Текст книги "Метаэкология"
Автор книги: Валентин Красилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Двойники не могут найти друг друга, но могут создать друг друга. При этом любовь и ревность получают новое измерение. В метафизическом плане любовь – это обретение цельности (для раздельнополых существ недостижимой в природе) и страх перед ее утратой. Потому что речь идет уже не о конкуренции гамет, не о половом отборе, не о собственности и не о социальном унижении (хотя все это остается). Уход двойника – событие настолько противоестественное, что его просто невозможно пережить, ведь он (она) – отражение моей уникальности, единственный(ая) на свете.
За словом «единственный» по крайней мере три с половиной миллиарда лет эволюции. Жизнь возникла как способность к размножению. Половой процесс развился как способ запасания питательных веществ, противостояния неблагоприятным условиям и позднее – компенсации врожденных дефектов. Любовь в зачаточной форме появилась как стимулирование энергетически затратного полового акта, преодоление конфликта между притяжением и отталкиванием, конкуренцией контактирующих особей. Оргазм как механизм отбора гамет был задействован в регуляции соотношения полов. Совмещение половых отверстий с ротовым, анальным, мочевыделительным способствовало сексуализации всех основных функций организма, характерной для младенческой сексуальности и проявляющейся в разнообразии полового поведения. Рекомбинация генов дала индивидуальную изменчивость – основу для полового отбора. Требования пола налагали правила и запреты, ставшие основанием этики. Преодоление конфликтности при сближении брачущихся достигалось с помощью видоспецифичных знаковых систем – первичных символических языков. Вторичные половые признаки стали первой сигнальной системой, которая дала начало эстетике как области семиотики.
Половые предпочтения – вторая стадия эволюции любви – способствовали развитию индивидуальности. Атрибуты половой привлекательности развились из редких аномалий, предпочтительный отбор которых первично связан с предупреждением близкородственные скрещиваний. Трансформация угрозы в привлечение дала начало эстетическому чувству с его диалектикой ужасного и прекрасного. Эстетизация распространилась от вторичных половых признаков к другим признакам, всему телу, от природных объектов, используемых как дополнительные средства привлечения – к природе в целом.
Инерция обогащенной половой любви (третья стадия) сохраняла супружеские пары после зачатия, на период заботы о потомстве, перевоплощаясь в родительскую любовь. Продление детства – периода зависимости потомства от родителей – стимулировало индивидуализацию как условие уникальности, незаменимости брачных партнеров. На базе половой конкуренции возникла биосоциальная система, скрепленная иерархической любовью, впитавшей элементы сексуальных и родственных чувств. Метафизика двуединого животворящего бытия бога и его женской ипостаси обогатила индивидуальный опыт любви и дала новое измерение земным чувствам. Человек начал оправдывать свое родовое имя Homo – единственный. Жизнь из заурядной комедии превратилась в высокую трагедию, так как гибель единственного невосполнима.
Умирай!
Жизнь – это странный процесс, в котором приговор вынесен и оглашен заранее, но исполнение отложено на какой-то срок (древние считали неопределенность окончательной даты подарком Прометея, нашего адвоката), а пока можно заняться повседневными делами и даже надеяться на оправдание. Правда, случаи полного оправдания исключительно редки и сведения о них носят скорее легендарный, чем протокольный характер. В них можно верить, но доказать ничего нельзя. Самое лучшее, что остается – по возможности затянуть судопроизводство.
Ничто не вечно, кроме парадокса смерти. За что всем нам вынесен смертный приговор? Не насмешка ли жизнь, если она аннулируется смертью? Правда, смерть цыпленка, сваренного в бульоне, не кажется такой уж парадоксальной. В конце концов, все живые существа служат пищей для других живых существ, умирают, чтобы сохранить жизнь как систему биологического разнообразия. Может быть, наша проблема в том, что мы находимся на самой верхушке экологической пирамиды. Не для того же мы умираем, чтобы служить пищей для червей.
Наших предков, служивших пищей леопарду, подобные вопросы не волновали. Может быть, потому, что единичная смерть чаще всего была случайной. Теперь же мы гораздо лучше защищены, а протезирование органов скоро сделает смерть от несчастного случая маловероятной – лишь для того, чтобы встал во весь рост парадокс запрограммированной смерти.
Кто помнит, как умер Авраам, Исаак или Иосиф? Сообщения о кончине библейских патриархов носят сухой протокольный характер – умер стольких-то лет отроду, и все. Другое дело смерть Геракла, Ахилла или Иисуса. Она затмевает саму жизнь, превращая ее в подготовку достойного финала. Ибо герой тот, кто не боится смерти, ищет ее. Целью арийского воспитания было вырастить героя, т. е. подготовить человека к встрече со смертью, в которой он проявит доблесть и стяжает посмертную славу, одержав тем самым победу над столь грозным противником.
Смерть в виде существа женского пола с косой восходит к древней арийской мифологии. Была Афина, богиня сражений. Были валькирии, они провожали души погибших воинов в Валгаллу. Была Маха, которая собирала, как желуди, отсеченные головы. Еще в сагах уладского цикла кельтских героев обучают боевому искусству некие демонические старухи. Но в первом, неискаженном, варианте была Дис, подстрекающая к битве, чтобы спариться с убитыми. От ее другого имени Хель происходит древнегерманское название ада. У римлян Дис (Дит) – одно из имен Плутона, владыки потустороннего мира. Созвучие «дис» и «деус», бог, указывает на родовую связь богов с демонами смерти и мертвецами (ср. Неl, hell, hölle – ад, helios – солнце, helig – цельный, святой). Отзвук дис-дита слышен в именах Дианы и Афродиты. Подобно богам, мертвые и умирающие наделены даром провидения, потому что им ведома последняя тайна – смерть. Так Гектор, дух испуская, смерть провещал Ахиллесу и услышал в ответ:
Умирай! А мою неизбежную смерть я
Встречу, когда ни пошлет громовержец и вечные боги.
Вещая отрубленная голова перешла в русскую сказку из общеарийских мифов, отголоски которых – в виде голов Мимира и Брана – сохранились также в кельтских и скандинавских сагах.
Поскольку зачатие более или менее случайно и последующие события жизни также зависят от многих обстоятельств, то смерть – единственное неслучайное, что делает нашу свободу иллюзорной, ибо нет свободы от смерти. Ее неизбежность искушает человека. Если нам предложен готовый сценарий с предопределенным концом, то можно, по крайней мере, стать режиссером и сделать его не столь банальным. Героизм – это в конечном счете борьба с неслучайным, неизбежным. Вызов, брошенный смерти, позволяет взять судьбу в свои руки, в этом его привлекательность для всех смертных.
Все, все, что гибелью грозит
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог.
На низовом уровне тот же эффект дают курение, пьянство, наркомания, все саморазрушительные действия, смысл которых не удается постичь с помощью линейной логики. Трагедия смерти переводится в комедийный план, обыгрывается в бурлесках, каприччос, карнавальных представлениях, перешедших из оргиастического культа смерти у язычников в христианскую традицию пляски смерти накануне Дня Всех святых. Переживание смерти в виде фарса очищает от страха. Это катарсис, первичная функция искусства.
Мы понимаем, что умрем, но не можем в это поверить. Здесь расходятся пути разума и веры, начинается двойная жизнь: одна в ожидании смерти, другая – в предвкушении бессмертия. Смерть становится переправой между антиподальными мирами праха и духа.
Как собаку
Когда жизнь только зарождалась, угроза ее случайного уничтожения – какой-то катастрофы – была очень велика. Существовал лишь один способ обеспечить сохранение жизни: тиражировать ее бесконечным числом копий. Простейшие организмы размножались делением – умирали, чтобы дать начало двум таким же. С появлением полового процесса возник и новый вид смерти. Клетки сливались, чтобы появилась иная жизнь, тут же приступавшая к тиражированию. На этой стадии смысл смерти как условия обновления совершенно очевиден.
Со временем, однако, между слиянием и тиражированием вклинилось какое-то число делений, не дававших самостоятельных организмов. Дочерние клетки оставались вместе и поддерживали, защищали или питали размножающуюся клетку. С таких многоклеточных образований и начинается парадокс смерти, ибо ничто, казалось бы, не мешает им жить вечно, производя все новые репродуктивные клетки. Более того, их смерть представляется неоправданной расточительностью, особенно с тех пор, как каждое из них обзаводится, в дополнение к генетическому своеобразию, уникальным жизненным опытом.
Смерть, однако, оказывается необходимой, поскольку в многоклеточном организме накапливаются направленные и случайные изменения, которые влияют на качество производимых половых клеток и могут привести к слишком значительному отклонению от видовой нормы. Смерть, таким образом, выступает в качестве механизма сохранения вида. В сущности, требуется ограничить не столько жизнь, сколько продолжительность репродуктивного периода, что и происходит в природе. Немало растений и животных умирают сразу же после размножения. У человека оптимальный репродуктивный период завершается в тридцать пять – тридцать семь лет. В течение многих тысячелетий такой же была средняя продолжительность жизни. Иисус немного не дожил до этого возраста, тогда как Сиддхарта стал Буддой как раз в тридцать пять. Вспомнив многих выдающихся личностей, которые умерли, убили себя или были убиты на дуэли (тоже вид самоубийства) в тридцать семь лет, можно убедиться в том, что этот возраст остается переломным как в физиологическом, так и в психологическом плане.
Пострепродуктивная жизнь не может быть слишком долгой, так как неразмножающиеся особи – балласт для популяции. Естественный отбор не контролирует старческие болезни, которые делают организм нежизнеспособным. Естественный предел жизни, по-видимому, ставится старением клеток и тканей и составляет около ста лет, колеблясь в довольно широких пределах. Поэтому мы и не знаем, когда умрем. Просто в один прекрасный день являются без предупреждения два господина в сюртуках, явно актерской профессии, отводят в уединенное место и всаживают нож в сердце. «Как собаку,» – сказал К., видимо, считая все происходящее позорным. В самом деле, не позор ли, что человек, существо по преимуществу социальное и метафизическое, все еще зависит от своего биологического прошлого, что именно оно, это жалкое прошлое, выносит приговор, не подлежащий обжалованию?
Однако, если быть до конца откровенным, сколько собирался протянуть К. в роли банковского служащего? Вл. Соловьев заметил, что вечную жизнь какой-нибудь дамы или карточного игрока даже вообразить невозможно, настолько она была бы абсурдна. Социальные игры, видимо, рассчитаны на ограниченный срок. Исполняя роль слишком долго, человек становится ее придатком, по правде говоря, пустым местом. Сами роли тоже стареют. Затем и происходят революции, чтобы позволить им, наконец, умереть.
Но, по Соловьеву, не лучше обстоит дело и с творческими ролями в области культуры. Гете, тиражирующий фаустов, Эйнштейн, без конца развивающий теорию относительности, не менее абсурдны, чем дама или карточный игрок. Лучшие произведения создаются в оптимальный репродуктивный период, а если гений проявился позже, значит, в свое время ему помешали. Конечно, долгая жизнь дает больше шансов, но не до бесконечности. Творец, создавший мир в короткий срок, должен отдохнуть. Его последующее вмешательство в дела этого мира разрушительно (вспомним Содом и Гоморру, потоп, египетские казни и пр.). Эйнштейн с порога отверг идею Вселенной, расширяющейся по Фридману, а Гете бестрепетной рукой клал под сукно сочинения молодых немецких романтиков. К тому же хорошо известно, что ценность произведения повышается с физической смертью творца.
Последний враг
Когда апостол Павел пишет: «Последний враг истребится – смерть» (Кор., 1, 26), он как будто забывает о христианской любви к врагам. Не везде и не всегда смерть считали врагом. Бывало, что к ней готовились как к празднику и даже отождествляли с венчанием, используя в обоих случаях символический сексуальный язык цветов. Невесту (иногда и жениха), обряжая, оплакивают, как будто готовят к смерти, хотя этот обычай давно получил иное истолкование.
В сходстве брачных и погребальных обрядов, в ожидании жертвенной смерти как невесты (Евангелие) проявляется глубокая интуиция, обнаруживающая эволюционную связь между смертью и половым размножением. Организмы, размножающиеся бесполым путем, в сущности, бессмертны, поскольку их потомство вполне идентично им самим. В противоположность этому, при половом размножении происходит рекомбинация генов, потомство никогда не идентично родителям, которые, таким образом, могут лишь частично продлить свое физическое существование в детях, но как индивидуальное сочетание генов исчезают безвозвратно, а это и есть смерть.
Чем выше индивидуальность, тем ощутимее утрата. Может быть, поэтому стоики рекомендуют опрощение как подготовку к встрече со смертью. Может быть, поэтому солдат одевают в униформу, приучают равняться, шагать в ногу. Не в какой-то малопонятной военной необходимости дело, а в том, что одинаковым легче умереть.
Человек вкусил плодов с древа познания, приобрел знание смерти, которое лишило его райского неведения, свойственного животным, и превратило его существование в процесс, переживаемый как трагедия с заведомо известным концом. Однако знание конца остается неполным. Ведь ни у кого нет личного опыта смерти. Все предположения относительно нее не подлежат проверке и относятся к области чистой метафизики (речь, разумеется, не идет о так называемой клинической смерти, при которой сознание не угасает полностью и продолжает генерировать некие – подсказанные массовой метафизикой – сюжеты).
Представления о смерти в силу этого весьма разнообразны и зависят, главным образом, от структуры той метаэкологической системы, в которой они сложились под воздействием универсальной духовной потребности человека – стремления к свободе. Как мы уже упоминали, существуют два контрастных образа свободы. Платоническая свобода принимает необходимость, продиктованную логикой развития системы (ее персонификациями – судьбой, демиургом, Ананкой и др.). С этих позиций смерть как абсолютная необходимость равносильна освобождению от призрачных страстей и химерических желаний быстротечной жизни. Смерть – всесильный господин, не повиноваться которому невозможно. Поэтому лучше принимать ее с любовью, переадресуя агрессивную реакцию самому себе и отказываясь от радостей жизни, чтобы не огорчиться смертью. «Боги, – говорил Сократ, – поскорее забирают из жизни тех, кого они высоко чтут». Необходимость – это благо, значит, и смерть благо, за которое надо заплатить (умирая, клади обол за щеку, иначе Харон не перевезет на тот берег).
В противоположность этому романтическая свобода есть отрицание необходимости, выход за рамки системы. Она подвигает человека на борьбу со смертью как воплощенной необходимостью. В сей нелегкой борьбе человек уповает на помощь небесного адресата всех неисполнимых желаний. Этот могущественный союзник уже однажды нанес поражение смерти, воскреснув из мертвых. В той или иной форме человек пытается повторить его подвиг. Он может смело устремиться навстречу врагу, предпочитая добровольную смерть как последнее волеизъявление естественной смерти – проявлению необходимости.
В рамках этой системы взглядов также возможно любовное отношение к смерти. Если тело – тюрьма для души, как полагали орфики и пифагорейцы, то смерть – ее избавительница. Поскольку в глубокой древности солнечный путь был универсальной моделью жизненного пути, то смерть уподоблялась заходу солнца, погружению в бездну вод, без которого светило не может снова воссиять во всей славе.
Архаичный древнегерманский эпос дает некоторое представление об исходной для индоевропейских народов идее смерти. В своих бесконечных странствиях их предки-кочевники вдохновлялись мечтой о богатых пастбищах, до которых, казалось, никогда не добраться в этом мире. Зато воина, достойно встретившего смерть и стяжавшего славу, валькирии переносили в Валгаллу (эти слова однокоренные, так как Валгалла первоначально была пастбищем, а валькирии – пастушками). Поэтому эддический герой Гуннар в прекрасном настроении пробирается через лес (что равносильно переправе «на другой берег» у южных арийцев), в стан конунга Атли, где его ждет смерть. Связанный, посаженный в ров со змеями, он наигрывает пальцами ног на лютне к восхищению врагов.
Елисейские поля тоже были пастбищем, но уже в гомеровские времена идея смерти претерпела существенные изменения. Ахилл, как бы перекликаясь с библейским Экклезиастом, заявляет, что скорее смирился бы с участью батрака на земле, чем царя в подземном царстве. Трагическая интонация «Илиады» происходит от знания Ахиллом неизбежности его ранней гибели и того психического надлома, тех вспышек безудержного убийственного гнева, которые проистекали от этого знания. Одиссей же предпочитает возвращение на родину обещанному нимфой Калипсо бессмертию. Этот твердый в испытаниях человек, воплощение гомеровской философии жизни, получит от богов высшую награду – естественную смерть.
Тихо смерть на тебя низойдет. И, настигнутый ею,
В старости светлой спокойно умрешь, окруженный всеобщим
Счастьем народов твоих.
Такой же была смерть библейских патриархов. Трагедией считали не естественную смерть – не было в репертуаре такой трагедии, – а преждевременную гибель в цвете лет.
Платон предположил (в «Тимее»), что душа Одиссея избрала для реинкарнации участь обыкновенного человека, которую долго искала и насилу нашла, где-то валявшуюся: ею все пренебрегли. Этот кармический мотив свидетельствует о мощном вторжении восточной метафизики смерти, совершенно преобразившей классический гомеровский вариант. Восточная концепция смерти учит не героизму, а смирению. Она подсказывает негативный ответ на вопрос быть или не быть. Бытие, эпизодическое неравновесное состояние, неотвратимо стремится к небытию, нормальному состоянию вечного покоя.
На античном западе эти идеи нашли наиболее полное выражение в стоицизме. Смерть, полагал Сенека, существует лишь как вещь в себе, но не вещь для нас. Ибо пока человек сознает что-то, он еще не умер, а когда умер, то уже ничего не сознает. Следовательно, страх смерти – это нелепый предрассудок. Смерть несет избавление от страданий, что делает ее не только неизбежной, но и желанной. Принимая смерть, следуй примеру Геркулеса:
– Уйми, – сказал он, – слезы, безобразною
Не смей кончину делать Геркулесову!
Алкида видишь, как он ждет сожжения?
Смотри! Пусть будет дух твой тверд, как взор его!
Но, небо распахнув, отец зовет меня.
Иду, родитель!
Эти слова напоминают о другой стоической кончине. Сходство едва ли случайно: ведь утонченная стоическая метафизика смерти воскрешает грубую варварскую и все это сливается в христианстве, но лишь затем, чтобы, перемешавшись, снова разделиться. От мощного синкретического потока христианской метафизики отделяются струи возрожденного варварства, обновленного эпикурейства, поблекшей стой. Более мощной оказывается то одна, то другая струя. Если Средневековье было торжеством варварской эсхатологии как в отношении индивидуальной смерти – желанного окончания испытаний и связанных с ними страданий, так и в вопросе о конце света, трансформированной в Апокалипсисе гибели богов, то Ренессанс был прежде всего возрождением эпикурейства. Временами путь к благодати через вину и страдание (Ф.М. Достоевский) скрещивался в рамках одной культуры с эпикурейским «насыщением жизнью» (И.И. Мечников) и стоическим опрощением (Л.Н. Толстой).
Эпопея «Война и мир» начинается смертью эпикурейца Безухова и завершается стоической кончиной князя Андрея. Попутно умирают маленькая княгиня, Петя Ростов, граф Ростов, старый князь Болконский, Платон Каратаев, Элен Безухова – полный спектр вариантов (смертность персонажей Толстого до 30% против среднестатистической около 3% за пять лет, что делает смерть главной героиней романа). Плодом этого исследования было решение гамлетовской дилеммы путем сближения альтернатив. Дилемма теряет смысл, если бытие максимально приближено к небытию. Иными словами, чем проще жизнь, тем легче смерть (кажется, не все толстовцы понимали эсхатологический смысл опрощения, хотя Толстой иллюстрировал его не только литературными примерами Каратаева, князя Андрея, Ивана Ильича, но и собственной смертью, задуманной как незаметная кончина безвестного старца).
Однако, если жизнь сводится к подготовке и организации безболезненной смерти, требующей максимального опрощения, то не проще ли вообще не рождаться? Именно так, подтверждает Посидипп из Александрии, ученик Зенона:
«Иль не родиться совсем, или скорей умереть».