Текст книги "Бархатный путь"
Автор книги: Вадим Шефнер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Слепой велосипедист
219-я школа, куда меня перевели из 215-й, находилась на Пятнадцатой линии Васильевского острова, недалеко от Большого проспекта. Другие стены, другие учителя, другие ученики... И я решил стать другим – старательным, успевающим, безупречным. А чтобы стать знаменитым в школьном масштабе, я сотворил стихотворение о школьном субботнике на строительстве фабрики-кухни, и этот опус был помещён в стенгазете. Мало того, – я, не обладая музыкальным слухом, зачем-то записался в музыкальный кружок. Там меня ожидала неприятность. Когда мне вручили домру и я, сидя рядом с прочими начинающими музыкантами, под аккомпанемент руководителя кружка, попытался исполнять какой-то мотив, руководитель вдруг обнаружил, что я держу свой музыкальный инструмент, так сказать, вниз головой. Это я из какой-то лихаческой бравады, из желания прослыть виртуозом так поступил. Руководитель воспринял это, как намеренное надругательство над искусством, приказал мне выйти за дверь и никогда не возвращаться.
В дальнейшем на меня в этой школе нареканий не было. Учился старательно, вёл себя пристойно. И о соучениках, и о педагогах остались у меня добрые воспоминания. Но о тогдашнем самом себе вспоминаю с каким-то неприязненным удивлением. Дивлюсь своей дурости.
Был в нашем классе ученик, фамилии его не помню, но имя знаю: Кирилл, Кирка. То был парень спортивного типа, учитель физкультуры всем его в пример ставил; впрочем, и по остальным предметам Кирка тот отнюдь не был отстающим. И вот однажды я узнал, что он записался на краткосрочные курсы при РОНО, где готовили инструкторов по физкультуре для малолетних детей, для летних детских площадок. И то ли я позавидовал ему, то ли вообразил, что на этом поприще ждут меня успех и слава, – только вдруг обратился к нашему преподавателю физкультуры с просьбой дать мне направление на эти курсы. Тот удивился и сказал, что нужны мне такие курсы, как слепому велосипед. Однако направление дал. Потом пришлось заполнить анкету, но в неё, кажется, даже не заглянули. Хотя по возрасту я, как и Кирка, до курсов тех чуть-чуть не дотягивал, но меня тоже приняли. Видать, недобор был, брали всех, кого попало.
На курсовые занятия я сходил два или три раза, потом бросил, надоело. Но получилось почему-то так, что после окончания учебного года, в начале лета мне дали справку об окончании курсов и направление на детскую площадку, которая находилась на Шестнадцатой линии. Эта физкультурная эпопея описана у меня в повести «Счастливый неудачник», но там речь идёт не обо мне, а о герое этой повести. Там всё веселее выглядит. А мне было несладко.
Сквозь стыд припоминаю первое занятие. На небольшой площадочке в небольшом садике ребята были уже в сборе. То были ученики-первоклассники; родители по разным причинам не могли их вывезти за город, на дачи, а потому зачислили сюда. Воспитательница, деловая женщина средних лет, представила меня этим ребятам, потом отошла в сторонку, ожидая моих действий.
– Стройтесь! – повелительно скомандовал я и сразу увидел, что единого строя не получается: площадочка-то была очень невелика, а детей, кажется, больше тридцати. Тогда я распорядился, чтобы строились в две колонны, мальчики отдельно от девочек. И вот возникло два неровных ряда. Я стал размышлять, что же мне дальше с ними делать? Одновременно возникла мысль, что я, кажется, поступаю антипедагогично, разъединяя детей по половому признаку. Я увяз в этих раздумьях, а тем временем в обоих рядах дети загадочно переглядывались, перемигивались, хихикали. В мальчишеском ряду кто-то нахально мяукнул.
– Раз-два, раз-два, раз-два, – начал командовать я, одновременно делая приседания и плавно разводя руками. Дети повторяли мои телодвижения, дело пошло на лад, – никакого хихиканья и мяуканья. Так продолжалось минут десять, а то и больше, часов ведь у меня не было. Надо было что-то новое предпринять, – и дети, и я уже устали. Но что делать дальше, – этого я не знал.
Выручила воспитательница. Она подошла ко мне и сказала, что теперь я могу вести своих подопечных на прогулку. Я велел им построиться в пары и повёл на Малый проспект, потом по Пятой линии на Средний, потом по Соловьёвскому переулку – на Большой, – и привёл их в Румянцевский сад. Здесь опять возникла роковая проблема: что мне с этими детьми делать? Пришлось опять приступать к приседаниям и рукомаханиям. После этого я повёл их обратно, на Шестнадцатую линию. Гулять с ними по саду я не решился: вдруг они нарушат строй, разбегутся по аллеям кто куда, а как я потом их соберу?! Ведь я и имён их ещё не знаю, и лиц их ещё не запомнил...
В доме возле детской площадки была столовая, две спальни – для девочек и мальчиков – и ещё три комнаты. После обеда воспитательница пригласила меня для беседы в одну из комнат. Там за письменным столом сидела худенькая дама – заведующая. Они стали меня расспрашивать, как мне понравилась прогулка с детьми, хорошо ли вели себя дети. Я отвечал в самом положительном смысле: прогулка прошла отлично, дети хорошие, дисциплинированные, я всем доволен. Но из дальнейших вопросов этих двух женщин я уловил, что мной-то не очень довольны, что кто-то из детей успел нажаловаться им на меня. А в конце этой беседы заведующая ласково спросила меня, не кажется ли мне трудной моя работа. Я бодро соврал, что работа – совсем не трудная, я её уже вполне освоил.
Следующие два дня были дождливы, и это избавило меня и мою паству от прогулок. Все сидели в зальце-столовой. Там было пианино, и воспитательница играла на нём, а дети пели. А я время от времени командовал им своё «раз-два, раз-два», – и все, следуя моему примеру, приседали и ритмично размахивали руками. А потом выдался солнечный денёк, и я с утра организовал на площадке игру в футбол, использовав для этого красно-зелёный детский мячик (настоящего футбольного мяча не имелось). Все ребята в одной школе учились, всё знали друг друга, – и потому сами, без моих указаний, распределились на две команды. Что касается ворот, то их, разумеется, не имелось. Их дети начертили на площадке осколком кирпича. От одного голкипера до другого было рукой подать. Этот мини-футбол увлёк мальчишек, а девочки сиротливо стояли в стороне. Для них никакой игры не мог я придумать.
Меж тем назревала опасность большой драки. Один из игроков решил, что гол в его ворота забит неправильно и дал кому-то оплеуху, а его, в свою очередь, кто-то ударил по носу. Игра прервалась, поднялся галдёж, началась толкотня. Я громким голосом скомандовал: «Замолчать! По местам!» – но меня не слушали. И тут делу помог мальчишка Витька. Без всякого крика и рукоприкладства навёл он порядок, и матч пошёл своим чередом. Этот Витька явно был лидером местных ребят, это я сразу учуял. Некоторые из детей заглазно звали его так: Полтора-Витьки; это потому, что для своих лет он был очень высокого роста, выше всех в группе. Но уважали его ребята не за рост, а за твёрдый характер, за безапелляционность суждений, за гулкий голос. Этому уважению не мешало даже то (а быть может, и помогало?), что был он изрядным выдумщиком. Я слышал, как в столовой он сообщил своим соседям по столу, что вчера ехал с отцом в трамвае рядом с дрессированной гориллой, которую вёз куда-то укротитель зверей. К этому Полтора-Витьки сразу же добавил, что тот укротитель купил у кондуктора на гориллу не один, а сразу три билета, поэтому ей и разрешено было ехать вместе с людьми... Да, этот Витька парень был интересный. Но меня он крепко подвёл.
Пошла вторая неделя (а по-тогдашнему – пятидневка) моей трудовой деятельности. Погода в тот день стояла отличная, и я решил повести свою группу на остров Голодай; это теперь он весь застроен, а в те времена там было где погулять. Построив своих подопечных парами, я вывел их на Шестнадцатую линию, и мы направились в сторону речки Смоленки. Шагали мы не по мостовой, а по панели, – так безопаснее. Всё шло нормально, я чувствовал себя эдаким вождём, бывалым командиром, которому с уважительной радостью подчиняются его подчинённые. Но Шестнадцатая линия – это особая линия: она ведёт к Смоленскому кладбищу. На нём уже более полувека никого не хоронят, но в описываемое мною время оно было действующим, и по этой линии часто двигались похоронные процессии. Усопших провожали тогда без излишней спешки; неторопливо ехал везомый двумя лошадьми белый катафалк с гробом, за ним чинно шагали провожающие...
Невдалеке от Камской улицы наша группа поровнялась с такой процессией. Похороны были богатые, с музыкой. Музыканты шли первыми, сразу же за похоронной колесницей, а за ними – все остальные, человек сорок, не меньше. Музыка была грустная, но в то же время очень громкая и ритмичная. Наверно, эта ритмичность и соблазнила негодника-Витьку; схватив за руку своего напарника, он перебежал с ним с панели на мостовую – и оба зашагали в конце процессии. Я и опомниться не успел, как их примеру последовали остальные мальчишки, а потом и девочки. А мне что было делать? Я тоже примкнул к этому шествию. Дети теперь шагали без строя, а я обращался то к тому, то к этой – уговаривал отстать от провожающих, вернуться на тротуар. Громко уговаривать, кричать, заглушая криком музыку, я не смел. Я боялся внести сумятицу в похоронный обряд, оскорбить родственников покойного. Но вот кони со своим печальным грузом, а за ними и люди свернули налево, на Камскую улицу, на тот её отрезок, который упирается в ворота Православного Смоленского кладбища. В те довоенные годы это было очень оживлённое место: здесь стояли торговки с венками, с букетами, с корзинами, полными цветов, с глиняными горшочками; продавались здесь и лопаточки для ухода за могилами. А ещё запомнились мне странные цветы древесные: их изготовляли из стружек, и окрашены они были в какие-то ядовито-яркие цвета; стоили они очень дёшево.
На подходе к кладбищу музыканты, наконец, умолкли. Мои подчинённые отцепились от процессии, и я повёл их на зелёный остров Голодай (он же – остров Декабристов). Поскольку наше шествие в кильватере похоронного мероприятия продолжалось не очень долго, то я оценил его как событие нелепое, но незначительное. Однако по каким-то тайным каналам (может быть, девочки насплетничали?) оно в тот же день стало известно заведующей, и она мягко, но внушительно объяснила мне, что я совершил педагогическую ошибку. Затем она поинтересовалась, почему это я всячески увиливаю от физкультурных занятий, а вместо этого норовлю водить детей по улицам. Я стал доказывать ей, что ходьба – это тоже физкультура, но и сам чувствовал, что слова мои звучат фальшиво. А через два дня она вызвала меня в свой кабинетик для того, чтобы сообщить о том, что у неё на примете есть один опытный инструктор-физкультурник, – и потому при всём её добром отношении ко мне она не будет опечалена, если я покину свой трудовой пост по собственному желанию. Так навеки оборвалась моя спортивно-педагогическая карьера.
х х х
Через несколько дней я получил расчёт в полном смысле этого слова, то есть мне даже зарплату выплатили за те дни, которые я на детплощадке провёл. Тут было чем гордиться: мне ещё только шестнадцать с половиной лет, – а уже зарплата! Однако на душе было муторно: зарплата-то зарплата, а ведь физкультурник из меня – никакой, неспроста меня выгнали...
С днём получения первой в мей жизни официальной зарплаты связано у меня одно странное происшествие. С деньгами в кармане шагал я по Шестнадцатой линии, и вдруг мне захотелось поесть чего-нибудь вкусного. А через улицу, на Семнадцатой линии, маячила вывеска столовой или ресторанчика, – теперь точно припомнить не могу. Я направился туда. Пересекая улицу, я увидел, что на булыжнике лежит знакомый предмет. То была небольшая медная печать с круглой деревянной ручкой. На той старинной печати был изображён фамильный герб – два дерева и ручей под ними, а пониже – надпись: «П.И. фон-Линдестрем». И деревья, и ручеёк, и все буквы были не выпуклыми, а как бы вдавленными в медную поверхность. Печать эта предназначалась для запечатывания писем сургучом или воском. Когда-то она принадлежала моему пра-прадеду по материнской линии, Петру Ивановичу (Иоанновичу) Линдестрему. Он, в отличие от прочих моих предков, избрал не военную, а медицинскую карьеру, и весьма преуспел на этом поприще. Но о нём позже расскажу.
Печать эту мать хранила почему-то в выдвижном ящичке столика, на котором стояла её швейная машина. Когда я учился в третьем классе, то от одного своего одноклассника заразился его хобби – коллекционированием этикеток от папиросных коробок. С мальчишкой тем я не дружил, нас связывало только это, очень модное тогда, увлечение. Однажды он принс мне на дом коробку от папирос «Салье» украинского производства, а я взамен дал ему другую, какую – не помню. Чтобы отделить этикетку от коробки, нам понадобились ножницы, а они лежали в том же выдвижном ящичке, где и печать. Через несколько дней мать случайно обнаружила исчезновение этой печати. Огорчила её не столько сама пропажа, сколько то, что повинен в этом был вроде бы я. Но мне-то было ясно, что виноват тут тот шкет-коллекционер. Я его потом не раз уговаривал вернуть похищенное, но он отнекивался, отпирался, отвирался. Так и не вернул...
Годы шли, клубились события. Пропажа была забыта и матерью, и мной. И вдруг – эта находка! Это было так странно, так неожиданно, что я даже не обрадовался. Удивление было сильнее радости. Где все эти годы таилась эта печать? Через чьи руки она прошла? Почему она очутилась на булыжнике именно сегодня? Быть может, Бог узнал, что меня прогнали с работы, и решил сделать мне утешительный подарок?.. Странная компенсация... Мать, когда я вручил ей эту печать, тоже была скорее озадачена, нежели обрадована.
Биржевой день
Шло лето 1931 года. За спиной у меня было семь классов, – первая ступень школы. Надо было выбирать путь в своё будущее. И я, после недолгого раздумья, решил, что вторую ступень, то есть восьмой и девятый классы, кончать мне не нужно, что осенью я пойду учиться в фабзавуч, – стану фабзайцем, как тогда в шутку именовали учащихся ФЗУ. Когда я поведал матери об этом своём скоропалительном, но твёрдом решении, она была весьма огорчена. Чтобы утешить её, я принялся доказывать ей, что если я даже и окончу, с грехом пополам, девятилетку, то на экзамене в ВУЗ всё равно провалюсь, ведь я очень слаб в математике. Из-за математики этой окаянной меня ни в какой ВУЗ не впустят, даже в самый гуманитарный.
Конечно, дело тут было не только в математике. На моё решение повлиял целый сплав причин. Кроме арифметическо-математически-алгебраического страха, был тайный страх, что меня не примут в ВУЗ из-за моего дворянского происхождения. И при том, честно говоря, я тогда не представлял себе, кем я могу быть. Ну, предположим, благополучно окончу девятый класс, – но в какой ВУЗ держать мне экзамен? А ФЗУ – это дело ясное. Я стану рабочим, мастером. Быть рабочим, пролетарием тогда было почётно, куда почётнее чем ныне. И почёт нисходил не с бюрократических вершин, – нет! Уважением к промышленному труду была пронизана вся тогдашняя действительность. И хоть был я легкомысленным парнем, трепачом изрядным, но романтика технического труда владела в те годы и моей душой. А ещё ФЗУ меня тем прельщало, что там я сразу начну получать стипендию, – и вроде бы стану человеком самостоятельным.
Как ни странно, но из памяти моей выпали все предварительные хлопоты, связанные с поступлением в фабзавуч. Но помню, что выбор места учёбы зависел не от меня, а от Её Величества Биржи Труда, которая находилась на Кронверкском (ныне имени Максима Горького) проспекте, рядом с Сытным рынком. И никогда не забыть мне того дня (мысленно я именую его Биржевым днём), когда в первом этаже этого массивного здания, в небольшом зальце с огромным окном, подошёл я к деревянной, окрашенной в зелёный цвет перегородке. В ней было окошечко, и за ним сидела молодая женщина с родинкой над правым глазом. Она вручила мне зеленоватую бумажку – направление в Учебно-химический комбинат имени Менделеева; такое громкое наименование носил фабзавуч, где мне предстояло учиться.
Я был неприятно удивлён. Я почему-то ожидал, что меня направят туда, где учатся иметь дело с металлом, а тут какая-то химия... Но спорить было бесполезно. К тому же сразу возникла утешительная мысль: химия – наука таинственная, многообещающая. Вот окончу этот фабзавуч, пойду работать на химический завод – и вдруг, в процессе работы, нарвусь на неожиданную великую удачу: открою формулу универсального антигаза. При помощи этого могучего химиката можно будет обезвреживать все ядовитые газы, даже иприт и люизит. Вот где, быть может, ждёт меня всемирная слава!.. Напомню читателям, что в том году ещё никто не знал, будет ли война, и если будет, то с кем. Но многие были уверены, что ежели она когда-нибудь начнётся, то неприятель обязательно пустит в ход отравляющие вещества. На уроках военного дела нас старательно учили пользоваться противогазами, и даже маршировать в них. А все взрослые в обязательном порядке осваивали эту науку на производстве, в учреждениях, в вузах, и тренировке уделялось так много внимания, что возникла ехидная поговорка: «Не страшен газ, а страшен противогаз».
Из двери Биржи Труда я вышел другим человеком. Вошёл туда Вадькой-Косым, вошёл, можно сказать, никем, – а вышел оттуда Будущим Химиком!.. Впрочем, это я сейчас так пишу о себе тогдашнем, а тогда я ощущал какой-то подъём духа, словами невыразимый. Однако в этот праздник души вторглось будничное опасение: ведь и в ФЗУ надо держать экзамен, а в математике я слабак. А вдруг – завалю?.. Нет, выдержу! Выдержу! Выдержу! – заверил я себя. И на самом деле, когда настал день этого экзамена, я все предметы сдал успешно. Но должен признаться, – очень несложным было это испытание; у меня осталось впечатление, что экзаменовали нас только для проформы. Потом ребята говорили, что в том году был большой недобор, принимали всех. И медосмотр прошёл для меня вполне благополучно, – а я-то опасался, что на мой слабый левый глаз обратят внимание.
Тот Биржевой день впечатался в мою память не только главным для меня событием, но и многими второстепенными впечатлениями. Помню, как с несвойственной мне аккуратностью сложил я вручённую мне бумажку, положил её в карман, а затем чинной походкой вышел из Биржи и зачем-то направился в сторону Госнардома. Из тамошнего сада, с американских гор, доносился негромкий скрип вагончиков, а порой – людские взвизги. Многие девушки, на самом деле вовсе не нервные и не трусливые, считали своим долгом повизжать, когда вагончик мчится под уклон, – иначе и катание не в радость.
Сад Госнардома был тогда очень у питерцев популярен, – недаром у Заболоцкого сказано: «Народный дом, курятник радости, Амбар волшебного житья...» В саду этого курятника радости было много аттракционов, в том числе и очень почитаемые молодёжью американские горы. Сидя в открытом вагончике рядом с девушкой (даже с такой, с которой недавно познакомились), вы – в тот момент, когда вагончик круто устремляется вниз, – имели полное моральное право легонько обнять её, якобы беспокоясь за неё и оберегая от опасности. Горы эти сгорели за несколько лет до войны, но были быстро восстановлены к следующему сезону. А во время войны они снова сгорели, и на этот раз – навсегда. Помню одну осеннюю ночь 1941 года. Я с винтовкой стоял на посту у аэродромного огнесклада, а над Ленинградом всё небо было во вспышках: зенитчики отражали воздушный налёт. Вскоре стало видно большое зарево. На другой день кто-то из нашей роты сказал, что сгорели американские горы. Тогда это известие прошло как-то мимо моей души, – а теперь, на склоне лет, вспоминаю об этой потере с грустью. Сколько доброго веселья подарил когда-то питерцам этот замысловатый аттракцион! Если бы люди умели чувство радости выражать и подытоживать в точных психологически-математических единицах, то тут бы колоссальные, астрономические числа получились!
От Госнардома я направился на Большой проспект Петроградской стороны, который тогда именовался проспектом Карла Либкнехта. Там, на углу Рыбацкой улицы, я стал ждать «шестёрку», – трамваи тогда ещё ходили по Большому, рельсы ещё сняты не были. Недалеко от меня стояли двое мужчин среднего возраста, – тоже поджидали трамвая. Я невольно подслушал их разговор; оба были слегка подвыпивши, говорили громко. Сперва они толковали о какой-то Марианне Викторовне, а потом один спросил другого: «Но почему ты, Никола, на похороны Валентина Андреевича не пришёл?» Никола на это ответил так: «А зачем вообще на похороны разных там сослуживцев ходить? Ведь всякая вежливость должна быть взаимной, а тут никакой взаимности не получается. Вот ты потащился на его похороны, а он-то на твои не придёт».
Вернувшись на Васильевский остров, я, прежде чем идти домой, заглянул к своему другу Боре Цуханову. Вообще-то ему полагалось быть на даче, – в том году мать его сняла комнату в избе возле станции Пудость, но Борис отпросился у матери на пару дней в город. На даче ему было скучно. «Это не Пудость, а Подлость», – сердито утверждал он.
Борька накормил меня каким-то самодельным супом. Потом, когда я показал ему бумажку – направление в ФЗУ, он прямодушно заявил, что считает моё решение дурацким, и добавил: «Почему бы тебе сразу в дворники не пойти? Только не поступай дворником в угловой дом, а то тебе придётся панель с двух сторон дома подметать, а ведь ты – лодырь». Я, разумеется, обиделся, нахохлился, мы поссорились. Однако как-то быстро и незаметно помирились, и тогда мой друг сказал, что у него есть две папиросины, мы сейчас пойдём на крышу, покурим там. Он совсем не боялся высоты и почему-то очень любил бывать на крыше. Мне же идти на крышу не очень-то хотелось. Я спросил Бориса, есть ли у него ключ от чердака, – с тайной надеждой, что ключа у него сейчас нет. Но он ответил, что всё в порядке, ключ висит в кухне на гвоздике. В те времена бельё после стирки, как правило, сушили на чердаках, поэтому все чердачные двери были с замками и управдомы строго следили за их исправностью, чтобы уберечь бельё жильцов от воров-чердачников.
Борис жил на первом этаже пятиэтажного дома. Через кухню мы вышли на чёрную лестницу и пошли по ней индейским шагом. Этому способу хождения мой друг выучил меня задолго до описываемого мной Биржевого дня. Шагая в гору или вверх по лестнице, надо наклонять туловище вверх, вроде бы падая, – и тогда ноги как бы сами несут тебя вперёд. Нынче мне 78 годочков стукнуло, живу я на четвёртом этаже, но лифтом не всегда пользуюсь, хожу иногда этим самым индейским шагом. И, шагая вверх, всегда вспоминаю друга моего хорошего...