Текст книги "Мой Петербург"
Автор книги: Валентина Лелина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
ПЕТЕРБУРГСКИЕ УЛИЦЫ
За три столетия о петербургских улицах написано было так много – об их индивидуальности, об их яркости и, напротив, безликости, об их красоте и блеклости, что можно увидеть подчас противоречие, неопределенность в этих описаниях.
Тем удивительнее, что на улицах нашего города, таких разных в разных его частях, – парадных, центральных или окраинных, – и все равно неуловимо в чём-то схожих, возникает – чувство Петербурга-.
В чём же особенность петербургских улиц, этого внешнего пространства города? Прежде всего в том, что они возникали не стихийно, подобно улицам городов с древними корнями, но планомерно, они определены развитой и сложной культурой и, конечно, несут печать таланта своего создателя.
…Но столетия почерк
Изменили слегка,
Только в линиях-строчках
Узнается рука,
Та, что их проводила.
С трудом разберешь —
Наводненьями смыло
Старинный чертёж…
Окаменевший «чертёж» как раз остался: нынешние петербургские улицы сохраняют в своей планировке следы первых и последующих городских планов. Сильнее изменился со временем внешний облик петербургских улиц, их характер. В первые десятилетия жизни новой столицы улицы не имели названий. По воспоминаниям современников, приходилось подробно описывать различные приметы, чтобы указать чьё-либо место жительства. Только в 1738 году были учреждены официальные наименования улиц «Комиссией о Санкт-Петербургском строении». Именно тогда появились первые названия: Невская перспектива, Большая Садовая, Большая Конюшенная.
В названиях улиц проявился стиль, присущий характеру Петербурга. В них нет ничего яркого и выразительного. И это было к лицу строгому и сдержанному городу. По словам Николая Анциферова, его имена либо топографические – Невский, Каменноостровский, либо ремесленного происхождения – Литейный, Ружейная, Гребецкая, Барочная; либо названные в честь дружественных наций – Итальянская, Английская, Французская («Немецких» улиц было в Петербурге множество). Но наиболее характерны для петербургских улиц и проспектов названия, совершенно лишённые образности: Большие, Малые и Средние проспекты, бесчисленные линии, роты, Рождественские улицы, – вытянутые в шеренгу и занумерованные.
Оттого в середине XIX века Петербург называли «мундирным» городом, застёгнутым на все пуговицы, с улицами, вытянутыми во фрунт. Идеальный военный лагерь. Но это было не так. Жизнь даже в военном лагере прорастает по-своему сквозь уставы и ограничения. Писатель Е. Гребёнка, описывая в 1844 году Петербургскую сторону, некогда именитую, восклицает: «Что это за улицы! Кто проезжал Петербургскую сторону от Троицкого моста на острова по Каменноостровскому проспекту, тот и не подозревает о существовании подобных улиц; сверните с этого проспекта или с Большого хоть направо, хоть налево – и вы откроете бездну улиц разной ширины, длины и разного достоинства, улиц с самыми разнообразными и непонятными названиями, увидите несколько улиц Гребенских, Дворянских, Разночинных, Зелёных, Теряеву, Подрезову, Плуталову, Одностороннюю, Бармалееву, Гулярную; там есть даже Дунькин переулок и множество других с престранными кличками, есть даже улица с именем и отчеством: Андрей Петрович! Иные из них вымощены камнем превосходно, другие тонут в грязи, и извозчик осенью и весной ни за какие деньги не поедет по ним; по некоторым, будто для потехи, разбросаны булыжники, которые, будучи втоптаны в грязь и перемешаны с ней, дают пренеприятные толчки экипажам; ещё некоторые выстланы поперёк досками, и езда по ним очень потешна – едешь будто по клавикордным клавишам… Еще замечательна на Петербургской стороне одна из Зелёных улиц; она широка, обсажена большими деревьями и имеет ворота при въезде и выезде, так что целую улицу можно запереть на замок, будто один двор. А прочие, несмотря на своё разное название, носят один родственный отпечаток: везде одинаковые или почти одинаковые домики с мезонинами и без мезонинов, палисадники в два куста сирени, везде мелочные лавочки…»
Теперь такие деревянные дома с мезонинами и высокие деревянные заборы – большая редкость. Часть из них разобрали на дрова в блокаду. А в XIX веке их было множество. Они определяли характер питерских улиц не только на Петроградской, но и за Невской заставой, на Охте, на Васильевском острове, особенно на дальних его линиях, за Малым проспектом, в Гавани.
Вообще василеостровские линии, спроектированные архитектором Трезини по желанию Петра I, сохранили лишь слабый след идеи создателя. По замыслу, здесь должен был возникнуть новый Амстердам, Венеция – каналы по линиям, проспектам, вдоль здания Двенадцати коллегий… Мечта Петра осталась неосуществлённой.
…Расчертила линии
Крепкая рука.
О, сюда бы Плиния —
Да не те века.
Всё изрыть каналами,
Поселить бы знать.
Катька застонала бы —
Да не та казна.
Лодочек флотилия,
Музыка, игра.
Ели бы и пили бы —
Да не та пора.
Садик. Речь немецкая.
Шнапс. Сковорода.
Не сбылась Венеция —
Вышла слобода.
В. Васильев
Действительно, улицы в глубине Васильевского острова долго сохраняли налёт провинциальности. Может быть, и до сих пор этот дух проглядывает здесь.
«Тихо, скромно, а уж за Средним проспектом, прямо можно сказать глушь, – писал в своих воспоминаниях в 20-е годы нашего столетия Сергей Михайлович Волконский, внук декабриста Волконского. – Однажды, помню, видел, как дворник мостовую поливал (вы думаете кишкой?) из чайника с отбитым носком… Как непохожи на суровое величие северной столицы эти провинциальные проспекты, скромные деревянные особнячки, заборы, покосившиеся ставни маленьких распивочен, большие размалёванные вывески, суета Андреевского рынка, звон Андреевского собора… На Васильевском жило много немцев, много и англичан. Это тоже придавало характер публике и домам, и магазинам…»
Перечёркивая три проспекта, линии с одной стороны выбегали к Большой Неве, к сфинксам у Академии Художеств, гранитной набережной; здесь они были под стать «военной столице». А перешагивая за Средний, за Малый проспекты, они тонули в садах и огородах, скрипели деревянными мостовыми, пахли дегтем, сеном и берёзовыми дровами.
О том, что петербургские улицы различаются своими запахами, иронично писал в 1844 году Аполлон Григорьев: «Большая часть улиц Петербурга не считает еще и века существования. С первого взгляда они очень похожи друг на друга. Те же высокие, важные дома, те же жёлтые стены с красными крышами, то же бесчисленное множество окон, флегматически глазеющих на улицу, почти везде одна и та же архитектура. Но, не говоря уже о различии частей города, из которых первая, Адмиралтейская, похожа на Охтенскую так, как Пекин на Варшаву и Калькутта на Царевококшайск, – все улицы Петербурга резко отличаются одна от другой если не зданиями, длиною тротуаров и мостовою, то по крайней мере запахом. Да! Это факт исторический, физиологический, не подверженный ни малейшему сомнению. Каждая петербургская улица имеет свой особенный, ей одной только свойственный запах. Миллионная пахнет совсем не так, как Садовая, Конюшенная иначе, чем Мещанская. Только те люди, у которых не вполне развито чувство обоняния, не замечают этого различия. Людей с тонким носом при переходе из одной улицы в другую тотчас обдает совершенно другим запахом. В особенности, как говорится, бьют в нос улицы многолюдные и отличающиеся множеством вывесок и изображениями разных привлекательных предметов. Иногда, обыкновенно рано утром и поздно вечером, в холодную погоду, запахи эти делаются видимы и почти осязательны, сгущаясь в неблаговонный туман или тёплый пар, долго носящийся по разным улицам… Так, Гороховая пахнет странной смесью горячего хлеба с деревянным маслом. Большая Подьяческая – старыми сапогами и сушёными грибами. Чернышев переулок – сбитнем… и соленой севрюжиной. Фонарный… но всех не перечтёшь. Подробное исчисление запахов принадлежит статистике Петербурга».
Улицы различались мощением – грубый булыжник или более ровная брусчатка. Были совсем «бесшумные» улицы, вымощенные торцовыми деревянными шашками – колеса экипажей мягко шелестели по таким мостовым. Улицы фабричных и заводских окраин были плохо освещены, чаще всего керосиновыми фонарями. От этого они казались хмурыми, особенно в непогоду. Поэт прошлого века Дмитрий Минаев в стихотворении «На улице» останавливает четыре мгновения петербургской уличной жизни:
I
Утро. Весь город от сна просыпается…
Люди рабочие всюду бегут.
Гул и движение… Кто-то ругается
И… непременно кого-нибудь бьют.
II
Полдень. Столица как будто наряднее,
Взад и вперёд экипажи снуют…
Треск: на передних наехали задние
И… непременно кого-нибудь бьют.
III
Вечер. По улицам газ зажигается,
Речи свободней слетают, и кнут
Как-то живее в руке поднимается
И… непременно кого-нибудь бьют.
IV
Ночь. Люди спят уже. Время приспело им
Кончить подённый свой труд,
Если же шаг мы по улице сделаем —
Там непременно кого-нибудь бьют.
«Окрестности нашего жилища, – вспоминал художник Добужинский, – были мрачные, недалеко пролегал жуткий Обводный канал, а наша улица упиралась в Забалканский проспект (нынешний Московский), всегда грохочущий от ломовиков, полный суетливого люда, одна из самых безобразных и даже страшных улиц, настоящий Питер. В осеннюю липкую слякоть и унылый, на много дней зарядивший петербургский дождик, казалось, вылезали изо всех щелей петербургские кошмары и „мелкие бесы“, и я спешил пройти скорее угнетавшие меня места, подняв воротник до ушей и проклиная гнилую питерскую погоду, лужи и мокроту, забиравшуюся всегда в калоши. Я предпочитал с нашей 7-й роты (теперь 7-я Красноармейская) попадать на просторы Измайловского проспекта, на который выходила наша улица с другого конца. Там стоял ряд одинаковых зеленовато-белых кубов – казарм измайловских солдат с палисадниками, один как другой, и белела громада Троицкого собора с колоннами и золотыми звёздами на синих главах. Тут было менее людно, казённо-чинно, и веяло Санкт-Петербургом».
Мы, наконец, подошли к парадным, стройным, струнным улицам и проспектам. Их движение отличает устремлённость. Куда? К Адмиралтейской игле? К Неве? В бесконечность? Прямые, широкие, проведенные по линейке, надменные, гулкие улицы Петербурга задевали душу, восхищали и раздражали.
«Изморозь поливала улицы и проспекты, тротуары и крыши; низвергаясь холодными струйками с жестяных желобов, – пишет Андрей Белый в романе „Петербург“, – изморозь поливала прохожих: награждала их гриппами; гимназиста, студента, чиновника, офицера, субъекта; и субъект (так сказать, обыватель) озирался тоскливо; и глядел на проспект стёрто-серым лицом; циркулировал он в бесконечность проспектов, преодолевал бесконечность, без всякого ропота – в бесконечном токе таких же, как он – среди лета, грохота, трепетанья пролёток… Мокрый, скользкий проспект: там дома сливались в планомерный, пятиэтажный ряд; этот ряд отличался от линии жизненной лишь в одном отношении: не было у этого ряда ни конца, ни начала… Мокрый, скользкий проспект пересёкся мокрым проспектом под прямым девяностоградусным углом; в точке пересечения линий стал городовой. И такие же точно там возвышались дома, и такие же серые проходили там токи людские, и такой же стоял там зелёно-жёлтый туман… Весь Петербург – бесконечность проспекта, возведённого в энную степень…»
Три проспекта, три луча, устремлённые к Адмиралтейству, три характера – Невский, Гороховая, Вознесенский.
Невский – великий лжец и притворщик, по словам Гоголя. «Здесь всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется». Невский – это театр, это сцена с великолепными декорациями, меняющимися в течение дня, с местами для зрителей, с галёркой и кулуарами. Ничего не изменилось с тех пор, как Гоголь «раскусил» его, только Время прокатилось по проспекту; кое-где задержалось, кое-где и следа не оставило.
Другая лучистая улица – Гороховая. В 60-е годы XX века её заткнули, точно пробкой, зданием ТЮЗа. Это изменило её движение и сплюснуло пространство с одной стороны. Но если обернуться к Адмиралтейству, улица опять вздрогнет и вытянется в струнку. В ней есть что-то купечески-столичное. Она уступает безупречному щёголю Невскому, но отличается независимостью и своенравием.
Из трёх лучей Вознесенский – самый изящный и немного напоминает учителя танцев в башмаках с пряжками и белых перчатках. Он не так театрален как Невский, не так загружен транспортом, как Гороховая. У него танцующая походка, и его проходишь быстрее. Он не наскучит, не утомит, изящно приподнимет шляпу у Фонтанки, раскланиваясь с Измайловским проспектом.
Ну вот, теперь мы заговорили о петербургских улицах не только как о внешнем городском пространстве, но как о характерах – сложных, капризных, печальных или трепетных.
«Каменноостровский проспект, – писал Осип Мандельштам в конце 20-х годов, – одна из самых лёгких и безответственных улиц Петербурга. В семнадцатом же году, после февральских дней, улица эта еще более полегчала, с ее паровыми прачешными, грузинскими лавочками, продающими исчезающее какао, и шалыми автомобилями Временного правительства. Ни вправо, ни влево не подавайся: там чепуха, бестрамвайная глушь. Трамваи же на Каменноостровском развивают неслыханную скорость. Каменноостровский – это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щёголь свой воздушный пакет от прачки».
Есть в нашем городе одна-единственная улица, не похожая ни на какие другие. Её хорошо показывать приезжим. Каждый раз, идя по ней, невольно разгадываешь какой-то секрет, скрытый в этом странном пространстве, но тотчас забываешь, свернув на круглую площадь, – бывшую Чернышёву, а теперь Ломоносова. Это улица Зодчего Росси.
Как короткий вздох, как единый шаг —
Уж прошёл давно, а всё звон в ушах.
Словно в залу дверь, словно ряд свечей,
Фортепьяно трель, акварель ночей.
Как тебя я жду. Ты по ней приди.
Поцелуй на ней – как разрыв в груди.
Как скрипичный стон через сердца стук,
Как вокзальный сон про свою мечту.
Как осенний лист на скамье лежит,
Как больной флейтист вспоминает жизнь…
Как короткий вздох, как единый шаг,
Уж прошёл давно, а всё звон в ушах.
В. Васильев
Только чужой произносит название улиц Петербурга безразлично. Но у петербуржца, ленинградца при слове «Литейный», «Садовая», «Пушкарская», «Литовский» – где бы он ни находился – сердце забьётся особенно. Какое движение души, освещение дня и время года должны совпасть, соединиться, чтобы возник образ улицы, её душа и характер?
Разъезжей улицы развязность,
Торцы, прилавки, кутерьма,
её купеческая праздность,
её доходные дома.
И. Бродский
А ведь ещё мы отличаем петербургскую улицу в белую летнюю ночь от улицы зимней или осенней:
Какая тайна в городских домах
И в повороте улицы внезапном;
Когда наступит в сумерках зима,
И город расплывётся в светлых пятнах
Её мазков, – белёшенька-бела
Проступит улица…
Вечерние улицы Петербурга с убегающими цепочками фонарей погружаются в лиловый сумрак. По-другому звучат шаги, по-другому движутся тени, зажигаются окна в домах… Есть в городе улица нашей любви и улица утраты.
На Пестеля дважды меня приводила любовь.
Но так безнадёжна была она и безответна,
Что я не найду для неё утешающих слов,
А если их ставлю, то только для рифмы и метра.
И. Моисеева
И конечно, мы бережем в памяти улицу нашего детства, её приметы, её звучание:
На Расстанной было детство,
Голубятня по соседству
Звон трамвая, звон посуды,
Игры в прятки и простуды…
Петербургские улицы… Они меняются во времени; какие-то медленно и малозаметно, какие-то стремительно, до неузнаваемости. И только одна остаётся неизменной – Невский проспект! Устремившись в бесконечность, подхватывая на лету своих прохожих, пережив не единожды холод, голод и разруху, он всё тот же великолепный лгун и соблазнитель – Невский проспект. Строки, написанные о нём более ста лет назад, не устарели и теперь, в конце XX века. Ещё раз:
А Невский в этот день, как и в другие дни,
Кипел прохожими на солнце и в тени,
И так же, в две реки, тянулись экипажи
Меж стёкол, блещущих соблазнами продажи,
И разноцветные, но бледные дома
Под небом высились, как ровная кайма,
И башня думская, подобно часовому,
Внимала холодно движению дневному…
Газетчик предлагал последние уставы,
Сулил вам выигрыш с обманчивых таблиц…
Мелькали профили, пестрели сотни лиц:
Курсистка с книжкою и с думою суровой,
Кокотка смуглая под шляпкою пунцовой,
В боа закутана – два обруча в ушах;
Убогий инвалид привстал на костылях
Пред сочной выставкой съестного магазина-.
На дрожках трепетных стремглав летел мужчина,
Обнявшись с дамою; в карете биржевик
Качался выбритый, откормленный как бык;
Артельщики несли золоченные стулья,
Из конок публика валила, как из улья,
Сходя пред линией Гостиного двора…
С. Андреевский
Дворы
Особенный характер Петербурга, его черты, взгляд и дыхание отпечатались не только в облике главных улиц, площадей, великолепии набережных, но, может быть, еще более в тех складках городской ткани, которые открываются постороннему взгляду не сразу.
Это – петербургские дворы. Их бесконечное многообразие, непохожесть и, вместе с тем, некая общность, которая узнается сердцем и душой горожанина.
Дворы Петербурга – это особая субстанция города. Они обладают удивительным свойством – в них задерживается время. Будто жизнь, попадая в их пространство, невольно отливается в одни и те же формы. Конечно, время властно и над дворами тоже, но его пульс, его течение не так стремительны, как на проспектах и улицах.
Так, в середине дня, когда Невский проспект шумит, волнуется, переливается всеми красками, если открыть тяжёлое деревянное полотно ворот Строгановского дворца и через горло подворотни войти во двор, поразит тишина… Асфальт со стороны Невского затопил первоначальный цоколь дворца. А во дворе, вымощенном булыжником, здание выглядит совсем по-другому. Сквозь обветшалость и запустение (заброшенный фонтан, окна и двери без признаков жизни) неумолимо проступает бывшее великолепие XVIII века. Если подняться на третий этаж и выглянуть во двор из окна, невольно посмотришь глазами первых его обитателей.
Там, за пределами дворца, раскинулся бескрайний Петербург. Застройка вдоль Мойки в основном малоэтажная, перед Адмиралтейством – огромное поле. И дом Строгановых, слившийся в одно целое с домами нынешнего Невского, тогда был одиноким, пышным, с пылающими окнами во время балов.
