Текст книги "Преодоление. Повесть о Василии Шелгунове"
Автор книги: Валентин Ерашов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
В. П. Ерашов
Преодоление
Повесть о Василии Шелгунове
ПРЕОДОЛЕВАТЬ, преодолеть… – одолеть, осилить, побороть, победить, превозмочь, покорить, низложить и подчинить себе. Преодолевают врага в битве, страсти свои в борьбе с ними, лень свою, отвращение от чего… Преодолев сам себя (самотность свою), преодолеешь первого врага своего…
Толковый словарь Владимира Даля
«Разумеется, без самого активного участия передовых рабочих в составлении и распространении такой литературы она (рабочая печать. – Ред.) существовать бы не могла. Из петербургских рабочих, действовавших в то время, можно назвать Василия Андреевича Шелгунова… и Ивана Васильевича Бабушкина». – В. И. Ленин.
«Василия Андреевича Шелгунова знаю и работал с ним вместе». – В. И. Ленин.
«В числе старых товарищей… Ленина… был… ветеран русского социал-демократического движения, рабочий, имя которого хорошо знакомо многим петербургским пролетариям, Василий Андреевич Шелгунов. Рука об руку с Шелгуновым начинал свою практическую социал-демократическую работу Ленин в Петербурге. Было это в 1894 году…» – Н. К. Крупская.
«Когда члены Исполнительного Комитета заняли свои места в президиуме, на сцену вышел и тов. Ленин. Он обвел взглядом огромный зал собрания, потом почему-то вдруг спустился в партер и направился вверх по проходу амфитеатра. Все оборачивались и не сводили с него глаз. Где-то в задних рядах сидел старый друг Ленина… питерский рабочий и революционер Шелгунов…
Шелгунов встал, сделал два шага навстречу Владимиру Ильичу, и оба борца крепко расцеловались.
Вот и все. Мне кажется, что они не сказали друг другу ни слова.
И все же их встреча была прекрасна своей яркой человечностью». – Иван Ольбрахт, один из организаторов Коммунистической партии Чехословакии, писатель. Из воспоминаний об открытии Второго конгресса Коминтерна в Таврическом дворце Петрограда, июль 1920 года[1]1
Даты, кроме специально оговоренных, обозначаются в книге по старому стилю. Даты после 1 (14) февраля 1918 года – по новому стилю.
[Закрыть].
ВМЕСТО ПРОЛОГА
2 августа 1875 года. Суббота
Начнем, пожалуй. Итак, «Правительственный вестник». Бумага хороша. Издание официозное, респектабельное, солидное. Выпуск обозначен – № 171. И дата проставлена двойная: 2, а в скобочках – 14 августа по европейскому календарю. Приобщаемся помаленьку к западной цивилизации.
Нумер как нумер.
Государь Император Высочайше повелел: соизволить принять пожертвование в количестве 2500 рублей, собранных чинами Оренбургского военного округа, учредив стипендию имени генерал-лейтенанта Крыжановского… Циркуляром управляющего министерством финансов изменены правила о пивоварении – лень разбираться, какие там правила такие… В Париже цареубийца по имени Рок – и дала же судьба такое провидческое прозвание! – приговорен к пожизненным каторжным работам… Город Сан-Мигуэль в Сальвадоре, имеющий 40 тысяч жителей, был предан огню и мечу в результате столкновения между светской властью и католическими священниками – свят-свят, да они что там, посбесились, у нас, слава богу, таких безобразий не водится… А средняя температура воздуха здесь, в Санкт-Петербурге, была накануне 18,8 градуса… Теперь, кажется, потеплело…
На последней странице выпуска – объявления, как водится. Принимается подписка на журнал «Модные выкройки», – надобно будет супружнице показать, разоримся на целковый-другой… Продаются лучшие в мире американские швейные машины «Зингер Силансьез»… Лучшие в мире… Откуда нам ведать, лучшие, худшие… Торгуют господа, купцы, капитал наживают вместе с промышленниками. Буржуазия, вот как называются… Продавай-покупай…
А вот это – новенькое, такого, пожалуй, еще не встречалось в газетах, ну-ка, ну-ка, что за штука?
«Хозяйственное управление при С.-Петербургском доме предварительного заключения призывает желающих принять на себя поставку 250 саж. однополенных березовых, 2450 саж. однополенных и 150 саж. трехполенных сосновых дров… С.-Петербургский дом предварительного заключения находится по Шпалерной улице, под № 23».
Касательно поставки дров это, господа, сказано не про нас, этим долженствует интересоваться купчишкам, а особе девятого по табели о рангах класса, нашему благородию, это ни к чему. Но известие любопытное, да-с, и превесьма. Сколько разговору было по столице насчет этого дома, а в газете только объявление одно, а более – ни строки. Поглядим, однако, что пишут в «Голосе», орган сей отнюдь не официозен и даже либерален. Нынче любят в либералов поиграть… Сего же числа газетенция, разумеется… Да-с, не зря, не понапрасну трачены были ассигнации, чтобы получался нами «Голос», издаваемый господином Андреем Александровичем Краевским, под редактурою известного историка профессора Василия Андреевича Бильбасова. Прогрессивной газета слывет, информирована, говорят, преизрядно. И то сказать, про дом заключения разговоров много было в Питере…
Еще в сороковых годах, рассказывали недавно знающие люди, государь император Николай Павлович посетить изволил английскую Пентонвильскую тюрьму, остался ею весьма доволен и пожелал ввести в нашей империи одиночное, законом установленное заключение, сочтя его во многих отношениях полезным. Однако вскоре началась Крымская кампания, засим же государь почил в Бозе. Но добрые замыслы втуне не пропадают, четверть века спустя пожелание покойного вспомнили, приступили, благословясь…
Хаживали мы воскресным днем, с прохожими, с жителями Шпалерной, беседовали, питерцы – народ грамотный, дошлый, про все знают.
Ладили с размахом, не поскаредничали, было израсходовано, слыхать, восемьсот тысяч рублей – это, к примеру, нам в канцелярии ведомо, – чуть ли не дневная сумма всего фабрично-заводского производства Европейской России. Немало, господа!
Здание возвели преогромное, о шесть этажей, с расчетом, говорят, на семь сотен заключенных: шестьдесят три камеры по системе общей, для уголовной кобылки, да триста семнадцать одиночек, те политическим предназначены.
Загодя было известно: Главное тюремное управление свое любимое детище окрестило Домом предварительного заключения.
А вчера, в пятницу, слух был, имело место в Доме сем торжественное открытие с богослужением, с освящением, в присутствии титулованных особ, высших государственных чинов.
А «Голос»-то, «Голос» – из обыкновенного спокойного баритона сделался альтом восторженным!
Новое пенитенциарное, тюремное то есть, учреждение, захлебывается он, должно «служить, по возможности, образцом для такого же устройства всех вообще подобных мест». И умиляется: «…называется не тюрьмою, а домом, – так и подчеркнуто, – предварительного заключения…» Ишь как распрекрасно дом сей «состоит в близости его к зданию судебных мест… в непосредственном соединении их между собою посредством крытой галереи», что позволяет, дескать, не оскорблять достоинства человека открытым передвижением по городу под конвоем, позволяет выиграть драгоценное время чиновников государственных, прокуроров, жандармов, приносит значительную экономию по содержанию транспорта и конвоя. А наличие одиночных камер – это ли не благо: уголовные отделены от политиков, в камерах тишина и покой, занимайся, чем дозволило начальство, думай без помех, о чем заблагорассудится, раскаивайся в содеянном, пока не упрятали тебя, грешного, либо в Петропавловку, либо в «Кресты», а то и в места весьма отдаленные, а то и в Шлиссельбург, в каменный мешок…
Ладно, почитали, пошутили малость – нам-то что, господа, это не про нас, мы, слава богу, не кобылка уголовная и не политики, мы – особы девятого класса. Пойти вздремнуть, что ли…
«Как зверь, метался я от окна к двери, машпнально отсчитывая шесть роковых шагов, – нет выхода, все то же, все то же. И как будто опускаясь в бездетную мрачную пропасть, полный глухого отчаяния, я закрывал глаза и, поникнув головой на скат подоконника, долго стоял недвижно, безмолвный… На молодого человека с живым темпераментом… особенно тяжело действовало постоянное вынужденное молчание». – Михаил Сильвин, член петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса», водворенный в Дом предварительного заключения следом за В. И. Ульяновым, В. А. Шелгуновым и другими товарищами.
«Гордость наших властей составляет новый Дом предварительного заключения, достопримечательность, показываемая иностранцам». – Князь Петр Алексеевич Кропоткин, революционер, один из теоретиков анархизма.
«Красиво, господа, это помещенье. Оно для долгого сиденья в ожиданьи скорого суда». – Эпиграмма, возникшая почти сразу после открытия «предварилки».
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
29 января 1897 года. Среда
Как ни зови – хоть Домом заключения, – тюрьма остается тюрьмой.
И главное для арестанта – время пребывания здесь: сколько прошло, сколько еще осталось.
Не было, вероятно, в истории ни одного человека, кто, посаженный за решетку, с первых же дней не заводил бы самодельного календарика – вычерченного на бумаге, носовом ли платке, нацарапанного под койкою, незаметно, по штукатурке, на донышке оловянной миски, на переплете казенной Библии, на газетном лоскутке, на обороте фотографической карточки близких – словом, на том, что имеется в распоряжении узника. Если бы собрать коллекцию этих численников, люди поразились бы не только тому, на чем нарисованы таблички, а пуще того разнообразию выдумки: счет ведется и прямой (дни минувшие), и обратный (сколько еще осталось), и по годам, месяцам, неделям, дням, по часам, минутам, чуть ли не секундам; измеряется и числом свиданий, и количеством полученных писем, и порциями баланды, и сменою караулов, и помывками в бане, и бог еще знает чем. Лишь бы убить это самое время. Только бы ускорить его замедленное течение. Знать бы в каждый момент: много ли позади, долго ли терпеть еще…
Невыносимо тягучи тюремные дни, особенно первые и самые конечные. Нет, последние – хуже всех прочих. Неспроста запечатлено столько примеров, когда за неделю, а то и чуть не в канун освобождения заключенные совершали бессмысленные побеги (и тотчас, пойманные, получали, понятно, добавочный срок), а то и самоубийства. Понять эти поступки, при всей нелогичности, все-таки можно.
Легче других, как ни странно, бессрочным. У них есть прошлое, будущего – нет. Они ведут отсчет лишь в одном направлении, а то и вовсе не ведут: какой смысл, если прожитого не вернешь, а впереди не существует ничего.
Всех же прочих тяжелей тем, кто назначенного срока не ведает. Это страшней любой, самой трудной, определенности. Неизвестность угнетает, выбивает из-под ног почву, даже когда почва эта – казематный пол, цементный, асфальтовый, каменный, добротно сработанный. Иногда кажется: уж лучше бы смерть, чем проклятая, пустая эта безвестность. Это ведь все равно будто идти глухой, непроглядной ночью по ровной степи, в безмолвии, не зная, куда придешь, что увидишь и увидишь ли что-нибудь вообще.
…Сегодня, 29 января 1897 года, с утра пошел четыреста восемнадцатый день отсидки Василия Шелгунова. Впереди была тьма.
…Хуже обычных дней праздники. Что из того, если в бога не веруешь, не проникся бы спозаранку благостным настроением, в церковь бы не пошел, не стал бы прощать грехи ближним и каяться в собственных прегрешениях, не христосовался бы, не причащался. Все равно праздник есть праздник – с радостным бездельем, с веселой суматохой, с вкусной едой, с приятной, дружественной беседою под хмельком, с ощущением душевной легкости, телесной сытости, приязни к людям, с готовностью к мальчишескому баловству и мужской размашистой щедрости… В тюрьме праздник не благо, а наказание, добавочное к основному как бы.
Бич тюрьмы – бессонница. Медленное, тягучее время она делает бесконечным. Гаснет в камере тусклый свет, прикрыт и дверной волчок, и хорошо, если наружный фонарь близко у твоего зарешеченного окошка, тогда хоть слабый, рассеянный проникает блик, а если и этого нет, в камере наступает кромешная тьма, какая бывает, наверное, лишь в могиле. И наступает – даже мрака ужасней – тишина.
Сапоги надзирателя, звяканье ключами, пускай чей-то далекий кашель или стон – и то проблеск, подтверждение, что существуешь ты и рядом, за каменными стенами, длится своим чередом жизнь, она хоть и стертая, равномерная, серая, но все-таки живая. А во мгле, сопряженной с тишиною, теряется ощущение реального, истинное путается с воображенным, сущее – с вымыслом, давно минувшее кажется будущим, явь переходит в сон, обрывистый, бредовый, и краткое забвение с клочьями серых видений кажется именно подлинным, сама же действительность – только навязанным кошмаром. Стерты грани между бытием и мнимостью… Бессонница – бич тюрьмы. Тишина и темь – верные слуги бессонницы. Слуги бывают жесточе хозяев. На то и слуги они.
…Миновало 417 дней. Сегодня – четыреста восемнадцатый. 417 дней – это 10 тысяч часов. Если точнее, десять тысяч и восемь. Это – 600 480 минут. Огненные цифры, как «мене, текел, фарес», письмена, таинственной рукой начертанные на стене во время пира вавилонского царя Валтасара. «Тогда царь изменился в лице своем; мысли его смутили его, связи чресл его ослабели, и колена его стали биться одно о другое».
Огненные числа на черном, стена вовсе не видна, цифры витают во мгле. Цифры можно складывать, вычитать, множить, делить. Первую шестерку в числе минут – 600 480 – помножить на два – двенадцать. И четыре плюс восемь – тоже двенадцать. Две дюжины – это двадцать четыре. Столько же часов в сутках. Странное совпадение. Какой в нем смысл?
В тюрьме развивается то, что ученые назвали жвачкой мысли. Смутная мысль топчется на месте, робко проталкивается вперед, возвращается на круги своя. Пустые умствования вроде поисков тайного смысла в случайном сочетании цифр. Пустые, беспочвенные фантазии. Порою – галлюцинации: слуховые, зрительные, вкусовые, осязательные, обонятельные – любые, какие только существуют. Нелепое прожектерство. Почти мания.
Жвачка мысли – это и воспоминания. Они перемалываются бесконечно, на ум приходят навсегда забытые, казалось, мелочи. Картины удивительно живы. Детство. Сказки. Запахи родного жилья. Шершавость материнской ладони. Трещиноватый ствол дуба, похожий на спину крокодила, нарисованного в книжке. Тяжелый дух калины, паренной в горшке, – глиняный горшок, щербинка по закраине, полива растрескалась. Вязкий вкус черемуховой ягоды. Лист подорожника, прилепленный к порезу, – «до свадьбы заживет». Вялая речная вода, на тинистом дне под корягой спит жирный сом, он как полено, поросшее мохом.
Тюрьма – это смятение чувств, сумятица, невнятность. Кроме времени узник собирает поневоле все внимание на письмах, на свиданиях. А письма не было нынче. И надо себя отвлечь. Как и чем отвлечешь в четырех мокрых, тяжких стенах? Мыслью. А она топчется на месте. Она делается пустомыслием. Вот стол. Из чего он сделан? Из дерева. А что это – дерево? Оно – лес. Когда был последний раз в лесу? Позапрошлый год, на пасху. С кем? Не упомнил. Нет, помнится: картуз с лаковым козырьком. Диковинное слово «картуз». Это шапка. Но почему картуз? Картуз – это же карты. Какая карта? Сказано какая – туз. Кар-туз. А еще бывают карты: король, дама, валет. Король – это царь. Дама – это женщина. Но валет? Не понять. Прочитаем наоборот, получается «телав». Телав… Тела-в… Тела? Чьи тела? Где? В тюрьме наши тела. Тюрьма – значит камера. В камере стол. Стол из дерева. А дерево – лес…
Кольцо замкнулось. Замкнулось… Замкнулось – это замок. На двери нет замка. Есть засов. Снаружи. В коридоре. Там стража. Почему не слышно шагов? Потому что… ночь. Тишина. Темь. Камень.
В тюремной жизни краеугольный камень – тоска и скука. Мускулы не работают. Походка делается тяжелой, неловкой, движения медленными, лицо постепенно приобретает цвет белой глины, люди становятся похожими, словно близнецы, словно тюремные дни, тюремные ночи. Речь затруднена с отвычки, язык неповоротлив, выражения тусклы.
В тюрьме почти нет пищи для впечатлений. Ожидание, когда принесут еду, – голод не столько физический, больше душевный: все-таки отворится фортка в двери, просунется рука надзирателя, иногда волосатая, в другой раз гладкая, покрытая веснушками. Протянет баланду. Она может быть рыбной или с волоконцами тощего мяса. От надзирателя пахнет пивом и немытым телом, а то и водочкой. Вольный запах. Скажет: «Пожалуйте, получайте». А другой изволит пошутить: «Кушать подано, ваше высокоблагородие, суп-ритатуй, кругом вода, посередке… ничего». И узник засмеется, нарочито громко и заискивающе, чтобы унтер сказал еще чего-нибудь.
…Сейчас январь. Взяли Шелгунова в декабре, в позапрошлом. В ночь на 9 декабря 1895 года. Разом схватили – стало известно после – двадцать девять человек. Ульянов в их числе.
На другой день «Правительственный вестник» сообщал, как и всегда, о высочайших пожалованиях должностями, чинами, орденами, пенсионами. Известил, что государь император Николай II высочайше благодарить изволил тех, кто верноподданнейше честь имел поздравить Его Величество с тезоименитством, имевшим быть декабря сего шестого дня, в память святого Николая Чудотворца, архиепископа Мир Ликийских. Курсы пения для учителей духовных школ в городе Пензе привлекли 53 слушателя. Погода в. С.-Петербурге в ночь с восьмого на девятое была минус три с половиною градуса. «От солитера в других глистных болезней лечение. Садовая, 59. Д-р мед. Тинцер». «Фотограф Их Императорских Высочеств К. Шапиро возвратился из-за границы и снимает лично…»
О двадцати девяти арестованных намека нет. Что двадцать девять для империи Российской, где народонаселения без малого сто тридцать миллионов душ. Двадцать девять человек – пустяк. Да и не людьми числить их положено, а государственными преступниками.
…Жвачке мысли сопутствует другое, типично тюремное явление. Это еще не шизофрения. Однако приближение к ней, вот-вот.
Личность раздваивается. Появляются рядом: «я» действующее и «я» наблюдающее. «Я» – Я, и «я» – Он. Они едины и двулики. Они то и дело меняются местами, сливаются, опять раздваиваются.
Ничком лежу Я на жестком тюфяке, вдыхаю запах плоской подушки. Запах почему-то шинельный, кислый, шерстяной, хотя набита подушка слежавшимися перьями, похожими на прутья. Лежу, а Он сидит за столиком и читает. Как Он различает буквы в кромешной тьме – не понять. Однако читает. Я слушаю звук перелистываемых страниц. У Него, похоже, насморк, Он по-мальчишечьи шмыгает носом. Странно: у меня ведь насморка нет, а Он – это все-таки Я. Кстати, не Он, а Я читаю сейчас в кромешной мгле, совершенно без всяких затруднений читаю. Буквы плавают сами по себе в смутном воздухе, вне бумаги, плавают рядочками, почему-то Меня раздражает их ладный строй. Я машу ладонью и разгоняю, словно бы мошкару, буквы роятся и мигом опять выстраиваются в шеренги. А Он лежит ничком, нет, Он лежит лицом кверху, одетый во фрак с белой манишкой и белым галстуком, во рту сигара, называется по-испански «Concha», а может, «Virginia», откуда Я знаю испанский язык и название сигар, если никогда их не курил и не обучался испанскому, но это не Я, а Он знает, от сигары пахнет медом и слегка сухим осенним листом, напоминающим лес, воздух, волю. Я понимаю – Он ведь нарочно дразнит Меня этим запахом, напоминающим волю, Я разворачиваюсь и бью Его, и Мое лицо тотчас заливается кровью… потому что Он – это Я…
Ученые говорят еще: в тюрьме до невероятной степени развивается слух. Как у слепого. И за счет чувственного внимания возрастает внимание интеллектуальное. Тюрьма сплошь и рядом превращает арестантов в поэтов, чуть не каждый второй складывает стихи. Вернее, подобие их. Или записывают строки Пушкина, Лермонтова, Некрасова и выдают за собственные. Или же полагают всерьез, будто сами сочинили…
…Вползает в камеру Шелгунова медленный рассвет. 29 января на самодельном календарике. Позади 417 дней.
А сколько дней впереди? И где? И каких? Если б знать.
В тюрьме спасение от одиночества, скуки, тоски, отчаяния, возможною помрачения ума – книги. Высокая степень напряженности вовсе не тяготит. «Жаль, рано выпустили, надо бы еще немножко доработать… в Сибири книги доставать трудно», – шутил Владимир Ильич после.
Тюрьма остается тюрьмой, как бы ее ни звали, пускай и Домом предварительного заключения. И сознание того, что сидишь за правое дело, что рядом, за стенкой, и там, на воле, товарищи, что придет конец одиночеству, что есть книги, безмолвные твои друзья, что время в заключении не потерянное (не зря ведь сказано про тюремный университет), – это все так. Но тюрьма есть тюрьма.
Дни возбуждения, хорошего, здорового аппетита – даже к арестантской еде, без вольной прибавки, – дни охоты к чтению, к разговорам способом перестукивания, дни разумных надежд сменяются апатией. Одолевают и тоска, и горе, и отчаяние, темные мысли – ползучие, словно вязкие облака. И клонит в сон, и отказываешься от пищи не потому, что сыт, а по той причине, что, поевши, хочешь спать еще сильней, но если прикорнешь днем, то с вечера ждет ползучая и смутная, как твои мысли, бессонница до самого утра.
Дом предварительного заключения. ДПЗ. Или… предварилка. Или еще – Дом предварительного задушения – так назвали узники.
Задушить удавалось только немногих. Большинство и пострашней выдерживали. Потому что знали, на что идут, во имя чего идут. Это и облегчало существование в тюрьме тем, кто сознательно избрал путь. Им легче.
Но ведь бывало и по-иному…
«Это вышло случайно. Я не скажу, что задумал стать революционером. Это далеко не так». – Василий Шелгунов. Из неопубликованных воспоминаний.