Рождественское, он даже в лице переменился. Сразу оделся и куда-то ушел. Вернулся с пачкой книг. У себя в комнате долго рылся на книжных стеллажах. Был уже вечер, мама где-то задержалась.
Когда я вошла к папе, он показал на объемистую пачку упакованных книг.
– Передашь одной женщине в Рождественском книги? – спросил он смущенно.
– Пожалуйста, но, может, по почте отослать?
– Видишь ли, дочка, я хочу, чтобы ты сама отнесла ей эти книги… как подарок. Ей давно хотелось тебя увидеть.
– Папа… А кто это?
Мы сели рядышком на его кровать. Отец потрепал меня по руке.
– Она колхозница, Александра Прокофьевна Скоморохова. Эта женщина… меня любит. Редкий и щедрый дар от человека. Я тоже ее люблю. Но… ведь у меня семья. Впрочем, вся моя семья – это ты, Владька. Не мог я тебя оставить Зинаиде одну… А она бы тебя не отдала.
– Но я уже большая!
– Теперь большая. Только теперь. И то я тебе еще очень нужен. Разве не так?
У меня сдавило горло.
– Еще как нужен!
– Ну вот… Все так сложно. Я думал… Может, Зина сама от меня уйдет. Она же стыдится меня: простой рабочий. Если я перед кем и виноват, так перед Шурой. Она меня по-настоящему любит. Я тебя очень прошу, дочка, окажи ей всяческое уважение. В деревне о ней много болтают разного, но это все неправда. Просто она на всех не похожа, а этого люди обычно не любят.
– Расскажи о ней, папа.
Он закурил. Вроде бросал курить, но, видимо, опять начал.
– Голос у нее чудесный был… так пела – заслушаешься. Но… работа в поле… то морозы, ветер, то зной… Теперь голос уже не тот.
Была она замужем… Ты видела «Три тополя на Плющихе» с Дорониной? Помнишь?
– Раза четыре смотрела – и в кино, и по телевизору.
– Ну вот, помнишь там личность мужа? Хозяйственный, жадный, прижимистый, а мужик – красивый… Вот примерно такой муж был у Шуры. Только этот работал механизатором. Шура не могла ужиться с ним. Ушла. Поселилась в бывшей своей избенке на околице. Он-то все собирался продать избенку, а Шура не соглашалась: там мать жила и умерла. И бабка. И вот теперь пригодилась… Был у нее ребенок – девочка. Умерла.
Живет Шура одна. Странная она, гордая, взбалмошная. В работе безотказная: куда пошлют, туда и идет. Никогда не ищет где полегче. Мне, говорит, все равно. Ну ее и посылают!
– Папа, она телятница?
– Нет, в полеводческой бригаде работает. Она природу очень любит… Может на всю ночь уйти в лес… одна. И читать любит. Начитанная. Вот я ей все книги и посылаю. Уж очень она им радуется. Особенно если про театр или про артистов. Остановишься у нее?
Отец напряженно смотрел на меня. Даже жилки на висках вспухли.
– Если ей это будет приятно, то, конечно, остановлюсь.
– Спасибо, дочка.
Мы немного помолчали.
– Это ведь племянница Рябинина, – вдруг сказал отец.
– Эта Шура?
– Да.
– Так она двоюродная сестра Геленки?
– Да. Но она никогда у них не бывает. Геленка даже не знает ее. Одинокая она очень – Шура-то. Так ты остановишься у нее?
– Я же обещала.
Отец поцеловал меня в щеку. Бедный папка!:
Скоро пришла мама – элегантная, самоуверенная, скрытная.
Я быстро приготовила чай, но мама не захотела чаю. Она уже где-то поужинала.
Перед сном я хотела поцеловать ее (мне стало жаль, что отец ее больше не любит), но она так официально взглянула на меня, что я только сообщила, что завтра еду в командировку.
– Надеюсь, ты там не наделаешь никаких глупостей? – сказала она рассеянно.
Засыпая в тот вечер, я думала о том, какое это огромное счастье – настоящая дружная семья, где все горячо любят друг друга, как у дяди.
Если бы случилось такое прекрасное чудо, и Ермак женился бы на мне, я родила бы ему четверых детей – нет, шестерых. Как бы нам было хорошо всем вместе! А папа стал бы дедушкой и уже не думал бы ни о каких деревенских колхозницах… Если бы она действительно оказалась доброй женщиной и принесла бы ему хоть немного душевного тепла и счастья.
Милый, милый мой папка!
Село Рождественское раскинулось на берегу Оки, наполовину в сосновом бору. Бревенчатые дома окружали врассыпную сосны, березы и лиственницы. Было много пней. Клуб и кино находились в древней деревянной церквушке. Сегодня шел фильм «Андрей Рублев».
Мы добрались до Рождественского к вечеру и сидели в правлении, ожидая, пока нас устроят. На стене висел портрет знатного земляка – Рябинина.
Председатель колхоза Иван Амбросимович Щибря, крепкий, коренастый, с обветренным, морщинистым, коричневым лицом, усами в виде щеточки и синими-пресиними глазами, казалось, не очень нам обрадовался, но встретил радушно и гостеприимно. Он живо определил моих спутников на постой и меня хотел куда-то поместить, но я заявила, что хочу остановиться у Скомороховой, если мне покажут, где она живет… Щибря почесал затылок (древний символический жест) и сказал, что, похоже, Шура не примет к себе. Она даже на работу сегодня не выходила: тоска на нее напала, – а в такие дни она любит быть одна.
– А вы что, знаете ее?
– Да нет. Но я хочу остановиться у нее. Книг вот ей привезла…
– От Гусева, что ли?
– От Гусева. Я его дочь.
– Вот оно какое дело. Ну что ж, идите к ней.
Он вышел со мной на крыльцо и позвал первого проходившего мальчишку.
– Василек, проводи вот шефа до избы Скомороховой. Вещи-то помоги ей донести. Здесь книги тяжелые. Если Шура не примет ее, отведешь к тете Паше.
– Ладно уж! – Парнишка взял у меня чемодан, книги и вразвалку пошел вдоль бревенчатых изб.
– Вы из Москвы? Из самой Москвы? – поинтересовался Василек.
Я объяснила, кто мы и зачем приехали.
– А, шефы… знаю.
Он сообщил мне, что учится в восьмом классе и мечтает стать агрономом, как Щибря.
– Шурка-то Скоморохова не примет вас, – предупредил он. – Она вообще не любит командировочных. К ней и не ставят, а сегодня и вовсе: у нее тоска…
Меня поразило, что и председатель колхоза, и мальчишка-школьник упоминали о Шуриной тоске как-то просто, по-деловому, как если бы сказали: «У нее грипп». Невозможно было представить, чтоб в Москве сказали о ком-либо: сегодня не вышел на работу, у него тоска.
Я сказала об этом Васильку.
– И у нас так не говорят, – подтвердил он, – так ведь это Шурка Скоморохова. Она безотказная, понимаете? И с температурой выйдет на работу, если надо. Куда никто не хочет идти (ну, тяжело или невыгодно), так за ней посылают. Чудачка она, но с ней не соскучишься! А вообще – безотказная!
– Она тихая?
Василек так и прыснул. Едва чемодан не выронил от смеха.
– Чего нет, того нет. Достается от нее на собраниях всему начальству. Щибря – первый председатель колхоза, который ее уважает. Остальные-то, до него, ни во что ее не ставили. Прежнего-то председателя из-за Шурки и сняли. Приехало районное начальство на перевыборы. Все честь по чести. Хотели опять его же рекомендовать.
А Шурка начала задавать свои вопросы – хоть стой, хоть падай. Секретарь райкома так рассердился: или, говорит, председателя за такие дела сажать, или Скоморохову за клевету.
– Ну и что?
– Председателя сняли.
– А на Щибрю она ничего не говорила?
– А что про него скажешь, если он не для семьи, а для народа живет. У нас ведь все на виду.
Я посмотрела на Василька. Белобрысый, курносый, загорелый, брови совсем белые – выгорели, что ли? Одет в телогрейку, теплые штаны, валенки…
Мы подошли к Шуриной избе. Бревенчатый, покосившийся домишко стоял на краю обрыва, у излучины замерзшей реки. Отсюда виднелись желтые отмели Оки и синеющие неоглядные лесные дали.
Пока мы дошли, уже опустились сумерки, по всей деревне вспыхнул электрический свет и у Шуры засветились маленькие окна.
Василек заглянул в незанавешенное окно, я последовала его примеру. У накрытого клеенкой стола сидела молодая женщина в сером пуховом платке на плечах. Опустив руки на колени и раскачиваясь, она пела.
– Не подумайте, что она пьяница какая, – зашептал мне в ухо Василек. – Некоторые болтают про такое – это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.
– И часто так бывает?
– В год два-три раза… День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко… Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.
Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.
…Я ли в поле да не травушка была,
Я ли в поле не зеленая росла,
Веяли меня, травушку, скосили,
На солнышке в поле иссушили..
– выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.
…Я ли в поле не калинушка была,
Я ли в поле да не красная росла,
Взяли калинушку поломали,
В жгутики меня посвязали…
Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней…
А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
Я кручину никому не покажу,
Темной ночью выйду в поле на мажу,
Буду плакать, буду суженого звать,
Буду слезы на дорогу проливать.
Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
А потом она запела «Огромное небо»… Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос – уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день, – но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью…
Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности…
А дело не в голосе… в чем-то совсем другом. Я была потрясена… В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе…
Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское… Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол… На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице…
Ой, да ты, ка-а-а-а-линушка!
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой!
Тебя ветер бьет,
Тебя дождь сечет.
Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
Ой, да ты, калинушка,
Лазоревый цвет!
Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: «на нервной почве». Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее «тоску»?
Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья…
И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?
Я, выросшая в столице, никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так пел. Лучше поют, но так – никто. Она же в каждой песне другой человек. Она же перевоплощается то в робкую девушку, то в удалого молодца, то в бойкую свашеньку… Она и слушателей заставляет перевоплощаться. Конечно же, она – артистка! И я представила, что если голос ее пропадет окончательно, то талант ее все равно останется с ней. Шура сядет тогда к столу и будет мысленно петь, как мысленно слушал свою музыку глухой Бетховен.
Я вскочила с сундука и, в свою очередь, заходила по комнате (Шура уже опять сидела у стола и пела старинную разбойничью песнь о том, как «едут с товарами в путь из Касимово муромским лесом купцы…»). Неужели может быть, что талант как птенец в яичной скорлупе: в конце концов он пробьет скорлупу, но… вдруг уже будет поздно?
Сколько ей лет? Кажется, папа сказал двадцать семь. А вдруг уже поздно? Нет, не может быть, талант еще живой, не засох, как растение без воды. Надо что-то предпринять.
Шура перестала петь. Она внимательно смотрела на меня.
– Откуда ты взялась? – спросила она. – При тебе так хорошо поется.
– Из Москвы. Я – Владя Гусева.
– Владя?! Сергея Ефимовича дочка? – Шура даже просияла от радости. – Ох, ты, наверное, голодная? Что ж сразу не сказалась?
– Я слушала…
– Ох, как неловко получилось!
– Что вы, большое спасибо за песни!
Шура недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и, накинув на голову платок, побежала в погреб.
Пока она растапливала печку, ставила самовар, накрывала на стол, я умылась, причесалась, распаковала книги и уложила их двумя высокими стопками на табурете.
Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.
От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.
Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.
Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла «зону» кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.
Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика – глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.
В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу – телевизор «Славутич», приемник «Сакта». Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину, – грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное – о театре, об актерах…
Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало – иметь талант… Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей… Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда – быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь…
Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром… значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..
Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый – он всего добьется. А Шура… Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся…
– Иди ужинать, Владя! – позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.
На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.
Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.
– Будто родня приехала, – радостно произнесла Шура.
– Будто к родным приехала, – одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.
– Как живет Сергей Ефимович? – нерешительно спросила Шура. – Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран – не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек… Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать… а там глядишь… Все-таки Москва…
– Ну и что же, почему не поехали?
Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.
– Зачем мне московский завод… там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны…
Она чего-то не договаривала.
– Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?
Шура жгуче покраснела. Зеленые глаза ее сузились.
– Пыталась, Владя… Обсмеяли меня, и все…
– Но почему, по-моему, у вас большой талант…
– Ты правда так думаешь?
– Я уверена в этом. Как могли… и чего тут смешного, не понимаю.
– Деревенщика, вот что смешного. Не могу рассказывать… Не неволь.
– Надо было терпеть, пусть смеются. А что вы читали? Оказывается, Шура приготовила ни мало ни много: монолог Марии Стюарт перед казнью. Произношение у нее было тогда местное. В Рождественском порой вместо «ч» произносят «ц». Много и других особенностей диалекта. Кто-то из комиссии захихикал, и это сразило Шуру: обсмеяли!
– Окончила-то я поначалу только восемь классов, – рассказывала она, – пошла работать в колхоз: братьев надо было в люди выводить. Десятилетку оканчивала уже в вечерней. А пыталась поступать в театральное училище имени Щепкина уже после развода с мужем и смерти ребенка, двадцати трех лет от роду.
– А сколько вам сейчас? Шура усмехнулась безнадежно.
– Мое время прошло, Владенька, мне двадцать семь лет…
– Я не верю, что прошло. И вы сейчас говорите очень правильно – московский выговор.
– Работала над собой… не знаю только, зачем. Читала вслух классиков, слушала радио, телевизор. Пластинки у меня есть. Изучала русский язык. Только это все… Разве что для души.
– Почему же с вашим образованием вас не поставят… ну хоть завклубом?
– Так рук не хватает… Щибря ко мне хорошо относится, теперешний наш председатель. Ставит вот меня бригадиром полеводческой бригады. Отпуск мне дает в феврале. А с марта начну работать бригадиром.
– И куда вы поедете в отпуск?
– Куда ехать? Некуда ехать. По лесу гулять буду, начитаюсь вволю. Мне ведь еще никогда отпуск не давали: сроду работы невпроворот. А Иван Амбросимович все честь честью, как положено по советским законам. Хороший человек. И жена у него хорошая. Он агроном, она – врач. Всю жизнь по деревням мыкаются. А теперь вот он в Рождественском, она в райцентре больницей заведует. Все на свидания друг к другу ездят, как молодые. Так любят друг друга, смотреть на них радостно.
– Шура! У меня есть план….
– Какой?
– Как вам помочь стать артисткой… Растроганно и недоверчиво взглянула на меня Шура.
– Вся в отца. Такая же добрая. Он все хотел помочь… Мне уже нельзя помочь: мое время прошло.
– Шура! Если вы хоть чуточку любите моего отца и меня, не мешайте мне помочь вам. Хорошо? Обещаете?
– На завод работать не пойду.
– Я не зову вас на завод. Зачем он вам? По-моему, вы очень талантливы. Надо, чтоб вас прослушал какой-нибудь хороший режиссер.
– Он и слушать не станет. Колхозница с Оки. Под тридцать лет. Тоже мне – артистка.
– Я знаю, что делать. Только помните, вы обещали мне не мешать.
У Шуры задрожали губы. Она еле сдерживала слезы. Мне она, конечно, не верила. Не важно. Я верила за двоих. Быть этого не может, чтобы в нашей стране погиб ни за что ни про что большой талант. Я в нее верю!