Отсюда, из двора, можно взглянуть на петербургское небо XVIII века. Ведь карниз дома два с лишним столетия обводит этот кусочек неба. А какие нарядные барочные трубы на крыше! Вот одна из особенностей петербургских дворов: дома высоки, низки, светлы или затенены, но из всех замкнутых дворов Петербурга можно увидеть небо, обведённое карнизом не только в минувших столетиях, но зачастую в каком-то конкретном году. И эти дворы отличаются от улиц, в пространстве которых силуэты изменяются быстрее.
Если мы оглянемся на историю дворов Петербурга, то сначала попадем в парадный курдонёр, появившийся в XVIII веке… Через ворота во двор въезжали кареты. Такой двор не стал принадлежностью городской жизни – у него был один владелец, двор был закрыт для посторонних. Но курдонёры украшали пространство города и как эстетический элемент полностью принадлежали Петербургу.
Характер двора изменился с появлением доходных домов во второй половине XVIII века. Первые доходные дома совмещали функции жилого дома и гостиного двора. В нижнем этаже вдоль улицы располагались лавки. Они сдавались наравне с комнатами. Вход в дом был со двора, куда попадали через подворотню. Во дворе по границам участка находились различные службы – сараи для дров, конюшни, кухни, каретники. Но в XIX веке для служебных помещений во дворах остаётся всё меньше места, они вытесняются жилыми помещениями.
Доходный дом, подчиняясь экономическим расчётам домовладельца, выстраивается по границам владения, оборачиваясь в плане застройки самыми прихотливыми фигурами. Фасады домов становятся однотипными, исчезают курдонёры, и каждое отдельное здание всё больше становится деталью улицы. И тогда, отгороженные сплошной архитектурной кулисой, внутриквартальные пространства берут на себя роль «задних» дворов, становясь хозяйственным придатком дома, а общегородские территории – улицы, площади, сады – становятся парадными. И так они противостоят друг другу, сохраняя десятилетиями равновесие.
Низкая степень благоустройства петербургского двора в XIX веке, к сожалению, надолго закрепила в сознании образы отталкивающей жизни.
Николай Алексеевич Некрасов в очерке «Петербургские углы», заглядывает в один из таких дворов:
«Дом, на двор которого я вошёл, был чрезвычайно огромен, ветх и неопрятен; меня обдало нестерпимым запахом и оглушило разнохарактерными криком и стуком: дом был наполнен мастеровыми, которые работали у растворённых окон и пели. В глазах у меня запестрели отрывочные надписи вывесок, которыми был улеплён дом изнутри с такою же тщательностью, как и снаружи.
Делают троур и гробы и напрокат отпускают; медную и лудят; из иностранцев Трофимов; русская привилегированная экзаменованная повивальная бабка Катерина Брагадини; пансион; Александров в приватности Куприянов. При каждой вывеске изображена была рука, указующая на вход в лавку или квартиру, и что-нибудь, поясняющее самую вывеску: сапог, ножницы, колбаса, окорок в лаврах, диван красный, самовар с изломанной ручкой, мундир. Способ пояснять текст рисунками выдуман гораздо прежде, чем мы думаем: он перешел в литературу прямо с вывесок. Наконец в угловом окне четвертого этажа торчала докрасна нарумяненная женская фигура лет тридцати, которую я сначала принял тоже за вывеску; может быть, я и не ошибся. На дворе была ещё ужасная грязь; в самых воротах стояла лужа, которая, вливаясь на двор, принимала в себя лужи, стоявшие у каждого подъезда, а потом уже с шумом и журчанием величественно впадала в помойную яму; в окраинах ямы копались две свиньи, собака и четыре ветошника, громко распевавшие:
Полно, барыня, не сердись,
Вымой рожу, не ленись!
Но то, что я видел здесь, было ничтожно перед тем, что ожидало меня впереди. Угол, как уведомляла записка, отдавался на заднем дворе: нужно было войти во вторые ворота. Я вошёл и увидел опять двор, немного поменьше первого, но в тысячу раз неопрятнее; целые моря открывались передо мною: с ужасом взглянул я на свои сапоги и хотел воротиться; казалось, не было здесь аршина земли, на который можно было ступить, не рискуя увязнуть по уши. Я решился сначала держаться как можно ближе стены, потому что окраины двора были значительно выше середины; но то была обманчивая и страшная высота, образовавшаяся от множества всякой дряни, выливаемой и выбрасываемой жильцами из окон; ступив туда, нога вязла по колено, и в то же время в нос кидался неприятный и резкий запах. Я смекнул, что лучше последовать известной пословице и, оставив окраины двора, пошел серединою. Самоотвержение моё увенчалось полным успехом: через двадцать шагов, которые я по предчувствию направил к двери с навесом, прямо против ворот, я заметил, что нога моя с каждым шагом стала вязнуть менее, ещё несколько шагов – и я очутился у двери, ведущей в подвал…»
В конце XIX – начале XX веков отношение к внутриквартальной застройке совершенно изменилось. Модерн возвратил архитектуре утраченное чувство ансамбля. Опять появляются курдонёры, но уже в новом осмыслении. Впервые двор доходного дома становится социально значимым предметом эстетического восприятия – во дворе появляются места отдыха, палисадники, фонтаны, детские площадки. Двор становится художественной средой быта жилого дома и даже активно включается в жизнь города – в нижних этажах дворовых фасадов располагаются магазины, мастерские, конторские помещения. Открытый для всех, такой двор становится частью улицы.
Но во все времена, несмотря на изменение жизни дворов, для понимания двора, для его восприятия нужно обязательно пожить в доме какое-то время, услышать и расставить по своим местам звук мусоровоза, хлопанье дверей и стук форточек.
Дворы, как и наше жилище, отмечены интимностью отношений со своими жильцами. Недаром в чужом дворе всегда испытываешь легкое неудобство, как будто мы заглянули в чужие окна, – вот играют дети, качели, скамейка. Время здесь циклично: день двора, неделя, год. Почувствовать тот ритм, ту повторяемость, встроить в него свой собственный ритм жизни – «чужим» не дано. Характерные для Петербурга замкнутость, некоторая отстраненность свойственны и петербургским дворам. Такая сдержанность кому-то может показаться надменностью или равнодушием. Но это ошибочный, поверхностный взгляд. Это, скорее, уважение к чужой жизни, деликатность. И жизнь в петербургских дворах не так открыта, как, может быть, в других городах, и зашедшему случайному прохожему не будет слишком неловко постоять в чужом дворе, но тайна двора откроется не сразу.
В Петербурге всегда были проходные дворы, особенно в окраинных частях города. Но никогда их не было так много, как стало теперь, когда историческая ткань города нарушена. Это печальное свидетельство времени. Вместе с дровяными сараями погибли флигели, каретники. Деревянные и чаще чугунные ворота, которые теперь более всего ценны как образцы художественного литья, прежде служили по назначению. Были специальные дежурные дворники у ворот. Старожилы ещё помнят, что «они смотрели, кто входил во двор, незнакомых спрашивали, куда идут, не пускали шарманщиков, торговцев вразнос, наблюдали, чтобы не выносили вещей без сопровождения жильцов… Ночью ворота запирались, в подворотне стояла деревянная скамья, на которой дворники сидели или лежали, пока не потревожит их звонок запоздалого жильца, который совал им руку монетку».
Теперь чугунные ворота распахнуты настежь. Или даже сорваны с петель.
Вот цепь дворов начала века на Таврической улице. Почти каждый начинается изысканным поворотом. Это модерн. Двор дома пустынный, ни одного дерева или скамейки. Но если остановиться и прислушаться, то через какое-то время можно уловить звук движущегося лифта. Хлопнула дверь, послышались шаги и отозвались эхом в подворотне.
А какое удивительное чувство охватывает всякий раз при звуках рояля, что слышны из окна, – чаще всего неуверенная детская рука проигрывает гаммы или маленькие пьесы…
Иногда случается услышать игру настоящего музыканта.
О, эта тайная городская жизнь, когда кто-нибудь у себя дома вечером погружает руки в клавиши, и музыка стекает в пространство двора! И он, играющий, даже не подозревает, что его слушает другой горожанин, остановившись посреди двора.
И звуки музыки, и смех, и тень, скользнувшая по стене, короткий разговор, пропавший за дверью, – за всем этим угадывается жизнь, единственная, неповторимая и вместе с тем похожая на жизнь всех петербуржцев.
От флигелей, стоявших во дворах и разобранных во время реконструкции, еще долго даже сквозь штукатурку стены соседнего дома прочитывается след – силуэт крыши, трубы. И, если пройти незнакомым двором, остановиться на мгновение, – вдруг почувствуешь, что его жизнь странным образом начинает касаться тебя:
Три поворота через три двора
И путь на крышу по стене отвесной,
И тень от дома бывшего. Вчера
Я снова здесь была, и неизвестной
Мне прежде жизнью, памятью чужой
Отозвалось тогда стихотворенье…
Нет в Петербурге двух похожих дворов. У каждого свой мир и свой характер. Дворы в районе Литейного наполнены неожиданными постройками – бывшие конюшни, прачечные, остатки усадеб, что тянулись за Фонтанкой. От них остались деревья, скульптуры, парадные лестницы, мощение.
Дворы Рождественских улиц, которые теперь называются Советскими, отличаются особой мягкостью, в них есть что-то домашнее. Может быть, детские голоса: «На золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…»
Вечная дворовая летопись: «Таня + Петя = любовь до гроба, дураки оба…» А в подворотне дома № 14 на 11-й линии Васильевского острова прохожие читают: «Ваня, не стой над душой!»
Василеостровские дворы немного провинциальны. И в этом тоже тайна течения времени во дворах. Заросли сирени, цветущие по весне яблони – это остатки палисадников и даже садов. Только приезжие ходят по Васильевскому острову, как по шахматной доске, – проспектами и линиями. Василеостровцы знают проходные дворы. Это совершенно особенные пути. Они не только сокращают расстояния, но ещё входят знаками в движение души и жизни: второй двор от угла Среднего по 7-й линии (здесь много кошек из-за магазина кулинарии), дальше двор дома, на котором есть памятная доска «Здесь жил Семёнов-Тян-Шанский». В одной из квартир до сих пор живут его потомки. Теперь – в подворотню рядом с магазином «Оптика» на 9-й линии. Во дворе бывшая жестяная мастерская. Отсюда можно свернуть налево и удивительным путем, минуя три двора, выйти на 10-ю линию. Или пойти направо – сквозь маленький проем в кирпичной стене – и оказаться среди высоченных тополей. По вечерам тени тополей ложатся на соседний брандмауэр.
Брандмауэры петербургских дворов – это целая симфония силуэтов и плоскостей. Они могут быть видны издалека или возникают неожиданно. Только неискушенному взгляду они могут показаться однообразными и скучными. Есть необычайная притягательность этих стен, скрытая энергия. Весь XIX век, оставивший нам этот город, боялся крупных архитектурных форм – фасады были полны окон, лепнины, карнизов; именно тогда уплотнение кварталов создало противопожарные стены – брандмауэры, внесшие поистине египетский масштаб в привычный городской пейзаж.
Достоевский с протокольной точностью описывает такой двор, где Раскольников прятал украденные у старухи вещи:
«…Он вдруг увидал налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небелёная стена соседнего четырёхэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какие-то материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопчённого, каменного сарая, очевидно, часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде почти от самых ворот чернелось много угольной пыли».
В сознании горожанина брандмауэры как-то связываются с дворами-колодцами. Мог ли кто подумать, что, возникшие утилитарно, дворы-колодцы станут притягивать поэтические души. Будто пространство в них как-то закручивается, напрягается. Кажется, скупость форм обретает метафизический смысл.