Текст книги "Зацветали яблони"
Автор книги: Валентина Дорошенко
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Галина Петровна встала из-за стола, причесала круглым гребнем волосы. Она всегда скручивала их в тугой узел. А тут вдруг взяла и распустила. Посмотрелась в зеркало: а ведь хорошие еще волосы. Густые, вьющиеся. Не у каждой девушки такие…
Вилки ей грязные! Тарелки! Все ей не так, все не эдак! «Галина Петровна, кисель сделали?», «Галина Петровна, обед готов?» Никогда ведь не спросит: «Галина Петровна, а вы сами-то ели?» И сын хорош! Уйдет к себе, запустит магнитофон и слышать ничего не желает. «Уеду! – решила. – Хватит. Пусть сама хозяйничает. Поеду к Полине в деревню. Давно зовет. Помогу: сейчас самая страда. Соберем яблоки, груши, наварим варенья, соков наконсервируем. А весной огород вместе вскопаем. Петрушку, редиску посадим. Отдохну, свежим воздухом подышу. Пора, пора о себе подумать. Нельзя позволять, чтобы мною так помыкали. Сама виновата: позволяла. Думала – так лучше. Глупо думала. Но теперь… Что у меня, пенсии нет? Себя не прокормлю? Не наработалась за жизнь? Уложу вещи и…»
Пошла в свою комнату, вынула из-под дивана фибровый чемодан. Поставила его на стол, стала складывать пожитки: платье из синего штапеля, подаренного Олегом, несколько пар простых коричневых чулок в рубчик, коробку из-под конфет «Вечерний звон» с нитками мулине и другую, побольше, из-под печенья «Осенние листья» с разными пилюлями, полушерстяную кофту. Кофта уже вышла из моды, и невестка отдала ее Галине Петровне. Сунула под белье пакет с фотографиями.
Не слыхала, как открылась дверь.
– Галина Петровна, что это вы до сих пор не спите?
– Рецепт на сон куда-то задевался, – ответила невестке, не поворачиваясь.
– Уж не в гости ли собрались, Галина Петровна? – тронула пальчиком чемодан. – Или белье перекладываете?
– Нет, не в гости. Насовсем.
Она сама удивилась, как просто и легко у нее выговорилось.
– А… а как же мы? Танечка?
– Очень обыкновенно: как все. Танечку в сад отдадите. А сами… сами, как пожелаете.
Невестка долго молчала. Села в кресло.
– Как же? Вдруг ни с того ни с сего… – произнесла растерянно.
– И с того и с сего, – отрезала Галина Петровна. – С меня довольно. То не так, это не этак. Сколько ж можно? – И махнула рукой, задела стоящий на краю стола чемодан. Он с грохотом упал на пол.
На шум прибежал Олег.
– Что тут у вас?
Увидел разбросанные по полу кофты, фотографии, пузырьки с лекарствами.
– Ничего. Чемодан вот упал, – ответила Галина Петровна и наклонилась, чтобы собрать рассыпанные вещи.
– Чего смотришь? – закричал вдруг на жену. – Помоги!
И она тут же вскочила с кресла, наклонилась рядом со свекровью, стала помогать.
А позже, когда Галина Петровна лежала у себя в комнате, невестка сама шикнула на Олега, когда тот привычно врубил свой магнитофон:
– Тише, мама спит.
«Мама», – Галина Петровна сглотнула комок и отвернулась к стене. И, бессонно глядя на узорчатый рисунок обоев, подумала: «Надо утром столетник веревкой подвязать. И он снова выпрямится, сил наберет. Невестка права – выносливое растение».
Я ему все скажу…
В то воскресное утро все было, как обычно. Пока Мишка спал, пошла на рынок.
С деревьев слетал тополиный пух. Ветер сбивал его в пушистые валы. Они перекатывались по асфальту, перелетали на газон, цеплялись за зеленую траву, повисали на цветах. У нас много цветов во дворе: мы их сами сажаем, сами поливаем. Тюльпаны, гладиолусы и даже розы. Горят, полыхают от зари до зари. И запах – на весь микрорайон. «Можете запросто розовое масло гнать», – посоветовал как-то муж. – Филиал парфюмерной фабрики «Новая заря».
Сейчас клумба в тополином пухе, как клубника во взбитых сливках.
– Хорошо, – сказал какой-то мужчина, зачерпнул горсть «взбитых сливок», кинул вверх. – Жизнь прекрасна!
«Ага, – согласилась, глядя ему вслед. – Хорошо!»
Летом действительно хорошо – ночи короткие. А вот зимой… Лежишь, лежишь с закрытыми глазами. Потом надоест – откроешь. Смотришь, как в доме напротив гаснут огни. Проворно, одно за другим. Словно черный кот-гигант цыплят-однодневок глотает – раз, и нету. И так много проходит часов, пока снова не выпрыгнут эти однодневки – желтые, радостные. «Если сейчас включат свет в том, крайнем справа, то он позвонит. Сегодня же позвонит». Я знала, что это окно загорается около шести.
А сейчас – без трех минут. Неужели сегодня они проспят? Ну загорись же, загорись! Окно вспыхивает. Бегу в ванную: надо вымыть голову и накрутить бигуди.
Потом – на кухню: драю кафель вокруг плиты, чищу чайник – чтобы все блестело. И чтобы все – на своем месте. «У тебя порядок, как в пилотской кабине, – не раз восхищался муж. – Ничего лишнего».
Тру Мишке морковь, выжимаю сок. Потом бужу его. Из дома выходим бодро, сегодня настроение у нас приподнятое. У Мишки-Михеича потому, что днем в садик придет Дед Мороз и вместе с загадками вынет из мешка подарки. Ну а я в свою поликлинику бегу вприпрыжку потому, что знаю: сегодня позвонит Михаил Первый. Не может же он не поздравить нас с наступающим праздником.
Но он не звонит. К нам, правда, трудно дозвониться. Но к концу рабочего дня можно – и к старшей сестре, и в регистратуру, и в помощь на дому.
Впрочем, зачем ему звонить на работу? Там и поговорить-то по-человечески нельзя. Позвонит вечером домой. Надо сегодня не задерживаться.
Больных, к счастью, не так уж много. К шести всех приняла. Но когда уже снимала халат, пришла пенсионерка Федосья Павловна с двенадцатого года. Наши сестры ее зовут Баба Федя. Как всегда под занавес, и как всегда – без талона. «Ой, деточка, ломотье во всем теле. И в горле сухо – глянь». Глянула. «Все в пределах нормы, бабуся. Согласно возрасту». – «Нешто семь десяточков – возраст для женщины? – обиделась Павловна. – У нас в роду, знаешь, какие все ядреные да каленые? Моя бабка, бывалоча…» Про ее бабку я уже раз сорок слыхала. И как она в шестьдесят аборт делала, и как в семьдесят от поклонников бегала, а в девяносто отдала руку и сердце бывшему кадетскому офицеру, господину… «Ох, а какие у меня были поклонники-и-и», – сладко протянула Федосья и интригующе скосила на меня свои выцветшие, но с молодецким блеском глаза. Обычно в этом месте я вежливо спрашивала: «Какие, Федосья Павловна?» Но сегодня не спросила. Однако она, не затягивая опасную паузу, перегнулась через стол и горячо зашептала мне прямо в лицо: «В тыщща девятьсот тридцатом ко мне посватался…» Я знала, что, пока она доберется до сорокового, в поликлинике не останется ни души. Даже уборщица тетя Дуся, развесив на батарее в туалете половую тряпку и поставив за бачок швабру, давно уже будет дома смотреть шестнадцатую серию нового многосерийного фильма. А уж Петя, шофер нашей «скорой», – и подавно. Так что к садику меня сегодня он не подбросит. Поэтому я, как бы внезапно спохватившись, предложила Бабе Феде: «Давайте электрокардиограмму сделаем, а? Раз ломотье в теле, то…» – и потянулась за направлением. «Стоп, – строго приказала Павловна, перехватив мою руку, – будя меня по кабинетам-то гонять: третьего дня эту твою кормограмму снимали. Ты слушай… Или тебе неинтересно?» – «Что вы! – неуверенно запротестовала я. – Просто сегодня…» – «Ну вот и ладненько! Вот я и говорю – Лешка, который с моим Федором, царство ему небесное, в одной части служил…»
Пришлось выслушать все до конца. Потому для Бабы Феди – это тоже лекарство: дома ее давно уже не слушают. «Надо в престарелый дом перебираться: моим-то до меня никакого дела нет. У их свои дела, свои заботы, – жаловалась каждый раз. – Переберусь, – заявляла, решительно стукнув по столу своей сухонькой ладошкой. И уточняла: – Когда состарюсь…»
Уходя, Баба Федя непременно говорит: «Поклон твоим Михасикам. Старшому и малому». – «Непременно, бабуся».
В садик еду на такси – подвернулось у самой поликлиники, и я не удержалась, не смогла отказать себе в этой роскоши. Из садика с Михеичем – тоже на такси. «Ничего, сегодня можно, – успокаивала себя, глядя, как быстро щелкают цифры на счетчике. – В честь праздника!» «Поскорее, пожалуйста, – поторапливаю шофера, – мы сегодня ждем звонка из Хабаровска»…
«Ну, показывай, что там у тебя?" – интересуюсь у Михеича, когда приезжаем домой. – Ух, какой вкусный подарок: мандарины, орехи, конфеты! Значит, ты отгадал загадку Деда Мороза?" – "Конечно", – обиделся сын и запустил руку в пакет. "А что он у вас спросил?" – "Дед Мороз спросил: "Кто носит на себе свой дом?"" – "И что же ты ответил?" – "Я ответил: моя мама", – солидно произнес Михеич и сунул за щеку "Му-му". "Мама?! – расхохоталась я. – Ах ты, мой Мишка-Топтыжка, – закружила сына по комнате, – ну а теперь – быстро шары на елку вешать. Поможешь? Папочка позвонит, и мы ему скажем: "А мы елку наряжаем. Вместе с Топтыжкой"…
Но он не звонил. Несколько раз поднимала трубку: может, телефон не работает? Телефон работал.
Нарядили елку, поужинали, а звонка все не было. "Ложись спать, – сказала своему Михеичу, – уже поздно".
"Не-а, – заявил он, растирая кулаками глаза. – Я подожду. Я скажу папочке, что самый первый загадку отгадал". – "Ложись-ложись, – взяла сына на руки и пошла к кровати. – Папочка позвонит завтра".
Я тоже ложусь. Но мне почему-то не спится. И снова смотрю на чужие окна. Как они уютно и радостно светятся! А потом гаснут – быстро, дружно, одно за другим. А потом снова загораются. И снова загадываю на крайнее справа. А когда оно вспыхивает, бегу в ванную, мою голову, накручиваю бигуди. "Сегодня обязательно позвонит", – говорю себе и отправляюсь в кухню. Тру, чищу кафель, убираю, давлю соки. Потом бужу Михеича. Потом… И так каждый день.
Это – из-за той, другой. Мишка бы непременно позвонил, понимает ведь, что праздник, что ждем. И сына он любит – сам ему эту ласковую кличку придумал – Михеич. Чуть не каждый месяц подарки ему шлет: то грузовик, то трактор с дистанционным управлением, то луноход. А уж самолетов – и Яки, и "аннушки" – вся комната ими уставлена. "Сын у меня тоже летчиком будет", – говорил, подбрасывая годовалого сына под потолок. "Ой, уронишь!" – обмирала я. "Ничего, пусть привыкает! К высоте и к скорости. Скоро сам летать будет – не успеем оглянуться". А как только Михеич пошел, он стал брать его на аэродром, показывать самолеты. "Это, сынок, Ил. Мощная машина. Видишь, сколько двигателей? А это Ту. Повтори-ка: Ту". И Мишка, которому только-только полтора исполнилось, с восторгом тянул: "Ту-у-у"… А чуть позже окрестил их "тутушки". Букву "ш" произносил, вытягивая до невозможности губы и выкатывая глаза. Громко – видно, старался передать шум взлетающего самолета. А муж складывал ладони трубочкой и, приложив к губам, начинал подыгрывать сыну. "Да тише вы! А то вместе с вашим самолетом и дом в воздух взлетит!" – притворно сердилась я.
Нет, Михаил Первый был отличным отцом. И мужем – тоже. Вот только не смог устоять против Сонечки-диспетчера, характера не хватило. Так уж получилось…
…В тот вечер я пришла за сыном одна. Позднее, чем обычно. В садике – темно и никого, кроме ночной нянечки и Мишки-Михеича. Стоит, прислонившись к замороженному стеклу, ждет родителей. "Никак не могу от окна оторвать", – пожаловалась нянечка. "А где папа?" – спросил Михеич. Знал, что сегодня мы должны прийти вдвоем. "Папа… папа ушел". – "В рейс?" – догадался трехлетний ребенок. "Да, в рейс"…
Мы медленно шли по притихшим, белым от мороза улицам. Михеич болтал без умолку. "Ма, отчего снег белый?" – "Так уж получилось, сынок". – "Ма, а ты завтра пойдешь с нами на аэродром?" – "Да, так уж получилось. Он и сам не рад"… – "Ма, ты чего, ма-а?" Я вдруг обнаружила, что стою посреди дороги, а Мишка дергает меня за рукав и недоуменно смотрит снизу вверх: "Ты чего, ма?" – "Ничего сынок. Просто… у меня голова болит". – "А на сколько километров она у тебя болит?" – "На много, сынок". – "На очень-очень? До самого-самого неба?"
Дома, уложив Михеича, я сгребла в кучу разбросанные по комнате вещи Михаила-отца: тапки, книги, майку, пижамные штаны, бинокль – все, что попадалось под руку, сложила в коробку из-под пылесоса и понесла вниз, в стоящий против подъезда контейнер. Но на последней ступеньке вдруг остановилась.
Вынула из коробки бинокль: он-то тут при чем? Бинокль этот – двенадцатикратный, Михеич без него и дня не проживет. Они с отцом часто в него на звезды смотрели. "Пап, а почему звезды не падают?" – интересовался сын, отчаянно прижимая тяжелый бинокль к глазам – чтобы не дрожал. "Почему не падают? Падают! Во-он, смотри, летит одна". – "А зачем она летит?" – "За песнями". – "За какими?" – "За хорошими"… И так до бесконечности.
А когда Михеич совсем уже доставал отца, тот отвечал на все его "зачем" да "почему" своей любимой песенкой: "Потому, потому, что мы пилоты…"
Под биноклем – толстая книга в потертой обертке. Муж читал все подряд. "Плохих книг нет, из каждой что-то узнаешь, – считал он. – И все писатели – очень хорошие люди! Ну просто не могут быть плохими. Не имеют права". На верхнем углу обложки – карандашный рисунок козьей головы. Он сделал его в троллейбусе: мы втроем возвращались домой с аэродрома. Муж, как всегда, уткнулся в книгу. Михеич вовсю зевал, тер глаза – днем он не спал, – начал хныкать. "Спи, сынок", – сказала, укладывая его на коленях. "А ты мне спой песенку", – попросил Михеич. "Баю, баюшки, баю-у-у, – затянула вполголоса, тихонько его покачивая, – Мише песенку спою-у-у". Дремавший на заднем сиденье пьяненький мужичок вдруг проснулся и стал подпевать: "У-у-у". – "Ма, кто это мычит?" – сонно спросил Михеич. "Коровка, – ответила ему, – спи". – "А она нас не зарогает?" – "Не забодает", – поправила я. Муж закрыл книгу и вступился за сына: "У ребенка более точное представление о словообразовании, чем у взрослого". И нарисовал на уголке обложки "идет коза рогатая"…
А теперь все это – в помойку?
Повернулась и понесла коробку назад.
…Горячий ветер рванул с молодецкой силой, и с тополей густо полетели белые хлопья. Настоящая вьюга!
Да, летом хорошо. Сейчас нет таких изнурительных, долгих ночей. Нет бесконечно светящихся окон и чьих-то смутных теней на занавесках.
Есть яркое солнце, безалаберный воробьиный щебет и тополиный пух.
А еще есть свежая редиска, зеленый лук и первая клубника на нашем рынке. Дорого, правда. Но двести грамм для Мишки – уж как-нибудь. Даже триста.
– Ладно, давайте полкило, – разрешила уговорить себя шустрой пожилой украинке с быстрыми глазами и быстрыми руками, которая все приговаривала: "Та це ж первенькая. Та на увсем рынке такой не знайдешь – бачишь, яка гарнесенька?"
– Кладите, кладите, – поощряла ее, – пусть не дрогнет рука…
А запах-то какой! Вот Михеич обрадуется. Скорее домой, чтобы сделать ему сюрприз к завтраку. Надо еще картошки купить. И лука. Теперь, кажется, все. Нет, не все: про молоко забыла. Надо бы вернуться, но сумка тяжелая, так не хочется…
А тут еще Бабка Федя задержала. Подскочила откуда-то сбоку – я и не заметила, – и сует под нос анализ. "Посмотри, деточка, мне мочу давеча сделали. Все нормально али сдвиги есть?" – "Все нормально, бабуся, – успокоила ее, пробежав глазами анализ. – Без сдвигов". – "Ну спасибо, дочка. Дай бог тебе здоровья. Поклон твоим Михасикам", – повернулась и засеменила вдоль прилавков: шустрая, подвижная – нисколько за эти три года не изменилась. "Надо не забыть передать поклон от нее. Когда он позвонит", – подумала, выходя на улицу.
На рыночной площади – длиннющая очередь на маршрутку. Ладно, пойду пешком – всего две остановки.
– Помочь? – услышала вдруг сзади. Кто-то подхватил мою авоську с картошкой и луком. Оглянулась – Никита Петрович, из соседнего подъезда. Никита, короче говоря. Они вместе с Михаилом учились в академии. Никиту оставили потом в Москве, а Мишку направили в Хабаровский военный округ. "Скажи, Никита, его действительно туда направили или он сам попросился? Из-за этой… Сонечки?" – выпытывала я у него в тот год. Но Никитка только плечами пожимал – как же, законы дружбы!
А как подстерегать меня у поликлиники и телефон обрывать, когда Михеич с садиком из Москвы уезжает, – тут дружба врозь. Другие законы действуют. А у самого жена и дочь, ровесница моему Михеичу. Через год в школу пойдет.
У подъезда Никита передал мне авоську:
– Когда же в гости позовешь, а, Марина?
На зеленой рябине у дома истошно чирикал воробей. Ну прямо-таки заходился в своем невероятном воробьином восторге.
– Когда-а? – переспросила, растянув последний слог. Но вдруг ответила: – А хоть сегодня.
– Сегодня? – не поверил Никитка. – Ты не шутишь?
– Нисколечко! – подхватила сумку и вбежала в подъезд. А что, в самом-то деле? Жена? Дочь, Мишкина ровесница? Ну и что? Почему я должна считаться? Со мною кто считался? Эта Сонечка думала обо мне и Михеиче, когда… Тоже ведь в гости ходила. И что мне, опять целый вечер напролет у телефона дежурить, звонка от него ждать? Хватит!..
– Михал Михалыч! Посмотри, что я тебе принесла! – кричу радостно, открывая дверь. Сбрасываю туфли, надеваю тапки – отгадай: красное, душистое… Михеич! Ми-иш!
Молчит. С банкой и с сумкой вхожу в комнату – пусто. И вдруг – окно! Распахнутое окно…
С лестницы слетаю вместе с сумкой и с банкой. Один тапок – впереди, другой на мне.
Во дворе, под нашими окнами – толпа. "Оттуда, с третьего этажа", – уточняет кто-то. Ринулась к толпе, прижимая к груди банку, которую почему-то держу в руках. Сумку, кажется, потеряла по дороге.
– Пустите, – заорала, уронив банку. – Пустите меня, пустите! – расталкиваю, продираюсь вперед. – Пустите!..
Это уже зря. Рукам моим нечего больше делать, некого отталкивать. Он, Михеич. Посреди клумбы. Животом вниз. Лицо… Где лицо?
Клумба взметнулась вверх, повисла над головой. Как? Этого не может быть. Ведь это я ее копала, сажала там что-то…
Очнулась в "скорой". Белые халаты, носилки. И вой сирены. Тело сделало рывок, но его держали. "Жив? Скажите, жив?" – но из горла вышел какой-то невнятный хрип.
Ожидание. Дверь в операционную. Слух утончился настолько, что слышу, как шуршат стерильные простыни и падают ватные тампоны. Там, в операционной. Слышу позвякивание инструментов. А его дыхания не слышу. Барабанные перепонки ломит от напряжения. Дышит? Дышит, или… Нет, нет, нет?
Ноги становятся ватными, тело обмякает, медленно сползает по стене – у двери в операционную.
Что-то белое, неспешное. Ближе, ближе… Хирург кладет мне на плечо руку. "Будем надеяться…"
Стискиваю голову руками. Это я виновата. Тополиный пух. Стояла и смотрела. Зачем я стояла и смотрела? Чего мне не хватало? У меня было все – мой сын. Какая же я мать! Разве я – настоящая мать? А еще – Никитка. Кокетничала у подъезда, слушала воробьиный щебет. Вместо того чтобы сразу идти домой. Если бы я пришла на несколько минут раньше. Всего на несколько минут!..
Узкая койка. Но белый сверток на ней – еще уже. Деревянный настил кровати под углом: изголовье опущено, низ приподнят. У него сломана нога. И еще рука. И еще не все ясно с позвоночником. Тополиный пух… Стояла, любовалась. Кокетничала…
Рядом с койкой капельница. Стальная игла всажена в тонкую голубую жилку на виске. Это я ее всадила…
– Смотрите, как надо регулировать колесико. Так раствор лучше всасывается, – говорит сестра и доливает в капельницу.
Значит, еще день.
Мишка лежит неподвижно. Он без сознания. Я сижу рядом, на стуле. Это сейчас очень нужное дело – сидеть.
Беру его руку. Ту, что без гипса. Раз… два… три… шестьдесят… девяносто… сто сорок. Частые, напряженные удары. Сто сорок! Температура держится…
А если бы я не стояла и не смотрела на тот пух? Не кокетничала с чужими мужьями? Когда муж позвонит, я ему все расскажу. Все. Ничего не утаю. Не пощажу себя. Он же мне все-таки не чужой – Мишкин отец.
– Мамаша, подвиньтесь. Укол. Напоследок – вам.
Значит, уже ночь.
– Мамаша, градусник.
Это – Мишке. Значит, уже утро. Утром – врачи, обходы, лекарства. Голоса, звук шагов, жизнь.
А ночью…
День, ночь, день, ночь…
Стук капель о раковину. Там, в углу палаты. Кран. Пыталась его закрутить – никак. Днем почти не слышно, а вот ночью… Кап-кап-кап. Громко, на всю палату. Словно гвозди в доску всаживают: кап-кап-кап…
Раз… два… три… шестьдесят… девяносто… сто. Сегодня уже сто!
– Сегодня сто! Всего лишь сто! – сказала вслух.
Кому? Себе. А кому еще? Кто у меня есть? Муж?
Сонечкин муж?..
Раз… два… три… шестьдесят… девяносто…
Кажется, с тех пор у меня появилась привычка считать – ступеньки на лестницах, телеграфные столбы, свои и чужие шаги. Все предметы, все звуки укладываются в этот навсегда впечатанный в сознание ритм: раз-два-три… шестьдесят… девяносто…
Потом мне разрешили выносить Михеича на воздух.
Трава в больничном садике еще густая и зеленая. В ней устало и смирно лежит тополиный пух.
Кто-то поднес спичку, и огненная дорожка пробежала по траве. Пух горел неровно, какими-то скачками, то затухал, то снова вспыхивал. Раз, два, три… шесть, девять…
Когда нас выписали, рябина уже совсем созрела. Позвонит муж, и я ему скажу, как горел в траве тополиный пух. И как мы возвращались из больницы домой. Как светило солнце и какими зелеными еще были деревья на бульваре. И какой красной была рябина у нашего подъезда. Я ему все скажу…
Он позвонил утром. Спросил:
– Ну как вы там?
Я ничего не ответила. Была зима. Дул холодный ветер, остервенело швыряя в окна мелкую крупу.
Он позвонил ровно через год, два месяца и семнадцать дней после того, как мы выписались из больницы. Я же привыкла считать…