355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Катаев » Каменный пояс, 1979 » Текст книги (страница 12)
Каменный пояс, 1979
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:46

Текст книги "Каменный пояс, 1979"


Автор книги: Валентин Катаев


Соавторы: Лидия Преображенская,Людмила Татьяничева,Нина Кондратковская,Лев Леонов,Лидия Гальцева,Иван Уханов,Александр Павлов,Яков Вохменцев,Александр Лозневой,Луиза Гладышева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

Дарья провела по мокрому от слез лицу мягкими короткими пальцами, обтерла о фартук влажные руки. Вздохнула и, нащупав ладонями колени и опершись о них, встала. Она крепче повязала вокруг головы цветистый платок, которым придавила виски, и принялась за дело.

Подумала: «Грех мне бога гневить, я подле Степана греюсь. Всякое дело с его совету, с его слова справляю. А наши-то бабы всё одни, всё сами. Так ведь вся их бабская жисть и приостановилась с той поры. Одни всё, одни, сердечные…»

Дарья проглотила комок, который стал в горле.

«День Павлушиной памяти… Скоро явятся солдатки».

Слово «вдовы», раз и навсегда запрещенное Степаном, она не смогла и в мыслях произнести.

«Солдатки они. Солдатки. Запомни это. И во сне, не то, что при людях, не смей их по другому называть. Ни одну из четырех!» – сказал он в первый день своего возвращения с войны.

Повиснув тогда у него на шее, она смотрела на него таким взглядом выплаканных глаз, от которого Степан и теперь ознобно вздрагивает.

«Миром да собором бабы ребят вырастили. Годы приспокоили, притушили бабью тоску и маяту», – покачала Дарья в такт своим мыслям головой.

Туго стучала в висках кровь, и Дарья, положив ладонь под впалую грудь, еле ущупывала сердце через байковый лиф.

Во дворе взлаял хромоногий, глухой пес Верный.

«Видать, кто-то не свой идет», – решила Дарья, заторопилась…

В воротах, как напоказ выставив ногу в высоком коричневом сапоге на толстой подошве, держась за дверную скобу, стояла Тоня.

Не сразу увидев в дверях Дарью, она, притопывая о промерзшие доски тротуара, кричала:

– Уходи! Кому говорю: пошел на свое место!

Но в собаке, видать, проснулась прежняя прыть. Пес выпрыгнул из-под крыльца на трех лапах, приподнял дрожащий нос, оскалил зубы.

Тоня завизжала, с шумом захлопнула ворота.

– Чаще ходить надо, – отгоняя Верного, говорила Дарья. – Этакого бояться. Ему в обед сто лет будет. Он уж и еду-то не нюхает, а тебя напужал. Айда, проходи!

Тоня бегом прошмыгнула в избу.

В избе запахло духами, морозцем и еще каким-то еле уловимым, вкусным запахом. У порога Тоня расстегнула длинные замки на сапогах, голенища разваливались в разные стороны. Повесив на гвоздь драповое пальто с собольим воротником и высокую шапку, она обняла Дарью за плечи и поцеловала упругими, пахнущими губной помадой губами. Все ее тело плотно облегало черное платье, подчеркивающее высокий бюст и широкие бедра. Глубокий узкий вырез ворота обнажал загорелую шею.

– Каким это ветром? – спросила, снимая с плеча Тони соринку, Дарья.

– Без всякого ветра. Взяла да и пришла, – ответила Тоня. – Болеешь? Бледная что-то…

– Зуб можжит, – сказала Дарья, притворно рассмеялась, махнула рукой. – Нашла в ком красу да здоровье искать. Отлиняли мы, голубушка. Время сысподтиху отобрало всю красу. А быть может, и красивыми не были, но молодыми – это уж точно, что были, – опять засмеялась Дарья и провела ладонью по пушистым, высоко взбитым волосам Тони. – Вот ведь какая вымахала, а? Откуда чо и взялось? – Дарья повернулась к шкафу, стараясь дотянуться до верхней полки, где стояли тонкие фарфоровые чашечки с позолоченными ободками, из которых она всегда угощала гостей.

– Вот уж сказала: «Вымахала!» Я уж четвертый десяток разменяла. Петька-то мой уж в шестой класс пошел. С меня ростом.

…Но Дарья и не слышала Тониных слов об ее годах и повзрослевшем сыне. Мыслью перекинулась в тот морозный вечер, когда Тонина мать, Ульяна, прибежала к ней, упала на порог и заголосила. Дарья тогда не сразу стала успокаивать, говорить утешительных слов. Потому как сама еще толком не знала, отчего у нее сердце зашлось.

– В тягости ведь я, Дарья, осталась, в тягости, – выкрикнула Ульяна, ударяясь лбом о дощатую перегородку. – Что делать-то? Как ро́стить?

И тут Дарья присела к Ульяне, положила ее голову к себе на колени, убрала со лба и щек слипшиеся от слез волосы.

А та все голосила:

– Делать-то мне чего?.. Те крохотные есть просят, да и этот о жизни напомнил. Разве к Скорнячихе идти… – И уставив глаза в передний угол, тихо произнесла: – Так и нести мне ей нечего.

На ее бледном лице высыпались веснушки до самых ушей. И была в тот вечер Ульяна полногрудая, мягкая, парная от своей молодой женственной полноты.

– Разве грех, Ульяна, детей-то рожать? – несмело проронила Дарья. – Господь их не всем шлет. Видишь, у меня окроме Павлуши никого нет. Ушел он на войну, и осталась я одна… На счастье людям господь детей посылает. В нужде вот живем, а все одно вырастим. Вырастим, миром-то! Нас ведь много.

По лицу Ульяны скользнула улыбка, и Дарья добавила более уверенно:

– Если слово мое услышать хочешь – рожай. Никого не слушай.

Они долго еще сидели молча, подставив табуретки к русской печи.

…В тот вечер и выстроилась судьба Тони.

– Взглянул бы сейчас на тебя отец хоть краешком глаза, – заплакала Дарья.

– Вот ты, тетя Даша, всегда такая. Ну что уж это такое? – сказала Тоня, обтирая ей глаза носовым платком. – Лет сколько прошло. Ну как бы люди жили, если б все время в трауре ходили? Сама же всем говоришь: живым – живое. А как увидишь меня – так в слезы. Хоть на глаза тебе не показывайся.

Дарья согласно кивала головой, бормотала:

– Прости меня, Тонюша. Не сдюжила я. Все утро палю себя воспоминаниями… привязались, и оборониться от них сил никаких нет.

А про себя думала:

«Вот какая у Ульяны есть отрада на старости лет. За все страдания судьба взяла да вот, как конфетку, Тонюшу подбросила…»

V

Раиса Гонина нынешним летом вышла на пенсию. Ей думалось: наконец-то настала пора свободы и спокойствия. Не придется теперь в грибную пору с завистью смотреть на баб, которые, сговорившись, спозаранку, с берестяными пайвами на плечах и с плетеными корзинами весело шли к логу. Не станет она за неделю раньше уговаривать характерную напарницу Дуньку Мохнаткину, чтоб сделала ей подмену, когда Степан позовет ее в Глухариный сосняк за брусникой, где каждая кочка усыпана ягодой, а тропку к нему через Пятковую топь знает только он один. Сможет она в свободное время и шаль себе связать, и одеяло выстегать, и кружева на наволочки и простыни вывязать, и к своей Любане в гости в любое время поехать в Боровск, где та интернатом заведует. «А уж перво-наперво высплюсь как следует. Закроюсь на крючок и ни на один стук не открою дверь, пока все тело не отдохнет, не ослабится, в руках ломота приспокоится», – думала она.

А оказалось все шиворот-навыворот. Пробыла на пенсии всего три дня, и сон как рукой сняло. Надо бы спать, нежиться в теплой постели, а ее по утрам будто кто в бок толкает. И на часы глядеть не надо: так и знай – стрелка к пяти подходит. А от бессонницы стала приходить маята. Скоро почувствовала: худеть стала. Ощупает утром себя – тело ровно не ее. Куда чего девается? И не только сама, люди при встрече не забывали сказать: «Что-то ты, Раиса, с лица сошла?» А ведь никому сразу в голову не падет, что ко всякой жизни человеку привыкать надо сызнова.

Думы привязались и не стали отпускать ее ни днем, ни ночью. Все в памяти перебрала Раиса.

Бусый рассвет чуть пробивался через окно. На стене обозначились контуры шкафа, полок, тяжелой рамки со стеклом, в которой были фотографии всей родни. По небу лениво плыли густые темные облака. Белая полоса света, прочертившая горизонт, разрезала небо, и оно, раздвигаясь в разные стороны, как занавески, освещало взгорный край села. На ветру гнулась стоявшая под окном рябина, и не замеченная никакой птицей, примороженная гроздь ягод постукивала в окно.

Раиса торопилась освободиться от пришедших воспоминаний, но они будто поймали ее в капкан. «Вы, Раиса Петровна, красивая женщина, – как нарочно лезли в голову слова кладовщика Константина Бородина, эвакуированного во время войны в Сосново. – Вы даже сами не знаете, какая вы красивая. Я вот смотрю и глаз бы не оторвал от вас».

Она вспомнила Константина, мужика невысокого роста, с веселыми глазами, но молчаливого. Ей всегда казалось, что он больше разговаривал глазами, чем словами, а говорил только то, отчего закипало сердце.

«Нет, напрасно я все это мелю, – подумала Раиса. – Теперь просто рассуждать, когда за тридцать годов после войны перевалило. А в ту пору сердце как огонь было. Хоть и похоронку получила, а как память об Василии жила? К тому времени уже Степан с войны вернулся».

Это случилось на второй день после возвращения Степана с войны. Может, брала его тревога, ему нетерпелось взглянуть, как жили жены его братьев, то ли сердце чуяло что-то неладное, только явился он в Раискину комнату как раз в тот час, когда заглянул к ней Константин Бородин. Сердце у нее зашлось, задрожали губы, и она, не зная что делать, бросилась Степану на шею, закричала:

– Я, Степан, женщина красивая! Женщина я красивая.

Она кричала эти слова и глотала слезы, встав между Константином и Степаном, которые оба молчали, и только глаза Степана вдруг покраснели, а губы стали сухими и бескровными.

– Вижу, вижу, что красивая, – пробормотал Степан, убрал ее руки со своей шеи, повернулся и вышел. Раиса бросилась за ним на крыльцо, но не окликнула, а, опершись о косяк, заплакала.

– Ну, успокойся, Раиса Петровна, – переступая с ноги на ногу, говорил Константин, несмело дотрагиваясь рукой до ее плеча.

– Уходи. Ради бога, уходи, – не поднимая глаз, сказала Раиса. – Не до тебя мне. Уходи.

Бородин будто того и ждал.

– Ну, тогда спокойной ночи вам, Раиса Петровна, – сказал и ушел.

…Раиса сбросила одеяло в сторону. В исподней рубахе открыла у печи вьюшку, подожгла с вечера нащипанную лучинку, которая вмиг охватила пламенем дрова.

Потянулась оторвать на календаре листок, которым был обозначен еще один прожитый день, вздрогнула:

«Как же это так? Как я запамятовала? Завтра же день памяти Павлуши», – прошептала она, скомкала в ладони календарный лист, бросила в печь. Веселые блики огня плясали на полу, через решетчатую дверцу.

Есть что-то на свете загадочное и таинственное. Что угодно пусть говорят, а этот день, как заколдованный. Обязательно ворошит память. Обязательно выворачивает душу.

Она не стала дожидаться, пока протопится печь, чуть прикрыла вьюшку и, быстро собравшись, выскочила на улицу.

Раиса торопилась поскорее увидеть Дарью и освободиться от мыслей, которые все утро беспокоили ее.

Над рекой стоял бусый туман, легкой изморозью покрыл берега, припудрил лежавшие штабеля бревен. Возле покрытой льдом лужи дремали, спрятав под крылья головы, две пары соседских гусей.

Услышав рокот машины, гуси враз подняли головы, заторопились к реке.

Большой красный автобус вывернул из-за угла переулка и несся навстречу Раисе. Шофер – Алешка Субботин – издали заметив ее, засигналил:

– Здорово, Алешенька, здорово! – сказала Раиса вслух, посторонилась, сошла с бетонной дорожки.

«Ишь до каких ден дожили – доярок на скотный двор автобусом возят. Ну, ей-богу, и жисть пошла: корова только дотронется мордой до железной тарелки – вода польется – пей сколько хочешь! Нажмет скотник Поликарп кнопку – поползет по транспортеру разный комбикорм, силос – ешьте, коровушки! Бабы по скотному двору в белых халатах расхаживают. Ну и жисть пошла! – думала Раиса, провожая взглядом автобус. – Да хоть столовую возьми: разве Светка-повариха возится теперь так, как я раньше? Разве приходится ей разжигать в печке сырые дрова или золу из поддувал выгребать, или дымоходы от сажи чистить? Придет – включит электрическую плиту и ждет минуточку, пока нагреется. Далеко отшагнула, шарахнулась от темноты жисть. Нипочем бы наши мужики не узнали своего села. Разве только по речке Серебрянке, да по валуну на перекате, да по старым домам…»

Раиса сощурилась, приложила ко лбу ладонь, оглядела улицу и изловила себя на мысли, что дома-то все обновились: с шиферными крышами, наличниками, палисадниками, ворота, даже скамейки у ворот в краску выкрашены. Необыкновенно красивым показалось родное село Сосново, будто только в эти минуты она по-настоящему оглядела его.

VI

На кордоне, в пяти километрах от Сосново, стояла изба. Она давно опустела, стала заимкой, но в те далекие годы отсюда на войну ушел еще один брат Гониных – Петр. Мария, его жена, вдовой осталась двадцати двух лет от роду, а у нее уже росло трое сыновей. Старшему из них пятый год шел.

Петр Гонин был лесничим, на всю округу один. Для кого-то эта работа казалась пустяковой, легче-легчего, а для него каждый день был в хлопотах. Когда увалы вдоль реки Серебрянки отвели в заповедные места возле кедровников, а вверх по Пыновке высадили бобров, он дневал и ночевал в урочищах – боялся, чтобы кто не потревожил, не спугнул зверьков. При расставании наказал Марии:

– Живи тут, работу за меня справляй, ребят к ней приучай. Пусть они учатся лесное богатство хранить, зверей беречь. От этого человек добрей бывает.

Любая мужская работа – мужская и есть. Это сразу почувствовала Мария, как только осталась одна. Наденет на себя шубейку старую, опояшется ремнем, чтобы топор за него сунуть, на плечи крошни с мешком наденет, накажет ребятам, чтоб без нее не озоровали, и пойдет участок оглядывать.

Тайга вокруг Сосново дремучая, синяя. Тропки извилистые, чуть приметные, с засеками на деревьях. Знала Мария, что по каждой из них ходил Петр, что каждая зарубка на дереве его ножом сделана. С любой взгорки, куда бы ни вела тропа, Сосново проглядывалось. Остановится Мария, избы Степана, Василия, Якова отыщет взглядом, а как на густой кедровник взгляд падет, краешек своей крыши увидит, сердце застучит сильнее. Представит, как ребятишки ее поджидают, в окна выглядывают, и ноги будто сами несут к дому. Поначалу, когда было чем кормить ребят, не так душа болела. Знала: то похлебку поедят, то молоко попьют, а как запустила корову, пришли такие дни, хоть глаза закрывай и беги. Ничем не уговоришь, не успокоишь ребенка, если его голод сосет. Не успеет она двери приоткрыть, на порог вступить, а они будто одно слово и знали: «есть».

Тогда Мария приметила, что все ребячьи сказки с едой связаны: хоть про репку, хоть про зайку-зазнайку, хоть про Красную Шапочку. Начнет она их уговаривать, всякие лесные истории рассказывать, а сама об одном думает: как бы уснули поскорее, как бы про еду до утра не вспомнили. Усыпит еле-еле, а сама в Сосново. То у Ульяны, то у Дарьи молока возьмет, то Раиса какой-нибудь болтушки в крынку нальет. Все сытнее, чем картошка сухая.

Заметила Мария: ребятишки начали худеть. Пальчики на ручонках длиннее стали, кожа на лице желтее, глазницы обозначились, глаза округлись. Глядела на них – глаз просушить не могла.

Может, не так больно переживала бы Мария, если бы кто-нибудь с ней по соседству жил, с кем могла бы она словом обмолвиться, беду выплакать. Вместе всегда легче. А тут – куда ни ступи, ни повернись – одна.

«Хоть бы уж ты, Белолобка, над моей бедой смилостивилась, – вздохнула Мария, подходя к конюшне. – Хоть бы ты мои слова услышала».

Из расщелины в двери тянуло теплом, запахом сена, навоза. Слышно было жалобное мычание коровы.

– Неужто отелилась, сердечная, – проговорила Мария, приоткрыв дверь. – Неужто мою беду учуяла? Пришла мне на подмогу, на спасение моих ребят.

Она гладила потную шею Белолобки, липкие завитки шерсти на сыром теле теленка, касалась рукой тугого вымени коровы. Белолобка в ответ мычала, фыркала ноздрями, лизала спину теленка.

– Уберу я его от тебя. Уберу. Если с тобой оставлю, моим ребятам молока не видать, а так с ними делиться будешь.

Мария подхватила теленка на слабые ноги, чтобы ловчее было приподнять его, и увидела наставленные на себя рога.

– Ты чего это, Белолобка? – спросила Мария. В испуге закричала на корову, что было силы, крепче обняла теленка, изловчилась, оттолкнула спиной дверь и вывалилась из конюшни, дотащив теленка до избы.

Мария разрезала ломтями картошку, обсолила и снова пошла в конюшню.

Корова отдала молоко нехотя. Вымя у нее набрякло, лоснились от натуги соски, она мычала, переступая с ноги на ногу, хлестала жестким, как кнут, хвостом по бокам. Изредка влажный хвост проползал по лбу и щеке Марии, но она не кричала на Белолобку, а причитала:

– Вот пришло мое спасение. Сварю молозиво. Накормлю ребят и опять один день вперед…

…Она вспомнила все это, когда пришла с младшим внуком Сереженькой на заимку затопить печь, чтобы не подмерзла в подполье картошка, которую каждый год садили на широкой полосе, раскорчеванной в давнюю пору среди кедрача, где земля оказалась песчаной, плодоносной и родила клубни крупные и вкусные.

Сереженька бегал подле нее, звенел голосом, как колокольчиком, и она, не все понимая из его слов, согласно кивала головой. Валил редкий косматый снег. Отяжелевшие снежинки лениво кружились в воздухе и, коснувшись земли, изгороди, поленницы, веток деревьев, липли к ним, украшали своей белизной. Настоянный на влажной хвое воздух был душист и дурманил Марии голову. Она прищурилась, будто впервые увидела снег таким волшебным и чарующим. Все сияло от него, отсвечивало, переливалось, и в душе помимо воли рождалась радость ко всему, что было вокруг. Тихо ступая по еле заметной тропке, Мария подошла к огороду, оперлась о почерневшее прясло и посмотрела на распаханную полосу с ровными бороздами, не успевшими засыпаться снегом. «Сколько я поработала на тебе, полоса?» – подумала она, и ей на память пришли дни, когда она и копала, и полола, и убирала урожай. Подсчитывала, сколько ведер родилось картошки, какую часть оставить на семена, какую себе на еду, какую скотине, чтобы потчевать ее в зимние дни теплым пойлом.

«Кормилица моя», – подумала Мария, задетая бередящей памятью и была рада, что не забыла, не оставила без внимания землю, которой обязана тем, что вырастила ребят.

Взгляд ее остановился возле старого кедра с обломанными нижними сучьями. Тут, как и в прежние времена, стоял невысокий стожок сена, накошенный из первостойной травы для первосенка.

Мария боязливо посмотрела на стожок сена и пошла в избу, тихо пошатываясь, придерживаясь за маленькую ручонку внука, который, заметив перемены в ее лице, присмирел.

«Боже мой, чево только не натворит молодость?» Она сморщилась, понимая, что повторяет слова чужие, которые, жалеючи ее, придумали люди. Тогда она не искала и не хотела к себе никакой жалости. Ей хотелось, чтобы люди ругали ее, травили, а они, как сговорились, молчали. «Может быть, своим молчанием и казнили меня? Да что люди? Память о Петре я сама опоганила. А эта ниточка так по жизни за мной и тянется. Грех ведь на мне лежит великий».

Она задрожала вся в охватившем ее ознобе, заторопилась лечь на кровать возле порога, надеясь, что скоро пройдет все, стоит только потерпеть, потереть ладонью левый бок от плеча до пустой усохшей груди и обратно.

…Леньша Горцунов явился тогда оборотнем, да и накатило затмение. Ну, какое затмение? Любо было слышать его говор. Любо. Даже не оттолкнула его, когда он зачал ластиться. Прижалась, прильнула, как кошка, ослабла в его обнимке, забылась на ночь, а оно вон как обернулось.

Дыхание Марии становилось частым и громким. Она лежала и чувствовала жгучую сухость во рту, будто внутри все палило, и шершавый язык еле касался обметанных жаром губ. А память высвечивала ее единственный греховодный день.

Вспомнила Мария, как прибежала к ней на заимку Ольга Шатина, соседка Гонинская. Расписала в подробностях Степанову встречу, не упустила и того, что Ипалитко-дровокол в столовой, не иначе кем-то наученный, принародно отрапортовал Степану:

– Гонинским мужикам кручиниться нечего: сами воюют, а род продлевается. Марии, к примеру, лесовичок мальчонку подбросил.

Степан, как сказывала Ольга Шатина, кашлянул, моргнул несколько раз левым глазом, возле которого лежал красный шрам, прищурился и ответил:

– А это наше, гонинское, дело, нам его и разбирать. – Сказал, как отрубил.

Слушая соседку, Мария дрожью дрожала, не зная, как встретится со Степаном. А он пришел на заимку на второй день под вечер. Увидев его на пороге, Мария похолодела, скрестила на груди руки, бухнулась на колени.

– Вот еще чево? – строго оказал он, коснулся рукой Марииного плеча. – Чего конфузишь меня перед ребятами? – буркнул, присел к столу.

Ребятишки, отвыкшие видеть в избе мужчину, насупились, один по одному залезли на деревянную кровать, стали прятаться под одеяло.

– Вы чо, ребята? Это ведь наш дядя Степан пришел. Вы чо это напугались-то? – сквозь слезы говорила Мария, поправляя ребятишкам взлохмаченные головы. – Сколько я раз вам про него говорила? Чо же вы так, а?

Мария металась по избе, как пойманная мышь в мышеловке, и, не найдя места, села на порог, заголосила, уткнув лицо в фартук. Степан не уговаривал ее, не успокаивал, но когда захныкал в висевшей посреди избы зыбке малыш, он встал, откинул ветхий полог.

– Ну, как растешь, мужик?

Из зыбки послышалось радостное воркование.

– Назвала-то как? – спросил Степан и, состроив из двух пальцев «козу», пощекотал малыша.

– Никак еще, – кусая губы, ответила Мария. – Тебя жду. Все сказывали: скоро ты приедешь после тяжелого ранения.

Слова Марии как подкосили Степана. От них он опешил и размяк. Никогда не думал, что от таких слов все круто повернется в его душе. Он смотрел вниз на чисто вымытые половицы, видел шерстяные носки, одетые на ногах Марии, краешек фартука с оборками и молчал. Палец, который он не убрал из зыбки, царапали острые коготки малыша, тянули к себе. Скоро Степан ощутил прикосновение к ним влажных детских губ. Он попробовал убрать руку, но не мог. Малыш, вцепившись, тянулся за ней.

– Вставай, вставай, Гонин! Расти большим! – наклонившись над зыбкой, говорил Степан, глухо кашляя в кулак. – Видать, крепким парнем будешь!

Мария не помнит, как очутилась возле Степана, бросилась ему на шею, запричитала.

– Не вздумай парня на какую чужую фамилию написать. Чтобы все как надо, все аккурат было. Чтобы все под одной крышей жили. – Сказал и заторопился выйти из избы. Он долго стоял на крыльце, курил, потом вернулся, подержал на руках каждого из ребятишек и, не говоря ни слова, ушел.

…Лениво, как не свою, Мария повернула голову, обшарила каждый угол избы, будто хотела увидеть Степана, опершегося на костыли, в солдатской гимнастерке с блестящими на груди воинскими наградами.

– Ты, бабушка, опять про войну? – спросил внучек, подавая ей клетчатый шарф, чтоб она повязала его вокруг шеи.

– Про нее, окаянную. Про нее, Сереженька. Ее ведь никому забывать нельзя. – Мария взяла с приступа печи висячий замок и вышла на крыльцо.

Утро открыло дали. В стороне, за рекой виднелись припорошенные снегом стога. У поворота обозначился санный след. «Кто-то из сельских мужиков за первосенком поехал. Пожалуй, Афанасий Горцунов. У них сено на правобережной стороне реки, а через Серебрянку сейчас еще не проехать. Лед хрусткий».

VII

В новой избе, которую Степан Гонин срубил после войны, самую большую часть занимала кухня с русской печью посередине и крашеными лавками вдоль стен. Поговаривали, что Степан нарочно так сделал: для гонинских солдаток, которые не было дня, чтобы не заглядывали к ним.

Ульяна года два назад принесла с собой стеганку, по секрету пожаловалась Дарье, что от сиденья на жесткой табуретке у нее стала ныть поясница и болью отдаваться в спину. Раисой место было облюбовано на лавке возле окна, откуда просматривалась улица до самого берега. Мария ставила табуретку поближе к двери. С заимки всегда прибегала припоздав, да и срывалась первая. Хозяйка дома – Дарья – постоянного места не имела, садилась, где придется, но последнее время чаще присаживалась к Ульяне, возле печки, погреть спину.

В теплой кухне у Дарьи было уютно, просто и все под рукой. В ней стоял, как говорила Мария, сытный воздух. От печи шел то ароматный дух морковных и брюквенных паренок, то топленого молока, то картофельных щей. Сегодня пахло тушеной капустой. Они насолили ее целую бочку без моркови, с укропом и, как любил Степан, оставили верхние слои нарезанные тонкими пластиками. Сидели молча. Явившаяся тишина отняла слова, и, с утра переворошив память, каждая почувствовала в себе опустошение.

– Что-то Евгения Николаевна долго не идет, – сказала Ульяна. – Темнеет уже.

– Опять какое-нибудь заседание али бюро, – ответила Дарья, подвигая табуретку поближе к печи. – У них, у партийцев, делов век не переделать. Везде надо быть, везде поспеть.

Осенний день угасал. Через отпотевшее стекло на бусом небе вырисовывалась темная крыша соседнего дома с высокой трубой и жестяной копылухой, приделанной специально для укрытия от снежных заносов.

Думы, которые с самого утра бередила каждая, не прошли бесследно. Они умаяли их, все вокруг казалось незначительным, необязательным и совсем нелепым, даже ошеломляющим показался голос Раисы, которая ни с того, ни с чего голосисто затянула:

– Отец мой был природный па-а-а-харь!

– Ты чо, одурела? – в испуге прикрикнула на нее Мария. – Не нашла боле дня?

– А теперь и поминки справляют по-новому: пьют, гуляют, песни поют. Говорят, что при жизни человеку любо было, тем и вспоминать надо, – ответила Раиса.

– Нашим мужикам не до песен было, – воткнув веретено в серый пучок шерсти, сказала Ульяна. – Какими их помним, так и вспоминать будем.

Распахнулась дверь и на пороге появился Степан. Он с минуту постоял, подержался о косяк и сел на пол.

– Фу, – шумно выдохнул, обмяк, упершись ладонью о порог.

Бабы замерли.

– Ладно ли с тобой? – закричала Дарья, подбежала, сдернула с головы шапку. Степан набычился, стараясь приподнять голову, чихнул несколько раз, пошевелил ноздрями. Взгляд его был блуждающим и не мог ни за что зацепиться.

– Чо это с ним? – прошептала Ульяна. – Скорую помощь вызывать надо.

– Да пьянехонький он. Не слышишь, чо ли, какая душища от него несет! Где его угораздило сэстолько вылить?

– Так я и знал: тут оно, мое бабье царство, – задыхаясь частым дыханием, выкрикнул Степан, силясь подняться. – Так я и знал: тута они! Так и знал.

– А где бы им еще быть? Да особенно перед таким днем. Бога побойся, что мелешь! – кричала Дарья, туже завязывая платок вокруг головы. Но Степан не слышал ее, не видел укоряющего взгляда. В эти минуты он был не способен ни о чем думать, соображать. Вся память его как провалилась. !

Остановив взгляд на Раисе, он сощурился, сплюнул с губ присохшую соринку табака, прорыгал растягивая:

– Это-о-о-о ты, женщи-на кра-си-вая?

– Ты чего разбрызгался слюной-то? Или она в тебе давно кипела да сохла на губах? – закричала Мария, несколько раз тряхнула Степана за плечо, будто хотела разбудить его.

– Но, но! Повакуратнее. Я вот доберусь до вас. Ишь девы святые нашлись. Каждый из-за вас в нос тычет: Степан-то Гонин всех снох охомутал, бабам не дал ходу. А на кой мне ляд такие упреки слушать? – Он припал головой к косяку и забурчал что-то непонятное.

Разморившись в тепле, стал бессилен и беспомощен, пытался привстать, но тело его завихлялось, будто в нем не было позвоночника, руки с длинными узловатыми пальцами цепко схватились за косяк. От каждого движения косяк скрипел, из расщелин досок на пол сыпалась мелкая известковая пыль.

– Повакуратнее, повакуратнее! – бормотал он, намереваясь встать. – Вот погодите, я до вас доберусь. Я вас еще всех замуж растолкаю.

– Ты чо мелешь-то? Ты хоть память-то не растрес по дороге? – всплеснула руками Мария.

Никто не знал причину накатившейся на него блажи. Столько лет самых трудных, он, на диво всему селу, терпеливо, самозабвенно тянул изо всех сил заботы о семьях погибших на войне братьев. А не будь этой войны, вся эта работа распределилась бы на плечи четырех мужиков.

Степан не замечал, как годы сыспотиху отнимали у гонинских вдов бабью стать и красу и не думал, что вдруг ни с того ни с чего ему поставят в вину их одиноко прожитые годы.

А началось все с ничего.

Утром, как и обещал, он пришел на работу в совхозную мастерскую, куда частенько звали его, особенно к концу месяца, когда скапливалась работа. Мастер Захар, с которым они проработали много лет, как и было условлено, накануне прислал ему записку. Степан, соскучившись по работе, пришел рано. Сторож Никита Чупров нехотя встал с деревянного топчана и пробурчал:

– И охота тебе, Степан Иванович, вставать в такую рань.

– От лежания во всем теле ломота зачинается, как зубная боль. Не знаю, кто как коротает время, а мне муторно, сил нет, – ответил Степан и пошел в мастерскую.

Привычный запах огненной стружки, солярки, гари всегда жил здесь: пропитал стены, пол, двери, каждую мелкую деталь. Этот запах остановил Степана, и ему казалось, что, подышав его, он успокаивается.

В окно мастерской заглядывало утреннее солнце. Оно осветило дальний угол с кузнечной печью, токарным станком. Степан подошел к станку, включил, сделал несколько оборотов, облегченно вздохнул, принимаясь вытачивать втулку. Но заметил, что непривычная торопливость мешала ему, и он скоро вспотел. Остановил станок, огляделся по сторонам. В мастерской никого не было. «Отвык, – мелькнула мысль. – Сноровка потерялась. Так же было после войны. Сколько поту прошло, пока в руки ловкость поймал».

Скоро пришел Захар, кузнец Калистрат, и мастерская наполнилась привычным рабочим шумом и грохотом, который звонким колоколом отзывался в душе Степана. Настроение радости жило в нем весь день, и когда завсегдатай магазина сельпо Калистрат Овчинников позвал его отведать после законного трудового дня свежепривезенной ягодной бормотухи, с охотой согласился.

Выпитая настойка скоро ударила в голову, пошли разные суды-пересуды. В хмельном угаре всяк господин, волен болтать за что ум зацепится, потому как в это время у человека душа не при себе, а как бы на растерзание черту отдана.

– Ты мне, Калистрат, какую-нибудь загогулю припас? Знаю я тебя, – сказал Степан, обтирая большим серым платком вспотевший лоб. – Только честно скажу, припоздал. Теперь, считай, наша с тобой главная дорога отмерена и все вешки на ней расставлены.

Калистрат захохотал, выставил напоказ темные зубы, почесал затылок:

– Это ты верно сказал: дорога главная у нас отмерена. А вот как бы возвернуть лет с десяток назад?

– А на что десяток? – не согласился Степан. – Уж если бы такое счастье выпало, я на больше размахнулся бы. Сказал бы: подавайте молодость мою!

Калистрат захлебнулся от его слов. Задышал часто и шумно, в глазах засверкали недобрые огоньки. Степану поначалу показалось, что у него от выпитого вина замельтешило в глазах. Он несколько раз хлопнул веками, уставился на Калистрата.

– Ты чего?

– Да так, – ответил Калистрат, наливая Степану стакан до краев. – Пошли ко мне, тут не тот разговор.

Дом Овчинникова стоял в узеньком переулке, на взгорье. В огороде и с уличной стороны росли березы, оголенные ветки шумно свистели на ветру. Ступеньки к калитке, выдолбленные в земле до самой вершины крутизны, были выметены. Из распахнутой двери вырвался веселый наигрыш гармошки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю