355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Красилов » Метаэкология » Текст книги (страница 7)
Метаэкология
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:26

Текст книги "Метаэкология"


Автор книги: Валентин Красилов


Жанры:

   

Биология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Блестящее развитие афинской софистики завершилось изгнанием Протагора, самоубийством Фрасимаха и казнью Сократа. Догматизм Платона подавил сократовскую иронию и отверг Гомера, основателя рациональной этики, как безнравственного поэта. Киники начали с восхваления Одиссея (Антисфен) и пришли к его осуждению за безнравственную жажду удовольствий (Кратет). Иисус, эпикуреец по натуре, передал свое учение в руки ригориста Павла.

Договорная этика поддерживает порядок лишь до тех пор, пока кто-то, готовый сам взойти или послать других на Голгофу, не заявит, что нужен новый порядок. Она несовершенна уже тем, что исключает возможность этического творчества. Идея общественного договора породила французскую революцию, провозгласившую культ Разума, одной из жертв которого стал рационалист Лавуазье. Рационализм Маркса утонул в крови развязанного им насилия. В свете этих событий общественное согласие при сохранении этического дуализма представляется недолговечным.

Попытки синтеза, создания целостной этической системы, предпринимались неоднократно. Так киники стремились к соединению общественной морали с инстинктивной этикой, платоники переводили этику рока в прагматический план, а христианство реформировало этическую прагматику на основе идеальных представлений о служении и совершенствовании. Христианский синтез выражен формулой, произнесенной в Гефсиманском саду: «Не как Я хочу, но как Ты». Фигура богочеловека символизирует связь, посредством которой человеческое и божеское соединяются в целостную систему, дающую человеку свободу выбора как необходимое условие нравственности: из восшедших на Голгофу нравственный поступок совершает лишь тот, кто мог бы этого не делать.

Связующим звеном для сократовского синтеза послужило представление о познаваемости судьбы, открывающее перед человеком возможность активного поиска. Сократ связывал добро с мудростью, а зло – с дефектами познания. Вслед за ним Спиноза считал причиной зла «неадекватные идеи», в которых частное доминирует над общим, элемент над системой. Человеческая душа под воздействием неадекватных идей становится рабой страстей. За случайными событиями жизни Спиноза учил различать закономерности, которые связывают их с жизнью Вселенной. Путь к достижению подлинной свободы лежит через понимание необходимого, т. е. судьбы. Однако судьба-необходимость, мифологический элемент античной этики, в учении Спинозы получает рационалистическое толкование как предопределенность развития элементов, направляемого системой.

Чудеса

Если человеческие судьбы сплетены в веретене Необходимости-Ананки, а ось его проходит через полюса Вселенной, как полагал Платон, то устройство мироздания небезразлично для выбора жизненного пути, и естествознание превращается в раздел прикладной этики. В другом варианте, если мир создан по образу демиурга, то, изучая мир, мы прозреваем его черты. Это стимулирует, тем более, что откровения рано или поздно материализуются, как это случилось с атомами и генами, понятиями метафизического происхождения, для которых были найдены физический и химический эквиваленты. «Поглубже вглядитесь в природу, – советует Мефистофель, – там чудеса, надо только верить».

В древности философу полагалось знать по крайней мере три предмета – астрономию, музыку и геометрию (они были тесно связаны, так как в космосе царила музыкальная гармония хрустальных сфер, а геометрия была ее отражением). Без них, как говорили платоники, не за что было «зацепиться». Однако зацепиться за хрустальные сферы не удавалось, как ни трудился Кепплер. Эгоцентрическая метафизика, отраженная в геоцентрической физике, входила в противоречие с вычислениями, без которых невозможно было установить метафизические даты в календаре.

В прошлом на почве подобных противоречий возникали конфликты, завершавшиеся такими эксцессами, как сожжение Бруно или насильственное отречение Галилея. Наука как профессия родилась в мучительных попытках отмежеваться от богословия, а ученые тщились избавиться от духовного наследия вчерашних клириков.

Однако еще Ориген призывал отказаться от буквалистского – эвгемерического – толкования библейских текстов. В современном богословии у него много последователей. Древние представления об устройстве мироздания, конечно, не могут претендовать на точность. Пусть наука демифологизирует космогонию, раз это полезно для практики и удовлетворяет рассудок. Высшие духовные истины, на которых зиждется нравственность, этот процесс никак не затрагивает, а ведь именно они составляют сущность метафизического учения.

На этом можно было бы и покончить с давними спорами. Остается только выяснить, допустим ли с точки зрения нравственности и практической пользы развод между чистым и практическим разумом, материальной и духовной жизнью.

Пытаясь ответить на этот вопрос, мы неизбежно обнаружим, что вышеизложенное рассуждение неверно с начала до конца. Неверно, что создавая космогонические системы, древний человек пытался объяснить окружающий мир. Скорее он пытался выразить свой внутренний мир, облечь его в образы, создать двойника. Поэтому внешний мир принимал человеческие черты, путь Солнца превращался в путешествие души. Доказывать научными методами, что мир на самом деле не таков, столь же нелепо, как убеждать Макбета в том, что его три ведьмы – не более чем пузыри земли.

Далее, если космогония – это проекция души, то связь между нею и этикой более существенна, чем просто дань традиции. Этика, как мы уже упоминали, возникает в результате нравственного наполнения космогонической системы. Бог отделил свет от тьмы и увидел, что это хорошо весьма. Сын божий Зороастр трансформировал отношения светлого – темного в коллизию добра и зла. Эмпедокл провел аналогию между притяжением – отталкиванием в природе и дружбой – враждой среди людей. Гаутама Сиддхарта увидел в тотемической идее переселения душ карму – нравственную связь будущего с прошлым и настоящим. Моисей преобразовал историю сотворения мира в этический договор между богом и человеком.

На смену этим промежуточным фигурам пришли философы и пророки, Сократ, Конфуций, Иисус, Нагарджуна, которые не интересовались ни космогонией, ни природой, а сосредоточились на этических проблемах. Вращается ли Солнце вокруг Земли или Земля вокруг Солнца – к их учениям это, казалось бы, никакого отношения не имеет. Однако сущность христианской этики заключается в идее воскресения – соединения двойников, преодоления дуализма, которое требует такого духовного усилия, как любовь к врагу (ибо двойники находятся в состоянии перманентного конфликта) и не может состояться без преодоления самого себя – страдания, смерти и возрождения. Путь Солнца символизирует этот процесс. Он преломлен в мифологических сюжетах, включая жизнеописание Христа, бесчисленных литературных параболах.

Шерлок Холмс говорил, что ему все равно, вращается ли Земля вокруг Солнца или наоборот. Большинству людей это тоже безразлично как астрономическая проблема, но небезразлично как проблема метаэкологическая: одно дело находиться в центре Вселенной, со всей круговертью светил вокруг нас (для нас), и совсем другое оказаться на её периферии, в круговерти, которой нет никакого до нас дела. Научное открытие нас не волнует, если оно не вторгается в пределы метаэкологии. Эмоциональный накал научных споров исходит не от самой научной проблемы, а, окольным путем, от её метаэкологической подоплеки. Более того, ростки научных идей чаще всего следует искать среди всякого метаэкологического хлама. Ученый действует как бы по наитию, а наитие – это осевший в подсознании остаток всевозможных предрассудков и магических заклинаний, которым его морочили в детские годы. Например, идея радиосвязи ещё до выяснения природы электромагнитных волн была навеяна теми струями эфира, в которых резвятся эльфы и другие эфирные создания.

Затрагивает ли открытие Коперника – Галилея метаэкологическое значение Солнца? Непосредственно – нет, потому что с точки зрения метафизической символики совершенно безразлично, ходит ли Солнце, или нам только так кажется. Косвенно – да, потому что в любом научном открытии содержится неистребимый метафизический компонент, на почве которого с удивительной быстротой вырастают новые воздушные замки.

Человек находился в центре Вселенной и ходил перед лицом бога. Человек оказался на заброшенной планете, потому что бог отдалил его от лица своего за грехи его. Но человек не одинок в космосе. Другие звездные миры населены разумными существами, более совершенными, более продвинутыми по пути нравственного возрождения, по праву находящимися ближе к центру мироздания. Это ересь, за которую сожгли Бруно.

С научной точки зрения споры о внеземной жизни беспредметны, т. к. нет данных ни для подтверждения, ни для опровержения. Но внеземные существа – часть нашей метаэкологии, мы за них и жизни не пожалеем. Мироздание само по себе мало кого волнует. Как отражение души, оно придает любому открытию характер личного события.

Время, полагал Платон, – это фикция, придуманная специально для нас, смертных существ, которым отказано в вечности. Однако смертные склонны относиться к времени очень серьезно. Так как время измерялось вращением светил, то оно, естественно, имело образ круга. Гераклит добавил к круговращению вечное обновление (у него и солнце всходит каждый день новое), из чего родился образ реки, в которую невозможно войти дважды. Гераклитовская метафизика была погребена сократиками чтобы возродиться, снова погибнуть и в будущем, может быть, снова возродиться.

Образ реки, адаптированный Ньютоном, который, по его собственным словам, руководствовался только фактами и никогда не фабриковал гипотез, символизирует не только время, «текущее с постоянной скоростью независимо ни от чего внешнего», но и античную судьбу, на которую тоже никто не в силах повлиять, даже боги. Неразрывно связаны с образом реки-судьбы представления о непрерывности причинно-следственных цепей и тотальном детерминизме. На этом фундаменте, казалось, держится вся наука, но пришло время и фундамент развалился. Эйнштейн убедил нас в том, что время не течет, подобно реке, а скорее бьет, как фонтан, параллельными струями на разную высоту. Вместе с тем он восстановил в правах бога-господина времени, которое может быть ускорено или остановлено, как в эпизоде с Навином; бога, чьи пути не детерминированы; судьбу, которая допускает изменение прошлого (О. Уайльд писал, что у греков никто, даже боги, не способны воздействовать на прошлое; в христианстве это доступно каждому раскаявшемуся грешнику). Двадцатый век воспринял эту уже изрядно подзабытую метафизику как новую.

Без метафизики, наверное, не состоялось бы ни одно крупное открытие. Уверенность, которая позволила Колумбу отправиться в рискованное плавание, зиждилась не на обрывках карт или сомнительных вычислениях, а на свидетельствах Гомера и Данте. За океаном он искал вход в рай (Индия была лишь прикрытием) и рассчитывал вплыть в него по реке Ориноко, которую мог принять за Стикс.

Другой путешественник тоже отплыл на запад, по солнечному пути, достиг берегов Южной Америки, но нашел там не вход в рай, а свидетельства жестокой борьбы за существование, которая произвела на него такое же удручающее впечатление, как за две с половиной тысячи лет до него на принца Сиддхарту, ставшего, под именем Будды, основателем первой теории совершенствования. Вернувшись невротиком, наш путешественник перечитал забытые к тому времени сочинения деда своего и понял, что в этой жестокой борьбе заложен высший этический принцип: победа наиболее приспособленных в каждом отдельном случае ведет к всеобщему совершенствованию в соответствии с божественным замыслом.

Глава 4.
БОРЬБА

Несложный механизм конкуренции, о котором смутно догадывались многие, начиная с Эмпедокла и вплоть до Эразма Дарвина, Патрика Мэттью и Альфреда Уоллеса, стал для Чарльза Дарвина стержневой идеей, позволившей организовать массивы геологических и биологических знаний. Дарвин избегал вторжения в метафизику, допуская, что естественный отбор мог быть лишь средством совершенствования первозданного творения в духе христианского перфекционизма, отделявшего первопричину от движущих сил, или средств. Последние, в отличие от первопричины, принадлежат этому миру и находятся в компетенции науки. Следуя позитивистским установкам Галилея и Бэкона (о чем свидетельствует эпиграф к «Происхождению видов»), Дарвин искал движущие силы развития в самой природе, а не вне ее – принцип, эмансипировавший науку от богословия. Он стремился предстать добросовестным собирателем фактов, следующим индуктивистской традиции и чуждого философским спекуляциям, которые так повредили в глазах общественности сочинениям его деда Эразма (универсальный гений, Эразм сделал множество открытий в различных областях естествознания и техники, будучи при этом незаурядным поэтом – его эволюционная теория изложена в стихотворной форме; отношение современников к Эразму было неоднозначным. Авторитетный теолог У. Пейли воспринял его теорию иронически и даже пустил в обиход словечко «дарвинизировать» – заниматься пустыми спекуляциями).

Так и Эдуард Мане, казалось бы, всего лишь копировал Рафаэля и Пуссена из луврского собрания, а в результате вышел скандал в художественном Салоне и родилось новое искусство – всего через несколько лет после выхода в свет «Происхождения видов» (как я уже упоминал в книге «Нерешенные проблемы теории эволюции», почти одновременное появление «Происхождения видов» и «Олимпии», ставшей манифестом нового искусства, не было случайным. Оба произведения отражали процесс формирования новой концепции человека, внутренний мир которого освобождался от стереотипов классической культуры).

Однако идеологический конформизм ее автора не помешал заметить, что выводы из теории естественного отбора ближе к зороастризму, чем христианству. В этом мире царит не гармония, а борьба за существование, не Платон объяснил его, а Гераклит, считавший причиной движения вражду.

Сверхчеловек

Артур Шопенгауэр, своеобразно соединивший Гераклита с элеатами, представлял развитие от низших форм жизни к растениям, животным и человеку ступенями объективации иррациональной воли к жизни (ведущими к ее преодолению в нирване). Каждая новая ступень утверждается в жестокой борьбе с предыдущей – природа, как и социум, пронизана ненавистью и враждой. Человек вовсе не совершенен от природы, а себялюбив и жесток, как и положено хищнику. В его судьбе мало что зависит от него самого.

Можно подумать, что Шопенгауэр сделал выводы из «Происхождения видов». В действительности он умер вскоре после выхода этой книги, как бы передав эстафету Дарвину, которого, впрочем, не слишком высоко ценил как философа.

Только чрезвычайно наивные и, прямо скажем, недалекие люди связывали неортодоксальность теории Дарвина с происхождением человека от обезьяны. Так ли уж важно, каким материалом воспользовался Создатель, и чем обезьяна хуже глины? Задолго до Дарвина великий классификатор Линней нашел сходство между человеком и обезьяной настолько близким, что отнес их к одному отряду. И это не вызвало принципиальных возражений. Негативная реакция на обезьянью версию объясняется лишь тем, что у европейских народов обезьяна никогда не была тотемным животным (Бюффон, считавший, что обезьяна произошла от человека, можно сказать, импровизировал в духе овидиевских метаморфоз). По существу же генетическая связь с животными воскрешала тотемическое восприятие природы, в течение многих лет упорно искореняемое антропоцентристской метафизикой (см. выше раздел «Подвиги Геракла»). В то же время борьба за существование в природе не позволяла признать природное начало в человеке источником добра. Напротив, раз природа аморальна, то тем больше оснований отмежеваться от нее.

Даже сподвижники Дарвина – Альфред Уоллес, в поздний период жизни искавший истоки духовной жизни в потустороннем мире, и Томас Хаксли, посвятивший соотношению этики и эволюции специальную работу (1893), полагали, что этика христианского мира несовместима с естественным отбором и борьбой за существование и, следовательно, не может быть продуктом эволюции, а скорее всего происходит из сфер, недоступных человеческому разуму.

Еще до «Происхождения видов» Огюст Конт в своем «Курсе позитивной философии» (1830-1842) обозначил последовательность развития наук от математики к физике и химии и от них, через биологию, к той дисциплине, которую он сам и назвал социологией. Отделение последней от теологии и сближение с естественными науками воспринимались болезненно, о чем свидетельствуют судьбы Конта, Мальтуса и Ницше (Мальтус выдвинул теорию избыточного населения, несовместимую с его саном, а Конт и Ницше, получившие религиозное воспитание, оба под конец жизни помешались, причем первый лишь проповедовал соединение христианства с позитивизмом, тогда как второй утверждал, что «при взгляде на христианина известная теория происхождения видов кажется простой учтивостью»).

Социологический вывод из теории Дарвина заключался в том, что борьба за существование между людьми, которую ранее считали противоестественной (т. е. противной природе, где царит гармония), на самом деле естественна (соответствует основному закону природы) и, кажется, неизбежна. В этом выводе нет ничего нового, если рассматривать его в русле идей досократиков, отчасти вытесненных платонизмом, но никогда не угасавших полностью. «Кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать полнейшую волю своим желаниям, а не подавлять их и, как бы ни были они необузданны, должен найти в себе способность им служить – вот на что ему мужество и разум!» Это не Ницше, а начинающий афинский софист Калликл, участник сократовских диалогов («Горгий»).

К. Д. Бальмонт отмечает (в статье «Романтики»), что понятие сверхчеловек (Ubermensch), обычно связываемое с Ницше, употреблялось – с большим правом – романтиками и Гете, а до них – современниками Руссо (homme superieur) и, может быть, восходит к «sin segundo» Кальдерона и Тирсо де Молина. Иными словами, это понятие есть неотъемлемая часть предромантического (начиная с барокко) и романтического периодов развития европейской культуры, длившихся по меньшей мере три века, с XVI по XIX вв., с гротескными рецидивами в XX в.

Каждая эпоха творила своих сверхлюдей, и никогда им так не поклонялись, как во время борьбы за всеобщее равенство (после термидора еще несколько месяцев разбивали бесчисленные бюсты Марата, а памятникам Ленину, равнейшему среди равных, кажется, суждено остаться непременной принадлежностью урбанистического ландшафта на 1/7 части суши, пока их не разрушит время).

Карл Маркс отмечал стимулирующее влияние идей Дарвина на развитие его собственной социологической теории, которая, впрочем, не имела ничего общего с социодарвинизмом и даже противостояла ему. Общим было признание борьбы основой развития как в биологии, так и в социологии. Эта древняя гераклитовская идея пришла к Дарвину от байронических романтиков, а к Марксу от германского штурм-унд-дранга. Так или иначе, в отношении борьбы они были единомышленниками и оба в значительной мере способствовали повороту европейской духовной жизни от Платона к Гераклиту. Однако, если самого Гераклита, прозванного в древности плачущим философом, борьба не радовала, то Дарвин и Маркс смотрели на нее более оптимистически. Появление этих мыслителей на европейском философском горизонте не сулило Европе ничего хорошего.

В Англии негативная реакция на дарвинизм стимулировала «эстетическое» движение 1880-х. Предшественники «эстетов», прерафаэлиты, своим призывом к глубокому изучению природы могли оказать некоторое влияние на Дарвина и его окружение. Но плоды изучения принесли лишь разочарование. «Вдобавок мы оказались еще и хвостаты, – писал Дж. Меридит в романе »Эгоист«, – вот и все, что могла предложить нам наука».

На континенте реакция была более бурной и вылилась в своего рода крестовый поход, участниками которого были Густав Флобер («Искушение св. Антония»), Альфонс Доде («Бессмертный»), Иван Тургенев («Отцы и дети») и Лев Толстой, предсказавший, что мода на Ницше скоро отойдет, как и мода на Дарвина «с его борьбой». Среди бесовских порождений этой моды выделяется «маленький желтый человечек в очках с узким лбом», некий профессор, антипод прямодушного Левина. Последний «никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум».

Природное неравенство людей неизбежно делает одних жертвами других в борьбе за существование. К такому выводу пришел не только Фридрих Ницше (во втором периоде своего творчества, 1878-1882 гг.), но и практически одновременно с ним Альфонс Доде (в «Борьбе за существование», 1889), а также студент-медик Лебье, который, убив старуху-молочницу, пытался свалить вину на Дарвина. Имя последнего стало настолько прочно ассоциироваться с убийством (как позднее имя респектабельного «папаши» Фрейда – с сексом), что его поминает всуе даже знаток преступного мира Шерлок Холмс.

Предвосхищенное Достоевским дело Лебье в свою очередь послужило материалом для романа Поля Бурже «Ученик» (1899), юный герой которого, нигилист (открытие Тургенева, перенесенное на французскую почву), претворяя в жизнь идею учителя о замене картезианской концепции души точными научными данными, ставит психологический эксперимент на своей возлюбленной и гибнет вслед за нею. Этот популярный в свое время роман был одним из эпизодов односторонней войны, которую вели литераторы против ученых.

Правда, ученый и раньше не вызывал особых симпатий, а его занятия служили мишенью обывательского зубоскальства (см. «Посмертные записки Пиквикского клуба»). Однако лишь вторжение биологии в духовную жизнь заставило пророчески заговорить о кризисе науки и ее разрушительном воздействии на человека. Теория в сознании ее оппонентов слилась с метафизической надстройкой, против которой, собственно, были направлены критические стрелы, теперь разившие науку.

Этическое значение науки ранее усматривали в том, что она постигает величественную гармонию природы – идеал человеческого существования. Дарвинизм, отрицая изначальную гармонию и провозглашая борьбу движущей силой развития, лишил естествознание его традиционных этических функций. Более того, в науке стали видеть врага нравственности, а ученый все чаще выступал в роли литературного злодея.

На почве борьбы с наукой расцветал антиинтеллектуализм. Духовность в очередной раз была противопоставлена разуму. По Л.Н. Толстому, «разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно». Однако уже не раз было замечено, что антиинтеллектуализм не возвышает человека над обезьяной, а скорее приближает его к низшим формам жизни, развязывая разрушительные инстинкты (события российской истории подтвердили это правило).

Предшественник Дарвина Патрик Мэттью (в «Корабельном лесе и лесоводстве», 1831) использовал принцип естественного отбора для обоснования естественного права британцев управлять другими нациями. Сам Дарвин был вынужден, вслед за стоиками и Мальтусом, отбросить сострадание как тормоз на пути социального прогресса и оправдать уничтожение тасманийцев имперскими войсками: что поделаешь, раз эти туземцы оказались менее приспособленными.

Среди ближайших сподвижников и последователей Дарвина, Эрнст Геккель, основатель экологии, был также основателем немецкого национал-романтизма, на почве которого выросла идеология третьего рейха.

Дарвинизм, таким образом может служить ярким подтверждением того, что теория, сформулированная в рамках отдельной научной дисциплины, неизбежно выходит за эти рамки и может оказать непредвиденное влияние на различные сферы материальной и духовной жизни.

Нас в данном случае интересует влияние конкретной эволюционной модели на метаэкологию как систему, в которой формируется представление о целях человеческого существования. Ведь цели неотделимы от причин и, чтобы предвидеть конец, надо знать начало. Этика, как мы уже говорили, основывается на космогонии. Этот мир создан благими силами и поэтому хорош весьма. Или же он создан по заблуждению, как считали гностики и, следовательно, плох весьма. Если человек создан Зевсом или Иеговой по образу их, то хорошо, а если Прометеем или Люцифером по образу их, то не очень. Христианская позиция заключается в том, что человек изначально хорош, но подвержен порче. Христианское совершенствование есть возвращение к началу, к первоисточнику. Научный эволюционизм возник в ареале христианской этической системы и неизбежно соотносился с нею. По дарвиновской модели, человек создан естественным отбором, борьбой, не оставляющей места для любви и милосердия. Человеку остается, следуя своей природе, отринуть эти навязанные ему чувства или принять их ценой подавления своих природных побуждений. В любом случае насилие неизбежно.

Гуманисты рано почувствовали исходящую от дарвинизма опасность и пытались предотвратить ее. Никто из них не подвергал сомнению выводов Дарвина и его последователей в отношении биологической эволюции, видимо, полагая, что эти ученые с их микроскопами и пробирками знают свое дело. Однако для души все это несущественно и, следовательно, наука неспособна решать главные проблемы человеческого существования. Исключение науки из сферы этического вело за собой принижение интеллекта и, вопреки намерениям, возобладание животного начала в его самых примитивных формах. Лодку раскачивали с двух сторон, что не могло не привести к катастрофе.

Но так ли мрачно все на самом деле, или гуманитарии просто склонны преувеличивать полноту естественнонаучных знаний и непреложность метафизических следствий? Нельзя не согласиться с А.П. Чеховым в том, что ученый дурак опасен. Но, как показал тот же автор, не менее опасен обыватель, толкующий теории ученого соседа на свой лад. Есть ли противопоставление духовной жизни естественным наукам некая неизбежность, вытекающая из их природы, или это результат недопонимания с той и другой стороны?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю