355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Красилов » Метаэкология » Текст книги (страница 17)
Метаэкология
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:26

Текст книги "Метаэкология"


Автор книги: Валентин Красилов


Жанры:

   

Биология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)

Шуты

Коль, рождаясь, плачем мы, то виной тому повальное шутовство, превращающее жизнь в историю, рассказанную идиотом, полную шума и ярости. Может быть разумная жизнь в идеале лишена страданий? Эта эпикурейская установка наталкивается на совершенно противоположную стоическую, делающую страдание условием нравственного совершенствования.

В самом деле, на биологическом уровне страдание может быть интерпретировано как следствие несовершенной организации и в то же время как стимул к дальнейшему развитию. Однако, чем выше по природной лестнице, тем больше страданий. Мало страдает трава, поедаемая коровой. Больше страдает корова, предназначенная в пищу двуногому примату, который потрясает весь мир своим страданием.

Социальная система создавалась главным образом для того, чтобы облегчить физические страдания, но, по мере развития, сама становилась источником все более интенсивных и, кажется, неизбывных страданий, связанных с неравноправием, угнетением, неудовлетворенным честолюбием, комплексом неполноценности и т. п. Можно предположить, что рабы Рима не воспринимали свое положение трагически – ведь это был порядок, освященный вековой традицией – до тех пор, пока Спартак и ему подобные не показали, что здесь есть повод для страданий. Романтики байронического толка, в гордом одиночестве бросавшие вызов социальной системе, и еще прятавшиеся за их спинами карбонарии открыли новые перспективы страданий.

Духовный мир, казалось бы, давал убежище от физических и социальных страданий. Тот на первый взгляд парадоксальный факт, что духовные страдания затмили все остальные, объясняется формированием жесткой метаэкологической системы, в которой можно обрести беспечальное существование травы, безропотно принимающей отведенную ей роль, или, став на путь метафизического бунтарства, испить чашу, быть проколотым копьем, распятым на кресте или даже все это одновременно.

Духовные страдания, подобно биологическим и социальным, имеют тенденцию к возрастанию в ходе эволюции метаэкологических систем. Фатализм в этом смысле был наиболее благополучной системой, поскольку у человека не было никакого другого выбора, кроме как безропотно принимать удары судьбы. Страдание сопутствует рождению, болезням роста, старческим болезням и смерти, иначе говоря, это дань судьбе – тому, что происходит с нами помимо нашей воли. Ропщут лишь безумцы, отчаянно идущие наперекор судьбе.

В кармической системе открылась, доселе неведомая, возможность вины за совершенное в прошлых поколениях и, по законам симметрии, перспектива искупления вины страданием. Христианская система, возведенная на этом фундаменте, преобразила искупительное страдание в цель земного существования.

Страдание стоит у истоков этики. Для принца Сиддхарты путь к просветлению начался, когда семи лет увидел он птицу, поедающую земляного червя, и впервые задумался о всеобщности страданий. В буддизме страдание неотъемлемо от сансары, цепи перевоплощений, поскольку прошлое постоянно умирает в настоящем, а настоящее – в будущем. Только разрыв круга причин и следствий несет избавление.

В противоположность этому, в мифологическом путешествии страдание – этап, который необходимо пройти ради возрождения. Идея страдания, таким образом, – поворотный пункт, на котором разошлись пути востока и запада. Она определяет жизненную позицию – пассивизм как бегство от страдания в настоящем или будущем или активизм как его преодоление.

Это относится как к отдельным людям, так и к целым этносам. Так в средневековой Европе существовала некая общая установка на страдание, которое считалось необходимым для достижения, по принципу противоположности, блаженства в антиподальном мире загробной жизни. Эта установка была поколеблена Возрождением, переориентировавшем европейцев на земную прагматику. В духовной жизни народов, по тем или другим причинам не прошедших через Возрождение, еще долго сохранялось представление о необходимости страдания. В Китае оно успешно противостояло конфуцианскому прагматизму. В России к благополучной жизни еще недавно относились с большим подозрением, не без оснований усматривая в ней посягательство на духовность, и даже стремление к богатству здесь определялось не столько прагматической установкой на благополучие, сколько жаждой безудержного расточительства и самоуничтожения.

На первый взгляд не вполне ясно, почему прагматика несовместима с интенсивной духовной жизнью. Тоталитарные режимы, лишавшие человека духовной свободы, были в конце концов побеждены прагматикой, лежащей в основе современного демократического общества. Однако прагматическая установка заставляет выбирать из всего богатства культуры лишь необходимое для сиюминутного преуспеяния. Эта форма отбора, упрощая метаэкологическую систему, также ограничивает свободу духовной жизни. Правда, в обществе прагматиков не предают анафеме альтернативные идеи и не сжигают их носителей. О них забывают за ненадобностью, достигая единомыслия гораздо успешнее, чем те, кто жег костры из книг. Так эпикурейское стремление избежать страданий может стать их дополнительным источником.

Неизбывность страдания – краеугольный камень философии, само существование которой связано, в первую очередь, с истолкованием этого феномена. В античной традиции страдание приписывалось нарушению космической гармонии уже самим актом сотворения мира и человека, которому, чтобы стяжать совершенную жизнь, приходится, как писал Платон, «исправлять Круговороты в собственной голове, нарушенные еще при рождении». В библейской версии универсальная идея исходного нарушения трансформировалась в концепцию первородного греха, вобравшую ряд ассоциативно связанных идей. Ева, созданная из плоти Адама, могла рассматриваться как его дочь или во всяком случае кровная родственница, связь с которой подпадала под древнейшее инцестуальное табу. В участии змеи и яблока различимы отголоски тотемической магии, для которой характерно использование природных объектов. В борьбе между древними тотемами и новыми богами змей постоянно выступал в качестве оппонента последних, будь то Тешуб, Зевс, Аполлон, Геракл или Иегова. Этот неистребимый враг стал символом инцестуального влечения. Вспомним, что в мифе об Эдипе, страдания которого тоже объясняются инцестуальным грехом, аналогичную роль играет коварный сфинкс.

В плане двойниковых взаимодействий, о которых шла речь в начале книги, конфликт Иеговы и созданного по его подобию Адама аналогичен постоянным конфликтам зеркальных двойников, один из которых, бессмертный, отправляет другого, смертного, по солнечному пути, с погружением в потусторонний мир на нисходящем этапе и последующим возвращением. Для бога репродукция сводилась к созданию ограниченного числа собственных копий – мира и человека. Последний не предназначался для массового тиражирования, его размножение не было предусмотрено.

В общефилософском контексте идея изначальной ошибки или порчи была необходима для объяснения дисгармонии человеческого существования, контрастирующей с гармонией вселенной. Ведь душа человека представлялась копией (двойником) мироздания, а ее несовершенство следовало приписать какой-то случайности, может быть, женской прихоти (в античной истории Пандоры, в библейской легенде о Еве и в гностическом мифе о Софии Эпинойе первичный источник страданий – в излишней любознательности, проявленной во всех случаям женщинами). Концепция исходной ошибки – первородного греха – позволяет вы строить целостную систему, в которой находит себе место добро и зло и которая предлагает пути разрешения конфликтности человеческого существования.

Грех приобретает вполне определенный кармический характер – переходит на последующие поколения. Комплекс вины устойчиво связывается с кармическим грехом, причем не только в религиозной мифологии, но и в современной психоаналитике. Первые мужчина и женщина, вылупившиеся из яйца, высиженной Брахмой, знали о том, что они близнецы и старались (безуспешно) избежать кровосмешения. Семитский вариант не столь откровенен, но все же сыновья, рожденные Евой, были обречены на братоубийственную вражду. Греческий Эгисф был рожден от кровосмесительной связи как орудие кровной мести в борьбе между братьями-пелопидами. С аналогичной целью на другом конце света Сигню родила от брата своего Сигмунда героя-мстителя Сигурда. Космополитизм древней метафизики впечатляет.

В предположении о том, что инцестуальные влечения могут быть причиной подсознательной вины, есть рациональное зерно, так как эти влечения проявляются и подавляются в очень раннем возрасте, оставаясь в подсознании, о чем свидетельствуют нежелательные и потому редко запоминающиеся сновидения (по свидетельству Плутарха, Цезарю накануне перехода через Рубикон приснилось что он сошелся со своей матерью).

В то же время гипотеза 3. Фрейда («Тотем и табу», 1913) о ритуальном убийстве вождя племени (конкретно – Моисея) как причине кармической вины раскрывает совершенно иной аспект первородного греха: власть над ими же созданным миром содержит предпосылки гибели богов. В древности вождь воплощал плодородие: при нем были хорошие урожаи и скот плодился, а так как существуют климатические циклы (четырех-пятилетние и удвоенные, семи-девятилетние), то неизбежно наступали голодные годы и вождя приходилось умерщвлять (с укреплением личной власти вождь мог выставить заместителя).

Вожак обезьяньей стаи в минуту опасности также вынужден жертвовать собой ради сородичей, хотя и не выглядит альтруистом, ведь подчиненные взрослые самцы получают от него только тумаки и укусы. Возникает впечатление, что они сами напрашиваются, поскольку наказание – единственная форма общения с вожаком, а без такого общения нет чувства принадлежности к стае. Меня наказывают, значит я существую.

Психологи утверждают, что дети нередко напрашиваются на наказание, повторяя в своем развитии родовые поведенческие стереотипы. Подсознательное стремление к наказанию нетрудно угадать и в поведении женщин, которые дразнят и провоцируют своих мужей и любовников, хотя истинные мотивы камуфлируются под чувственность, свободолюбие и т. п. «Я знала, что ты меня убьешь, – говорит Кармен. И могла бы добавить: – Я этого хотела».

Весьма характерно поведение Анны Карениной перед гибелью, когда она завлекает первого встречного и терзает любовника. Так и не дождавшись наказания от него, она наказывает себя сама.

Идея наказания не противоречит идее избранничества, скорее наоборот: наказание свидетельствует о неравнодушии. Бог наказывает, значит удостоил своим вниманием. На этом стоит вера изгоя, его чувство близости к богу (пророки объявляли любую природную катастрофу, военное поражение божественным возмездием за какие-то невнятные прегрешения, и народ чувствовал себя виноватым, как побитая собака. После изгнания отношения с богом изменились, стали более интимными, как у жертвы и палача. Страдание сделалось столь неизбежным, столь неизбывным, что не могло быть расценено иначе, как особая божья милость).

Ведь страдание неизбежно вызывает агрессивную реакцию. Если оно причинено внешней силой, бороться с которой невозможно (судьбой, вожаком или богом), то агрессия переадресуется или обращается внутрь. Так самки тюленей в минуту опасности кусают и треплют своих ни в чем не повинных детенышей. Их поведение дает ключ к пониманию детоубийства как переадресовки агрессии.

Сообщества, имеющие иерархическую структуру, основаны на подавлении агрессии нижестоящих по отношению к вышестоящим. Агрессия может частично переадресовываться особям того же или еще более низкого ранга, в частности детенышам, но главным образом замыкается на самом пострадавшем, который признает причиной страдания самого себя, т. е. испытывает чувство вины. Страдание при этом трансформируется – оправданно или нет – в наказание.

Таким образом, комплекс вины, действительно кармический, уходит в далекое прошлое. Он объясняется унаследованной от животных предков и доведенной до подсознательного автоматизма связью между страданием и виной. Частные объяснения, вроде первородного греха, представляют собой попытки рационализации кармической вины, открывающей хотя бы локальный выход на сознательный уровень и тем самым возможность избавления.

Бог решил уничтожить Содом и Гоморру, ибо «...вопль на них велик и грех их, тяжел он весьма» (под воплем подразумевается некий донос, который предстоит еще проверить, но презумпция невиновности не принимается: раз вопль, стало быть и грех; заметим, что еще нет каменных скрижалей с изложением законов и, следовательно, обвинение не имеет юридической силы).

Эта история поучительна еще и тем, что заставляет задуматься над проблемой коллективной ответственности за прегрешения отдельных лиц. Авраам призывает бога подумать о праведниках, которые погибнут вместе с нечестивыми. Иегова готов пощадить Содом, если в нем хотя бы пятьдесят праведников. Ну, а если сорок пять? Что ж, пожалуй и тогда. Авраам последовательно уменьшает цифру, клоня к тому, что и ради одного праведника город стоит сохранить. И пошел Господь, перестав говорить с Авраамом.

«Великому наставнику дзэн Уммону пришлось лишиться ноги, чтобы обрести внутреннее зрение, проникающее в принцип жизни», – говорит Дайсэцу Судзуки в одной из лекций о дзэн-буддизме. Ногу молодому китайскому монаху сломал створками ворот учитель, к которому он обратился в поисках истины. «Пришедшее к нему сознание, – продолжает Судзуки, – с лихвой вознаградило его за потерю ноги». Ведь первая из четырех благородных истин Будды заключается в том, что жизнь – это страдание.

Жизнь Христа может служить иллюстрацией этой благородной истины. Распятый на кресте, он претерпевает все страдания, приходящиеся на долю людей – физическую боль, социальное унижение (позорную казнь для уголовников, с издевательской надписью «Царь Иудейский») и метафизическое сомнение («Боже мой! Для чего ты меня оставил?»). Поскольку христианские ритуалы воспроизводят какие-то моменты его жизни, то в них должно быть хотя бы символическое страдание – самоистязание (учитель дзэн может быть мудрее, так как в самоистязании заключена изрядная доля гордыни: не следует человеку брать на себя больше страдания, чем ему отпущено).

Метафизика, таким образом, не только рационализирует, но и поддерживает чувство экзистенциальной вины, придавая ему достоинство и масштабность. В частности, христианская религия добивается этого, предлагая такой нравственный идеал, который обычному человеку заведомо не по плечу, так сказать, поднимая планку выше человеческих возможностей. Человек не способен во всем следовать новому завету и от этого постоянно испытывает чувство вины.

Знаток Средневековья И. Хейзинга отмечает (в «Осени Средневековья»), что в то время люди, даже вполне благополучные и удачливые, чувствовали себя глубоко несчастными. Наверное, потому, что «человек стремится на земле к идеалу, противоположному его натуре. Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу..., он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна».

Этот отрывок из записной книжки Достоевского (опубликованный Б. Вышеславцевым) показывает, до каких высот может поднять метафизика довольно низменное по своему происхождению чувство. Не бог наказывает – оставим это заблуждение на совести древних пророков, видевших в боге всего лишь строгого хозяина. Человек сам себя наказывает страданием за несоответствие своей натуры нравственному идеалу и сам себя вознаграждает блаженством за преодоление своей натуры.

Иов

Для древнего человека активная жизненная позиция, как мы уже упоминали, заключалась в постоянном испытании судьбы, себя, других людей и даже богов (так Тантал, желая испытать всеведение богов, пытался скормить им собственного сына Пелопа; такая «рационализация» отошедших в прошлое человеческих жертвоприношений весьма характерна для гомеровского периода). В Библии эти отношения перевернуты. Не человек испытывает бога, а бог – его, что предполагает за человеком гораздо больше свободы воли, чем допускали древние греки. Идея нравственного испытания, происхождение которой, вероятно, связано всего лишь с принятой в то время проверкой преданности раба (клявшегося, положив руку под «стегно» хозяина), приобрела, таким образом, огромное этическое значение, отделив иудейско-христианский мир от языческого. Возникает – и сохраняется в христианстве – трактовка жизни, земного пути как испытания, которое может быть индивидуальным или массовым, национальным, общечеловеческим.

Бог испытует Авраама, веля ему принести в жертву первенца его, Исаака, и затем, еще более изощренно, Иова. По его примеру Иосиф испытывает своих братьев. Испытанию подвергается и весь народ. Нетрудно найти множество блистательных примеров популярности идеи испытания и в христианской культурной традиции. Призрак Гамлета испытывает Гамлета-младшего. Лир испытывает своих дочерей на верность, они его – на прочность. Простодушие Кандида и оптимизм Панглоса подвергаются сокрушительным испытаниям. Бог в сговоре с чертом искушают Фауста. Братья Карамазовы соблазняются об убийстве отца своего Федора, и т. д.

Но ведь жизнь действительно предлагает нам испытания, раскрывающие наши моральные качества, показывающие кто мы такие на самом деле. Или это мы так смотрим на жизнь, имея за плечами два тысячелетия христианства? Можно ли сказать, что неопытный боксер, оказавшийся в нокауте на первой минуте, «не выдержал испытания»? Или виноват тот, кто выпустил его на ринг без достаточной подготовки? И не в том ли смысл этического учения, чтобы оградить людей от подобных испытаний?

Если уйти от логики отношений хозяина – раба, то идея испытания выступает во всем своем аморализме. Для аморальных богов древности нет ничего противоестественного в том, чтобы подвергнуть человека любым испытаниям. Но с того момента, как бог становится высшим судьей и гарантом нравственности, существование зла оказывается труднообъяснимой аномалией, которая создает серьезное препятствие на пути развития религиозной этики. Бог испытывает, потому что не знает результата или знает наперед, но все равно испытывает? На помощь приходит древняя символика двух начал – света и тьмы, подсказанная сменой дня и ночи (относительной безопасности и слепого страха – наши предки больше всего опасались ночных хищников). Светлое и темное не всегда морально нагружены, но уже у греков блюстителями нравственности оказываются – парадоксально для нас – представители тьмы, подземные судьи Минос и Радамант, подземные богини эринии, преследующие за убийство. В зороастризме свет и тьма выступают как символы добра и зла, двух аспектов Ахура-Мазды, как бы двойников. Ветхозаветный дьявол – проходная фигура, никогда не возвышающаяся до двойника бога. В христианстве его роль настолько возросла, что он подверг испытанию самого бога.

Страдания Христа становятся, хотя бы отчасти, результатом предательства одного из учеников, соблазненного дьяволом. Правда, неизвестно, кому и зачем понадобилось предательство Иуды в житейском плане и за что он получил сребреники – ведь Иисус не скрывался, его все знали («Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня»). Но для схемы предатель необходим. Нет прощения предателям, для них – самый последний круг дантовского ада.

Изменилась сама концепция первородного греха, ставшего результатом успешных происков дьявола, который основал царство свое в теле человека, оставив богу лишь душу. Тем самым было нарушено единство системы личности, превратившейся в арену борьбы добра и зла.

Новый смысл приобрело и наказание. Секта ессеев, называвших себя «детьми света» (в отличие от всех прочих – «детей тьмы») была своего рода форпостом зороастризма на берегу Мертвого моря. Иоанн Креститель вышел из ессеев или близкой к ним секты. В Кумранских пещерах сохранились гимны, в которых, в частности, сказано:

 
Ты сотворил нечестивых,
Чтобы на них излить Свою ярость,
От чрева Ты предназначил
Ко Дню Истребления их!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И замысел Твой сокрытый
От века их предназначил
К свершенью судов великих
Над ними – воочию всех!
 

Итак, нечестивые специально созданы, чтобы их судить и наказывать для устрашения. И проблема, как полагал Жан Кальвин, сводится к тому, чтобы их своевременно распознать. Хотя последовательная бивалентность – равенство сил добра и зла – считалась манихейской ересью, даже гонитель манихеев Августин недалеко ушел от заблуждений своей юности. Изложенная им в трактате «О граде Господнем» всемирная история представлена как становление божеского царства («града») добра в постоянной борьбе с дьявольским царством зла.

В основе этих представлений лежит диалектическая идея единства противоположностей: раздельное существование добра и зла невозможно, как не может быть Христа без Антихриста. Следовательно, решительная победа добра над злом означает уничтожение того и другого. Последняя битва Христа и Антихриста – это конец света.

Приверженность бивалентной схеме объясняется ее огромной силой воздействия на человека, который оказывается в эпицентре вселенской борьбы. Линия фронта проходит через его душу. Он бросает свою жизнь на чашу весов, от его поступков зависит победа той или иной партии. Он ангажирован, нужен, он существует.

И как земля отражает небо, так земная борьба отражает метафизическую (и наоборот). Этот мир расколот подобно тому миру. Христианский мир противостоит миру мусульман. Средневековье проходит под знаком этого противостояния – и тыловых боев с «пятой колонной» дьявола, еретиками. Максима о любви к врагам, конечно же, не относится к врагам Господа нашего (даром, что сам он считал себя спасителем всех, а не только «наших»). Возрожденческий гуманизм очень скоро дал трещину и уже в XVI в. утонул в крови гугенотских войн.

Метафизическая бивалентность властно подчиняет себе классовую борьбу, революции и гражданские войны, поход священного рейха против мирового сионистского заговора, противостояние социалистического и капиталистического лагерей. Последнее еще недавно определяло смысл жизни многих миллионов людей. Его фетишами стали, с обеих сторон, военно-промышленные комплексы, чудовищное извращение экономики, которая еще нескоро вернется в нормальное русло. Оно породило свою эсхатологию – ядерный конец света. Оно взрастило новых святых и пророков, один из которых учил, что чем ближе победа, тем яростнее борьба: ей нельзя было угаснуть, иначе рушилась вся система.

Фронтовая дружба так крепка потому, что агрессия направлена на внешнего врага. Трагизм «мирного противостояния» заключался в том, что священная ненависть, не находя выхода в войне, обрушивалась на «внутреннего врага» – отступника, маловера, космополита. А если таковой не находился, его без промедления создавали.

Но ведь не повторится? Ведь с манихейством покончено? Едва ли. Масштабы, конечно, не те, но любые конкурентные отношения, любая политическая игра, любая научная дискуссия подчиняются логике бивалентности, в силу которой категории добра и зла, истины и лжи очень быстро вытесняются одним единственным признаком: «свой – чужой» (не потому ли так популярна в демократических странах двухпартийная система – при идеологическом тождестве партий, – что она позволяет без помех реализовать эту схему ?).

Развал системы «двух лагерей» дал вспышку агрессии на национальной и религиозной почве. С прекращением войн возрастает агрессивность внутри общества. Отмена каст обострила имущественные противоречия, отмена классов – биологическое неравенство. Брак дает постоянного противника (может быть, для того и заключается). Наконец, если не с кем бороться, человек вступает в борьбу с самим собой, приобретающую все более бескомпромиссный характер по мере ослабления внешних противоречий. И если сбудется, наконец, мечта о земном братстве, то, чего доброго, придется создать ему противовес на другой планете, иначе метафизическая схема обратится внутрь и взорвет человека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю