412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Ерашов » Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове » Текст книги (страница 9)
Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:34

Текст книги "Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове"


Автор книги: Валентин Ерашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

Народовольцев и нового их сторонника поддержал опять Кейзер, но теперь Шелгунов и его друзья оказались в большинстве. Василий внес резолюцию, и ее приняли: народовольцы могут приходить только в те кружки, в какие позовут, и говорить на темы, предложенные рабочими, и действовать под контролем марксистов

Итак, народовольцев, по выражению Шолгупова, взнуздали. Почувствовали себя победителями. Особенно Василий: на собрании он задавал тон.

4

Радоваться, однако, пришлось недолго: через несколько дней начались аресты. Первыми схватили членов «Группы народовольцев», а вскоре пришла очередь и социал-демократов, сперва Фишера, Норинского, Кейзера, после двоих еще. Из всех, кто принимал участие в апрельском собрании, остались на свободе четверо: Николай Михайлов, Василий Кузюткин, Иван Яковлев и Шелгунов.

Шелгунов остался на свободе… И єто привело его в замешательство и уныние. «Как же так, – рассуждал он, – а что, если меня и Яковлева оставили нарочно, чтобы вызвать подозрение товарищей, чтобы выглядели провокаторами? На Кузюткина вряд ли наши подумают, он впервые приходил в кружок, никого еще не знает, и Михайлов тоже. Значит, могут наши подумать на меня, ведь я занимал в кружке видное место, уж я-то знал всех…» Василий маялся, места себе найти не мог.

«В России все подкуплены, кроме меня одного, и то только потому, что я в этом не нуждаюсь». – Александр II, император.

«Вся сила нашего дела заключается в агентуре». – Николай Бердяев, начальник Московского охранного отделения.

«Преследуйте нас – за вами сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи – увы! – на штыки не улавливаются!» – Софья Бардина, народница семидесятых годов.

«Если не на штыки, то на рубли уловятся!» – С. Зубатов.

«Полицейское агенты… подбирают подходящих рабочих, распределяют между ними деньги, науськивают их на студентов и на литераторов… Среди двух-трех сотен тысяч необразованных, придавленных голодом рабочих нетрудно найти несколько тысяч, которые поддадутся на эту удочку…

Дело дошло до того, что в некоторых местах рабочие в силу недостатка у нас выдержки и конспиративности проникаются недовернем к интеллигенции и сторонятся от нее: интеллигенты, говорят они, слишком необдуманно приводят к провалам!» – Владимир Ильич Ленин.

5

В Московскую часть, на Коломенскую улицу, где квартировали Глеб Кржижановский и Василии Старков, недавний «технолог», ныие инженер Александровского завода, Шелгунов поохал и взвинченный, и растерянный, и – от растерянности – настроенный воинственно. Глеба не оказалось дома, и, одна Старков притворил дверь, Шелгунов наговорил безудержно и бестолково, то ли оправдываясь, то ли нападая, сам толком по понимал. На сбивчивые слова Старков, казалось, не обратил внимания, поставил мельхиоровый кофейник, налил в наперсточки рому, выждал, покуда тезка выговорится, затем лишь начал сам.

Оказалось, что кроме тех, о ком знал Шелгунов, арестованы еще несколько народовольцев и улик обнаружено предостаточно: печатные издания, рукописи, гектограф, пишущую машину – ее наличие признали крамольным. «Разногласия разногласиями, – говорил Старков, – а все-таки товарищи, революционеры». Он рассказывал о недавних дискуссиях с Потресовым, Классоном и Струве, главную роль с нашей стороны играл Ульянов, а основным противником выступил Петр Бернгардович Струве, образованный и весьма известный марксист. Расхождения касались преимущественно методов. «Ульянов и все мы, – говорил Старков, – полагаем, что сейчас на первый план должна выдвинуться революционная практическая деятельность. Струве же и единомышленники полагают, будто при нынешних условиях революционная работа вредна, пока общественное мнение обработано не будет посредством легальной литературы. Они, легальные, Ульянова поносили всячески, но видно было, что Струве поражен его зрелостью, трезвостью мысли, глубиной и всесторонностью знаний. Слыхал, тезка, стишок такой: „Юные марксисты, задирая нос, заявили гордо, что решен вопрос…“ Так вот, Ульянов не задирает нос, но и впрямь, видно, вопросы главные для него ясны и путь ясен, а логика, логика у него какая».

Слушал Шелгунов эти речи, запоминал, однако у него свербило свое, он свое и стал гнуть.

«Это, Василий, все интересно в важно, понимаю, а только я вот о чем, – говорил Шелгунов, – как ты объяснишь, почему из участников собрания у Фишера по тронули меня с Яковлевым и двоих новичков? Если уж фараоны разнюхали про кружок, про народовольцев, так должны поголовно всех брать, а то получается – либо кто-то из арестованных провокатор, либо кто-то из нас, кого на свободе оставили. Я до того дошел, что сам себе не верю, потому как выходит – именно мне и не должны верить, я кружком фактически руководил, а меня и не забрали, значит, я и предал». – «Эка понесло тебя, Вася», – Старков засмеялся. «Понесло не понесло, – возражал Шелгунов, – а мне под таким подозрением жить немыслимо, хоть с Николаевского моста башкой в Неву». – «Тогда уж лучше с Дворцового, – подначил Старков, – там повыше, и место людное, может, сам государь увидит, как ты сиганул… Брось-ка мерехлюндин. Никто тебя не подозревает. Подозрительность – штука хреновская, с ней можно черт-те до чего дойти. Не проще ли предположить, что голубые не задаром хлеб едят у них и порядок, и дисциплинка, и денежки платят, я том числе и поштучно. Ты, Василий, и на товарищей не греши, и себя не терзай. Перехваливать не стану, однако скажу, что после арестов на тебя возлагаем надежды многие». – «На безрыбье и рак – рыба, так понимать?» – взорвался Шелгунов. «Сбесился ты, – ответил Старков. – Не валяй дурочку. Надо за Невской возрождать кружки, а не предаваться слюнтяйству». – «Плевал я, – заорал Шелгунов. – Плевал на всякие кружки, на всякие Невские заставы, хватит с меня, помотался, мне двадцать семь лет, может, я жениться хочу, может, мне в помощники мастера предлагают, может, я устал, может, у меня глаза болят, сыт по горло, ищите другого дурака». И хлопнул дверью.

Глава пятая

«Довольно, однако! Много еще осталось подобных же инсинуаций у г. Михайловского, но я не знаю работы более утомителыюй, более неблагодарной, более черной, чем возня в этой грязи, собирание разбросанных там и сям намеков, сопоставление их, поиски хоть одного какого-нибудь серьезного возражения».

Он отложил перо, прихлебпул остывшего чаю, прошелся, поскрипывали половицы. Занималось утро, слышно было, как со двора доносится запах свежих булок. Лампа начинала коптить, вот-вот кончится керосин, спать сегодня и не ложился. Вот и все… Работа закончена. Только не хватает последней, заключительной, ударной фразы, которая припечатала бы, пригвоздила…

Пробежал снова глазами последний листок: «Довольно, однако! Много еще осталось… инсинуаций… поиски… возражения…» Вернулся к началу абзаца. Походил еще по комнате. Черт, половицы скрипят. И хорошо бы самоварчик, но хозяева спят… Итак, недостает заключительной фразы, а без нее работа какая-то незавершенная. Он вспомнил римских ораторов – те умели закруглять речи! Строить их как бы концентрически, то и дело возвращаясь к основному тезису, повторяя, чтобы усилить его… Постой-постой… Возвращаясь, чтобы усилить… «Довольно, однако!.. возня в этой грязи…» Ну, сколько можно перечитывать этот абзац, хватит, остановись, и так главное сказано, хватит перечитывать, довольно… «Поиски хоть одного… возражения…»

Он счастливо засмеялся и, не присаживаясь, дописал единственное слово: «Довольно!» Подумал и прибавил в правом уголке: «Апрель 1894».

Лег на застеленную кровать поверх одеяла, сбросив туфли, сцепил пальцы под затылком, смотрел на стопки журналов и книг, с трудом выпрошенных из читальни домой. Проклятое безденежье, окаянная необходимость экономить каждый грош… Как славно, как надо иметь собственную библиотеку, пускай маленькую, но составленную из самых-самых, из твоих книг, во всякий момент отворить дверцу шкапа, вынуть любимый том, забраться в кресло или же прилечь, накрыться пледом, листать наугад. Или погрузиться в исследование, делать карандашные пометки, подчеркивания, всовывать закладки… Превесьма нужно человеку иметь в доме книги… А тут изволь штудировать в читальне или выцыганивать навынос, да и то под залог, а деньги на залог не всегда есть…

Со двора нестерпимо пахло сайками, он хотел есть и очень хотел чаю. Надо встать и пойти в кухмистерскую знаменитой филантропички фон Дервиз, где студентов и рабочих кормят дешево и отменно, где чисто и приветливо, где за тот же пятачок помимо кофе с ванильными сухариками или марципановой булочкой можно спросить для прочтения выпуск газеты… Он сменил рубашку, последнюю, свежего белья не оставалось, опять стирка, новый расход, а деньги рассчитаны до копейки. Волкенштейн, кажется, махнул на помощника рукой, заработков нет и не предвидится. Гм…

Ах, если бы оттиснуть только что завершенную брошюренцию о народниках в типографии… Естественно, гонорария не предвидится, но о том ли речь… Он усмехнулся. Ишь, чего захотел, господин Ульянов, так тебе и сбежались издатели со всех ног… А было бы славно! Тогда не ограниченный круг лиц, а читатели мыслящей России познакомились бы с твоим трудом, и не в популярности личной дело, а в необходимости пропаганды идей. Можно было бы организовать открытые диспуты. И наконец, что лукавить перед собою: кому не приятно увидеть собственное творенье напечатанным? Том более что, но сути, это первая его работа, предназначенная дтя распространения. Предыдущие были рефератами, прочитанными в узкой аудитории, в Самаре и здесь, на дискуссии с Германом Красиным. Правда, самарский реферат «Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни» имел наивность предложить московскому либеральному журналу «Русская Мысль», но статья была признана «неподходящей к направлению» редакции… Не беда, однако. Собранный там фактологический материал он еще использует: явственно брезжит основательный том о развитии капитализма в России, книгу напишет всенепременно…

Полистал рукопись. Бумагу приобрел отличную, плотную, голубоватого слегка оттенка, на такой приятно писать. Перебеливал по ходу работы, лист за листом. Сочинялось легко – с веселой злостью, выражений для оценок противника не выбирал, писал подчас с тою скоростью, с какой рука поспевала выводить…

Остановился на заглавии. Длинновато, не беда, пускай бы и длинновато, зато сразу как тезис, выражает суть. Но выглядит несколько академически, бесстрастно, недостает полемической задорности: «Кто такие „друзья народа“»… Это словно бы для учебного пособия, для словаря энциклопедического. Бесстрастно, да, именно так, бесстрастно. Что придумать, чтобы, не меняя смысла, придать иной оттенок?

И его, по выражению Маняши, полоснуло. То бишь осепило. Вместо кто надо что! Вот как: «Что такое „друзья народа“…» Чувствуете, господа? Как это Радченко подшучивает? Ага: «Шо воно такэ?» Вот-вот, именно, господа: шо воно такэ? Гм-га, недурственно, право, а?

В прихожей он преучтиво раскланялся с meine liebe Frau Scharlotta и даже приложился к ручке, она пахла квашеной капустой. Дорогая фрау весьма удивилась, но тоже с учтивостью коснулась материнскими губами высокого чела постояльца.

С Гороховой свернул на Фонтанку. Весна выпала ранняя, по реке уже волочились барки, выгребали на лодках охотники до преждевременных, экстравагантных прогулок. Дуло свежо, и ярко сияли куиол Исаакия, шпиль крепости, Адмиралтейская игла. Было хорошо, весело, молодо, счастливо.

И в этом ощущении веселья, счастья, молодости он завернул в кондитерскую. Не скупясь, – а чего скаредничать, когда в кошельке три с полтиною? – спросил пирожных, коробку перевязали шелковой лентою и еще шпагатом, продели в шпагат палочку для удобства, так делали только в петербургских магазинах. Коленкоровую папку с рукописью прижимал плотно локтем, не положил на прилавок, чтобы не оставить ненароком. В кондитерской уж вовсе хотелось есть, но теперь недалеко до Старо-Невского, а там премилейшая Елизавета Васильевна, разумеется, угостит чем-то своим, особенным, она любит выпекать с утра, потчевать Наденьку… Надюша, Наденька, Надежда Константиновна… Познакомились у Классона в масленицу, на марксистских блинах, а после вечеринки вдвоем катались с горок, покупали дешевые сладости… Сейчас его тянет именно к ней, к Наденьке, вслух еще так не называл…

Попьют чайку вместе с Елизаветою Васильевной, а после удалятся с Наденькой в ее комнатку, ослепительно белую по-девически, приладится он в отцовском кресле и будет глядеть, как она читает, морща курносый забавный носишко, улыбаясь припухлыми губами, он будет стараться угадать, над чем она хмурится, чему радуется, и, хотя ему предложат газету или журнал, но проглянет ни строки, покуда Надя не завершит рукопись, пока не поговорят о первой его настоящей книге.

Подумалось о Михайловском, главном герое брошюры. Виделись в Самаре два года назад. Творился переполох, когда известили, что в приволжские дебри пожалует властитель дум, знаменитый мыслитель, как его титуловали печатно и устно, кумир либеральной молодежи, пожалует к братьям Водовозовым, тоже публицистам и либералам, однако вовсе не впушительным. По всей Самаре прогрессисты и радикалы возликовали: вот всыплет горячих задравшим хвост здешним марксятам из кружка Скляренко, Алексея Павловича, и первый кнут Владимиру Ульянову, слишком тот молодой да ранний, уж ему-то несдобровать…

…У Николаевского вокзала – корзины ландышей, пучок – пятачок, он всегда стеснялся покупать, нести в руках, дарить цветы, водилась за ним такая странность, но пересилил себя, взял два изрядных букетика, ландыши были несмятые, свежие, пахли весной…

…Диспут начал, понятно, мэтр, Николай Константинович Михайловский, ему загодя смотрели в рот, жаждали откровений, он и в самом деле речь произнес превосходную. Казалось, Ульянову предрешен позорнейший провал. Говорили после, что Владимир был бледен и выглядел похудевшим и постарелым за считанные минуты…

Однако повел себя, по суждению общему, хотя и ядовито, но весьма тонко. Водовозовы благодарили за корректность. Сам же Михайловский отозвался так: бесспорно, весьма способный молодой человек, сильный оппонент, ясность мысли, вооруженность фактами, цифрами, сила логики выдвигают его как очень опасного для народничества противника, простота же изложения, чеканная отчетливость формулировок свидетельствуют о том, что из господина Ульянова может выработаться очень крупный пропагандист и писатель, в общем, личность незаурядная, и нам, народникам, надо полагать, придется еще не раз с ним встретиться… Владимиру, понятно, такой отзыв польстил. А встретиться… Да, придется, и весьма скоро, в моей брошюре, достопочтеннейший Николай Константинович…

Ульянов легко засмеялся, спрятал цветы за спину и вошел во двор на углу Невского и Гончарной, в дом, куда он после марта, после блинов у Классона, частенько заглядывал.

Конечно, ему обрадовались, и было чаепитие с пирогами, Владимир Ильич шутил, рассказывал – в лицах – уличные сценки, а сам то и дело поглядывал в сторону посудной горки, где на выступе нижнего шкапчика приютилась заветная коленкоровая папка. Надежда Константиновна приметила эти беглые взгляды, первой поблагодарила маму, предложила гостю пройти к себе. И там, в ее комнатке, где стол загромождался кипами ученических тетрадей, Ульянов сделался иным, не тем, каким был еще минуты назад, за чаем: веселье светилось еще в его живых глазах, и лицо не потеряло недавней оживленности, однако и веселость, и взбудораженность сделались теперь иными, не беспечными, а порожденными, догадалась Крупская, неизвестными ей, но несомненно важными причинами. Знакомство их длилось еще малый срок и не привело к сердечной близости, но женским умом и женским чутьем Надежда Константиновна поняла, женским взором приметила, что необычный этот человек невероятно эмоционален, веселая шутливость сочетается в нем с постоянной внутренней сосредоточенностью, смена настроений всегда обоснованна, и лишь внезапная бледность выдает его волнение.

Он развязал тесемки, достал нетолстую пачку бумаги, протянул, сказал как бы виновато: «Почерк у меня, знаете, отнюдь не каллиграфический, надо бы почитать вам вслух, но это сильно замедлит, однако я старался писать разборчиво…» Поскромничал, подумала она, для начала полистав. Почерк был четкий, особенно там, где имена, выписки, названия, иностранные слова, ни единой помарки, хоть сейчас в типографию… Как бы угадав ее мысли, он сказал, не скрывая огорчения: «О печатании, увы, речи быть не может, никакая цензура не дозволит… Но есть надежда раздобыть гектограф… А пока вам придется разбирать мои каракули, если к тому есть охота».

Усадив его в кресло, Надежда Константиновна дала старый, еще от покойного отца, журнал, устроилась яа столом. Перелистывая печатные страницы, Ульянов поглядывал на нее. Близоруко принагнулась к рукописи, делала какие-то пометки на чистом листе, оп ревниво стал следить – текст помнил почти наизусть. Время тянулось невыносимо – шутка сказать, сидеть перед первым читателем! Он вообще с детства не любил, когда в ею присутствии читали что-то им написанное, будь то даже гимназическое сочинение… Но ведь принес по доброй воле, просил ознакомиться, ничего не оставалось, как исподволь наблюдать и делать вид, будто сам увлечен старым номером «Книжек „Недели“.

Наконец она перевернула последний лист, прошлась по комнате легкой, летучей походкой, он следил молча, явно сдерживая себя. Сдерживалась и Надя, искала нужные слова, особые, и не могла найти. То, что сказала, представилось ей самой слишком блеклым и, пожалуй, по-учительски гладким, отчасти нравоучительным, что ли: „Меня просто захватила ваша книга, Владимир Ильич, впервые здесь с такою необыкновенной ясностью поставлена цель борьбы, не сомневаюсь, что работу вашу будут читать широко. И влияние она окажет сильное, особепно па молодых“. Сказав, она испугалась: не слишком ли банально и нравоучительно?

„Да-да, – с живостью подхватил он, бледнея, – спасибо, что поняли главное: поставить цель. Именно это для меня было архиважным. И, разумеется, не для господина Михайловского и его присных сочинена работа, но прежде всего для тех, кто вступает в движение наше… Однако перед вами лишь первая часть, или, если угодно, первая глава, за нею последуют еще две, и, сосредоточив здесь огонь на Михайловском, в дальнейшем постараюсь раздать всем сестрам по серьгам…“

Таким Надежда Константиновна его видела впервые и таким запомнила: возбужденным, то бледнеющим от волнения, то улыбающимся застенчиво, и отчасти по-мальчишески горделивым, и в то же время уверенным, сильным, победительным. Он был очень хорош, этот волжанин, скуластое лицо его было прекрасным, Наденька залюбовалась. На громкий разговор и смех постучалась Елизавета Васильевна, и он взял Наденькину маму за руки, прогалопировал с нею в тесной комнатушке.

1

В смятении духа, замкнувшись, взвалив на себя тяжесть провала, Шелгунов сделал, как выразился Михаил Сильвин, резкое телодвижение, а именно взял в Балтийском заводе расчет и надумал поступать в Обуховский.

Как бы ни был он собою же придуманными подозрениями обижен, как бы ни замыкался в себе, сколь бы не страдал от гнетущего одиночества, полностью из дела выйти не хотел, а точнее, и не мог.

В неприкаянности, в тоске и смуте навестил своих, давно там не показывался. Правду говоря, к родным и не тянуло, каждый сам по себе.

Как на грех застал у своих Тимоху. Тот был, как всегда после забот служебных, под мухой, наел ряшку на фараоновых небезгрешных доходах. Красовался в полной форме, угощались с батей водочкой и серым, из лавки, студнем. Уговаривали и Василия, отказался наотрез. Тимоха попер на рожон: „Брезгаешь, тилигент, знаем вас, бунтовщиков, сицилистов, себе на уме, а ты, слыхать, у них чуть не в закоперщиках…“ – „Социалистом быть не зазорно, – обрезал Василий, – а вот фараоном…“ – „А тебе какое дело!“ – вызверился тот. Весело потолковали… Отец, сильно поднабравшись, в родственную беседу не встревал, сестры жались по углам, братьев где-то черти носили.

„Нету, нету семьи у меня, – тоскливо думал Василий, возвращаясь в квартиру, на Канареечную, взял извозчика, начались белые ночи, погода стояла дивная, светло, хоть газеты читай. – Жениться пора, засиделся в женихах, да ведь нету на примете никого, и откуда быть, если только и знаю, что с места на место перехожу, на восьмом уже примериваюсь, ежели солдатчину тоже засчитать. А может, у революционера и нету права жениться, заводить детей, обрекать их на страдания…“

На Васином острове зазывно, приманчиво светились Двери и окна кабаков, тянуло запахом сытной еды и сивухи. Зайти, что ли, назюзюкаться… Удержал себя. Хозяева квартиры спали, влез к себе через окошко, с огорода. Зажег семилинейную лампу, прикрутил фитиль так, что еле теплился огонек, свернул самокрутку из жуковского табачку – баловался иногда. Лег, раздевшись до белья. Тоскливое одиночество им владело такое, что и впрямь хоть с моста…

„Хорошо, – думал он, – занимаемся в кружках. Учим и Маркса, и сподвижников его, просвещаемся… Но эти знания зачем, ради чего? Одолел я формулу, казалась невероятно сложной, а понял ее: Д – Т – Д – Т… Ну, а какая дальняя цель? Хорошо, пускай мы теперь усвоили разницу между народниками и марксистами. Но для чего?“

Лежал, курил, думал, и как ни диковинно, а в голову пришло впервые: ведь они борются за власть! Это что же получается, Васька, тоже станешь у вершин? Смех! Министром, что ли, заделаешься или губернатором? Да, господи, калачом пе заманят, сам откажусь. А вот Ванеев? Старков? Герман Красин? Миша Сильвин? Отличные люди, образованные, честные, а все-таки для министров, пожалуй, слабоваты. Но если они тоже не потянут – для чего тогда все наши занятия, кружки, лекции, пропаганда? Впрочем, они про власть пока и не говорят впрямую, пока только народников осуждают, споры с ними ведут, а к чему эти споры – все-таки разобраться трудно…

На следующий день – было воскресенье – поехал к Сильвину. Тот жил на Садовой, 49, вместе с Анатолием Ванеевым. Среди всех кружковцев самый молодой, Миша Сильвин казался Шелгунову проще остальных, понятней. Ему-то Василий повторил то, что рассказывал недавно Старкову, поглядывал неуверенно: а что, если Миша тоже станет посмеиваться, говорить, мол, тогда сигай с моста на государевых глазах?

Но Михаил шутить не стал и не говорил всякие житейские проповеди, он выглядел серьезным, усталым, отвечать не спешил, что-то прикидывал, думал. Лотом вынул книгу, ее Василий видел и прежде, помнится, поназывал Ульянов. Знакомая обложка. Николай– —он „Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства“. Михаил сказал, что хочет сделать кое-какие выписки, а потом книгу Василию даст, пока же познакомит с ее содержанием.

„Даниельсон, придумавший себе такой чудноватый псевдоним, – говорил Миша, – между прочим, перевел „Капитал“ и считает себя марксистом. А на самом деле в своей книге утверждает, что развитие капитализма подрывает само существование России, русского народа, что в нашей стране либо вовсе нет внутреннего рынка для сбыта товаров, либо рынок этот постоянно сокращается, и потому, дескать, капиталистическая промышленность в империи – явление искусственное: нет рынка – неизбежен кризис. Каждая капиталистическая нация, пишет Даниельсон, старается обеспечить себе как можно более широкий рынок для сбыта своих товаров, по возможности внутреннего рынка всегда ограниченны, и выход в том, чтобы сбывать товары за границей, приобретать и завоевывать внешние рынки. А для российских промышленников эта задача непосильна, поскольку не имеют должного технического развития, знаний. Развитию же внутреннего рынка мешает и обнищание трудовых масс. В общем, самозваный марксист Даниельсон вслед за народником Василием Воронцовым старается доказать, будто в России нет условий для развития капитализма, чю марксова теория к нашей стране совсем неприменима и потому социал-демократия у нас не имеет под собою почвы“.

Возможно, Михаил излагал сейчас то, о чем предстояло ему говорить в каком-то кружке, рассказывал понятно, интересно.

„Герман Красин, – продолжал он, – в своем реферате выступил против Даниельсона, утверждал, что капитализм у нас буквально врывается в гущу народной жизни. Однако Герман, как и большинство из нас, знает крестьянское хозяйство лишь понаслышке, не имел и фактов, и цифр не имел, только голые слова. И если бы не Ульянов… Вот записи… Трудно записывать за ним, но я уловил, кажется, главное… Начал Ульянов с того, что Николай Даниельсон оторвал конец от начала, да и удивляется, что капитализм висит в воздухе. Надо быть реалистами, говорил Ульянов, исходить не из голых схем, а из обстоятельного изучения действительности. Он обрисовал картину экономического развития государства и роста капиталистического производства. Доказывал, что рост этот происходит на почве разорения и расслоения крестьянства, на почве вытеснения натурального хозяйства. Ульянов подчеркивал: крестьянин стал беднее, он теперь не производит для себя одежду и утварь, а должен все покупать, а для того, чтобы купить, вынужден продавать единственное, что имеет, – свою рабочую силу. Он питается, одевается хуже, чем раньше, но многие предметы покупает и, значит, расширяет рынок. С другой стороны, крестьянин-предприниматель стал производить больше, продавать больше, покупать больше… О рынках, говорил Владимир Ильич, позаботится в этом случае буржуазия, а наша забота в том, чтобы вызвать к жизни массовое рабочее движение в России…“

В последних словах Василий услышал как бы упрек себе, и еще он услышал в словах Михаила живой голос Ульянова и стал вникать внимательнее.

„Наши рабочие, по словам Ульянова, – продолжал Сильвин, – рабочие, с которыми штудируем труды Маркса, те же интеллигенты, чго и мы. Поскольку таких передовых рабочих, как Василий Андреевич Шелгунов, например, пролетариат не знает, – массе мы чужды…“ – „Постой, – перебил Василий, – он так прямо и помянул меня?“ – „Так и помянул. И еще Ивапа Бабушкипа, знаешь такого? Нет? Думаю, скоро познакомишься…“

Теперь Шелгунов был не просто внимателен, а и взволнован до чрезвычайности. Даже не заметил, как Михаил подмигнул сам себе понимающе, продолжал: „Значит, говорил Ульянов, мы должны повести работу так, чтобы заинтересовать массу, подходить к ней с вопросами, которые более всего волнуют ее. Нас должна интересовать не только теория, нам надо усвоить метод Маркса, применить его к изучению русской действительности, к задачам рабочего движения в России… Понял, Вася?“

Как тут было не понять, вполне доходчиво. И главное, как бы прямо к нему адресовался Ульянов, жаль, не позвали на то собрание. Опять Василия кольнула привычная обида, но промолчал.

„Знаешь, – продолжал Сильвии, – у нас такое впечатление, что реферат Ульянова – это поворотный момент в жизни кружка, а то и всей нашей социал-демократической работы. И если у нас прежде в лидерах как бы состоял Герман, то ныне лидерство несомненно парешло к Ульянову. И перед каждым явственно встают новые, совершенно для всех новые задачи“.

А завершил Михаил вовсе неожиданно: „Просто великолепно, Вася, что собираешься на Обуховский переходить. Если прежде твоя обязанность была созвать кружок, пригласить лектора, то сейчас… – Он сделал паузу и почти торжественно сказал: – Центральный кружок возлагает на тебя обязанность руководить всей социал-демократической работой в одном из районов. Поскольку нацелился в обуховцы – значит, станешь руководителем за Невской заставой, понял?“

Чего ж тут было не понять? „Управлюсь ли, – подумал Шелгунов. – Да ну, не в министры же прочат. И не боги горшки обжигают, не так уж слаб и беспомощен Васька Шелгунов“. „Ладно, сделаем“, – сказал он.

Тут Сильвин, малость щеголяя осведомленностью, припялся просвещать насчет завода. Обуховский сталелитейный, говорил Михаил, поглядывая в тетрадку с выписками, – он многое туда заносил на всякий случай, знал Василий, – основан в тысяча восемьсот шестьдесят третьем году горным инженером Павлом Матвеевичем Обуховым. За недостатком у инженера средств завод вскоре перешел в казну, в ведение морского министерства. Главная задача была выпускать высококачественную сталь, и тут достигли результатов поразительных: представь, Вася, даже полностью прекратили покупать металл у знаменитой фирмы Круппа в Германии. Теперь на Обуховском изготавливают артиллерийские орудия, судовые башенные установки, валы для паровых машин, броневые плиты, другое корабельное оборудование, снаряды, мины. Рабочих – свыше трех тысяч. Говорят, недавно утвержденный начальником завода генерал-майор Власьев, человек взглядов достаточно передовых, повысил жалованье; ввел поштучную оплату, сократил рабочий день с одиннадцати с половиной до десяти часов.

„Рай земной, да и только, – сказал Шелгунов, засмеявшись. – Уговорит!“.

Ушел он гордый и озадаченный: район-то за Невской заставой столь велик, что и вообразить даже трудно.

Громадность эту он воочию увидел, пока трясся к Обуховскому на извозчике. Миновали центральную часть города, выбрались на Шлиссельбургский тракт, начинался он, как водится, заставой. Пожалуй, будочников и городовых здесь торчало больше, чем в других частях Питера. Оно и понятно: рабочие слободы и поселки… Где-то на двенадцатой версте закончились редкие господские особняки, – извозчик сказал, что в прежние времена их было тут полным-полно, облюбовала себе места для усадеб всяческая знать, но ей пришлось потесниться, уступить земли заводчикам, фабрикантам, купцам. И теперь там и тут чернели промышленные корпуса, высились трубы, лепились рабочие поселенья, похожие друг на друга бараки, хибарки, церквенки, питейные лавки, гнилые заборы, убогое бельишко на веревках, узкие, в грязи улочки, тупики. Едва мидовали Рожковские провиантские склады, как переменилась и Нева: из чистой, просторной, благовидной сделалась замарашкой, неряхой, замордованной трудягой, по ней влачились баржи, межеумки, тихвинки, унжаки – большие и малые суда. Остались позади Чугунный завод и село Смоленское, Фарфоровый, возле него река стала узкой и вовсе мутной – наверно, сливали остатки белой глины, – но чуть выше по течению она опять расширялась, и еще издали видны стали краснокирпичные громады корпусов Обуховского… Въехали в село Александровское.

Слесаря первой руки Шелгунова наняли без разговору, и жалованье положили пристойное, рубль сорок в день, на Балтийском получал гривенником меньше, а гривенник тоже деньги, три фунта ситного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю