Текст книги "Что к чему..."
Автор книги: Вадим Фролов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Они опять переглянулись, и я разозлился. Ну как же! Теперь-то они не считают меня маленьким. А одного оставить все-таки боятся.
– А с другой стороны, – продолжал Федор, – у меня он тоже вроде один будет. Я ведь то в Москву, то еще куда… Да и с работы прихожу черт те когда. Да-а-а…
Федор вдруг оживился.
– Слушай, Коля, – сказал он, – а если его к боцману? А?
– К Андреичу? – спросил отец.
– Ну да! А что? Это – идея!
И судьба моя была решена, – спорить было бесполезно. До приезда Федоровой «старухи-адмиральши» я должен был жить у старого боцмана, того самого безногого Андреича, у которого мы как-то были с батей. Я не возражал. Мне было на все наплевать.
Уезжать бате надо было рано утром, и он пошел к себе собираться. Мы остались с Федором. Он налил себе рюмку коньяку, выпил, крякнул, пососал лимон и засмеялся – как будто железо ржавое заскрежетало.
– Ну, ты даешь, – сказал он и удивленно покачал бритой догола головой. – Ну, даешь!
Я не понял, и он объяснил мне:
– Я про концерт, который ты батьке выдал.
Значит, отец рассказал ему. Ну что ж, я не имел права обижаться, – Федор лучший его друг, а я… я ведь почти незнакомому человеку – Лешке – все рассказал. Так чего уж тут. И все-таки мне было обидно, что Федор над этим смеется. Ну да, у него характер такой, ужасно прямой характер. Он кому угодно все, что угодно, мог прямо в глаза сказать. И, пожалуй, его за это все уважали и побаивались.
Федор, наверно, не позволил бы увести от себя свою адмиральшу, свою «старуху». А «старуха» у него была что надо – маленькая, стройная, веселая и очень красивая. Он рядом с ней прямо каким-то слоном выглядел, а когда на нее смотрел, так глаза у него совсем телячьи делались. А она на него молилась, молилась прямо, и все тут. Нет, не уступил бы Федор свою «старуху» какому-то там Долинскому. Да и она от него не сбежала бы. А впрочем, может быть, и сбежала бы, может, еще и сбежит… Что будет делать Федор, если его адмиральша… Вон батю так скрутило, что узнать его нельзя. Никогда я не думал, что его так может скрутить, – человек войну прошел, чего только в жизни не перенес – и вот на тебе!..
Федор говорил мне что-то, но я только кивал, а сам ничего не слышал. Он разозлился:
– Ты что, как китайский болван, головой качаешь?! Ты слушай, что я тебе говорю… Ты, парень, на батьку не обижайся. Ему сейчас ох как кисло. И если по правде говорить, так я его нарочно в командировку посылаю. У него сейчас на берегу работы маловато, а там ее навалом будет. А когда у человека работы выше головы, ему всякой дури в голову меньше лезет. А Николай такой – если у него работа есть, он все на свете позабудет, только давай. И ветерком его там обдует – проветрится. Это я тебе как мужик мужику говорю, и надеюсь, что ты поймешь все как надо. Конечно, я понимаю, что тебе тоже не сладко и одному оставаться тоже не ахти какой компот… Ну, уж ты, брат, подержись немного – батьку выручать надо.
Все это я понимал. Не понимал только одного – батьку выручать надо, а нас с Нюрочкой не надо, что ли? Мы что, уж совсем ничего не значим? Конечно, нас не сравнить с батей, но хоть что-нибудь мы ведь тоже значим. И если отцу не обязательно в командировку ехать – выходит, он просто удирает? Сматывается? Значит, он там будет свое горе лечить, а мы тут должны быть пай-мальчиками…
Ничего я этого не сказал. Все почему-то уж очень хотят, чтобы я был мужчиной. Что ж, попробуем…
Федор ушел, сказав, что заедет к Андреичу и обо всем договорится, а завтра утром пришлет за батей машину и мы поедем на аэродром, а потом шофер отвезет меня к Андреичу.
– Держи штурвал крепче, Санька, – сказал он на прощанье, – а мы тебя не оставим.
Ладно, подумал я, сейчас уж я сам себя не оставлю.
Батя собрался, и мы с ним немного поговорили. Совсем немного. Он говорил, чтобы я вел себя как следует, чтобы не скучал и не забрасывал самостоятельную учебу, чтобы ел как следует и не забывал Нюрочку, и что денег он мне оставит, и чтобы я их отдал Андреичу, а тот мне будет давать, когда потребуется, ну все такое прочее.
Я слушал и кивал головой, и обещал навещать Нюрочку и не бросать занятий, а сам думал: «Эх, совсем не о том говорим мы с тобой, батя, совсем не о том…»
– А с Нюрочкой ты попрощался? – спросил я у отца.
– Я вчера весь день у нее был, – сказал он и вздохнул. А мне совсем его не было жалко.
Утром он улетел. И только когда самолет совсем не стал виден, какой-то комок застрял у меня в горле и торчал там до тех пор, пока я не приехал к Андреичу.
А дальше все как будто остановилось. Что-то я делал, куда-то ходил, но все это так, как будто не я, а кто-то посторонний.
Заходили ко мне ребята – Гришка, Ося, и даже Наташа приходила несколько раз. Гришка и Оська болтали о пустяках и рассказывали разные школьные новости, и не приставали с расспросами, и это было хорошо. Между прочим, они рассказали, что Конь беседовал с ними и сказал, чтобы они не бросали товарища в беде. Ишь какой благородный Конь! И еще он сказал, что если бы я пришел и по-человечески рассказал, в чем дело, то все можно было бы исправить, а так он ничего поделать не мог – большинство педсовета, кроме Капитанской дочки, которая тоже ничего не могла объяснить, и еще кого-то, было за то, чтобы меня исключили. Я не обижался на педсовет. Что они могли еще сделать, – ведь они ничего не знали, а поступок-то действительно был хулиганский – это я говорю не для того, чтобы показать, какой я хороший, все, мол, осознал. Нет, я, в общем-то, не жалею нисколько, что избил Валечку, просто я понимаю, что это не метод – решать все дела кулаками, – ничего ровным счетом не докажешь, только себе хуже сделаешь.
Гришка и Оська рассказали, что Валечка через неделю был уже в школе, пришел в синяках и шишках, тихий, как мышь, и с ним никто не разговаривает, все догадались, что это он написал письмо Капитанской дочке. А потом в школе появился его отец, и ребята видели, как он волок упирающегося Валечку по коридору в учительскую. Валечка плакал, а у Панкрушина был такой вид, как будто он возьмет сейчас и выкинет Валечку в окошко. Через некоторое время в учительскую позвали Капитанскую дочку. Она недолго пробыла там и вышла бледная и строгая, а потом в класс боком пробрался Валечка и забился в угол.
После посещения Панкрушина все стали говорить, что Конь решил назначить новый педсовет для пересмотра моего исключения. Но меня это как-то совсем не волновало. Не хотелось мне ни в школу, никуда. Хотелось иногда уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы забыть все и ни о чем не думать. Даже от ребят я уставал, хоть они и старались меня по-всякому расшевелить. Гришка и Оська хоть понимали, что мне не до них, и догадывались, когда надо уйти.
Навещал Нюрочку и разговаривал с Ливанским об олимпиаде, а он смотрел на меня какими-то виноватыми глазами, и тетя Люка смотрела тоже какими-то виноватыми глазами. И мне было неловко перед ними и даже почему-то жалко их. Я старался больше сидеть с Нюрочкой, хотя это тоже было нелегко. Через каждые пять минут она спрашивала, когда приедет мама и почему не приходит папа, и я врал ей…
…Я лежал на раскладушке, и сна у меня не было ни в одном глазу. Андреич сидел за своим столиком и что-то бубнил себе под нос. Мне он был виден сбоку, и я все время посматривал на него: очень он мне нравился, когда мастерил свои корабли. Повозится с какой-нибудь деталькой, потом сдвинет очки на лоб и рассматривает ее издали, поворачивает и так и этак, гладит огромными скрюченными пальцами, и лицо у него какое-то особенное – доброе и серьезное. Бормочет себе под нос, иногда улыбнется чему-то и даже курить забывает, – так и торчит потухшая беломорина под усами, а он только мусолит ее. Домусолит до конца, выплюнет под столик, закурит новую и про нее тоже забудет. А я лежу и поглядываю на него.
И тут пришел дядя Юра. Раньше он приходил всегда днем, а тут вдруг пришел часов в одиннадцать вечера.
– Спит? – тихо спросил он.
Я и не думал спать, но тут решил притвориться, что сплю, – не хотелось мне опять видеть его виноватые глаза и слушать всякую непонятную чепуху – не то утешения, не то наставления… Мне после этих разговоров чуть не плакать хотелось.
– Спит, – сказал Андреич, – чего ему сделается…
– Нет, Андреич, не говорите, – сказал дядя Юра, – он очень переживает все это.
– А чего сейчас переживать-то? Сейчас надо жить, а не переживать. Пацан он еще, – сказал Андреич, и я не понял, то ли он сердится, то ли рад, что я еще пацан.
– Пацан, – согласился дядя Юра, – но не кажется ли вам, Андреич, что недооцениваем мы таких вот пацанов – ведь ему уже четырнадцать, а такие уже многое понимают.
– Это смотря какие пацаны, – подумав, сказал Андреич.
– А себя, себя вы не помните в четырнадцать лет? – спросил Кедр.
– Себя?! – Андреич громко захохотал и сразу прикрыл рот рукой, посмотрев в мою сторону. Я зажмурился.
– Себя! Да я в четырнадцать годов знаешь как за девчонками ухлестывал, – хихикая, сказал Андреич. – А он – что, он домашний. Поди, и сейчас думает, что детей в капусте находят.
– Тише, – испуганно зашептал дядя Юра, – вдруг да не спит!
Я зажмурился еще крепче, и мне почему-то стало жарко, а Андреич рассердился. Он даже зашипел:
– Ну и что, если не спит?! «Тише, тише!» Вот мы всё так – тише да тише, все скрываем, а сами пакости у них на глазах делаем, а потом и руками разводим – откуда они все знают?
– Ну, а вы-то сами говорите, что уже в четырнадцать… – начал дядя Юра, но Андреич перебил его.
– Старый ты, писатель, а еще глупый, – сердито сказал он. – Я в десять лет теленка от коровы отцу принимать помогал, и мать моя, почитай, каждый год рожала, и видел я, каково это ей сладко было. А за девками ухлестывал, только ведь как? Прикоснуться не смел! Знаешь, когда я бабу в первый раз узнал?! То-то… В двадцать пять годков! – Он вдруг засмеялся. – Поздновато, конечно… Ну, правда, целоваться да обниматься я раньше начал, а чтоб чего-нибудь серьезнее – ни-ни! Потому – понимал: кому забава, а кому и саночки возить.
Я лежал тихо-тихо, даже дыхание затаил, и хоть шевелилась у меня где-то мысль, что я ведь подслушиваю, а не слушать нельзя было – очень уж интересный разговор начинался. Надо же было мне разобраться в некоторых вещах, ну я и слушал. Наставил уши, как локаторы, и слушал.
– Вот так-то, – сказал Андреич, – а ты «тише»… Ты чего пришел-то, на ночь глядя! Стряслось опять что, или так – языком потрепать? Пси… психологию разводить?
– Нет, – не очень уверенно сказал дядя Юра, – ничего не стряслось… Просто, – он вдруг засуетился, подошел к вешалке и стал доставать из карманов плаща какие-то свертки, достал банку консервов и завернутую в бумагу бутылку.
– Вот, коньячок, – сказал он застенчиво и поставил бутылку на стол перед Андреичем.
– Мужской разговор, – крякнув, сказал Андреич. – Не иначе, со старухой поцапался.
– Поцапался, – грустно сказал дядя Юра.
– Чего не поделил?
– Все из-за этой истории, Андреич. Лиза считает, что мы должны вмешаться, а я категорически против… был категорически против, а сейчас… сейчас не знаю. Все это очень, очень сложно, и грубым вмешательством тут…
– А чего тут сложного, – рассердился Андреич, – сука Верка – и вся сложность. Да нет, сука и та своих щенят не бросает.
– Ну, нельзя же так, Андреич. Любовь – эта такая область человеческой жизни…
– Не было у Верки любви, – решительно сказал Андреич, – не было. Николай – это верно – любит, а у нее не было. Это я ему с самого начала сказал: не любит она тебя. Так – благодарна за то, что в блокаду ее от смерти спас, а любви не было. А он, дурак, не верил, ну вот и кусай теперь локти.
– Я догадывался об этом, – сказал дядя Юра печально.
– Ты догадывался, а я знал, – сказал Андреич. – Вот ты все стишки пишешь, и все про любовь, а ни хрена ты в этой самой любви не разбираешься.
Они уже выпили, Андреич хватил целый стакан, а когда выпьет, он всегда идет в атаку. А я слушал, слушал, и все тут… Страшно мне было слышать то, что говорил Андреич, и все время хотелось крикнуть, что это неправда, но я молчал и только слушал, и в башке у меня был сумбур, и все вспоминалась та противная фраза, которую сказала тогда на лестнице наша соседка.
Они выпили еще и стали кричать, что любви нет, потом, наоборот, что есть, и было непонятно, кто с кем спорил. Дядя Юра вспоминал каких-то поэтов и писателей, кричал про какую-то Петр… Петрарку и какую-то Лауру и про Ромео и Джульетту, а Андреич ругался и тоже кричал про какую-то Людмилу, и оба кричали, что Николай тряпка и баба, и ужасно жалели нас с Нюрочкой и говорили, что что-то надо сделать, а что сделать, так и не знали, и то соглашались, что Верку надо вернуть, то говорили, что любовь – это не картошка и никому мешать нельзя, и тут же Андреич говорил, что у нее и с этим артистом тоже никакой любви нет, а дядя Юра кричал, что это уж совсем черт знает что и Вера замечательный человек, а Андреич – старый развратник, если может думать так, а Андреич кричал, что он так не думает, и если Ливанский думает, то он не посмотрит, что он поэт, и выдерет ему все усы, очень даже просто… Так они кричали долго и совсем забыли, что я сплю, а потом, накричавшись, затихли, и Андреич только кряхтел, а дядя Юра вздыхал и сморкался. Когда он уже оделся, Андреич спросил его:
– А как девчонка-то?
Дядя Юра опять вздохнул очень тяжело.
– Вот из-за этого мы и поссорились с Лизой, – сказал он. – Она у меня очень суровый человек и не прощает людям никаких слабостей. И она очень осуждает Веру и считает, что девочке нужна мать.
– А ты не так считаешь, что ли? – спросил Андреич.
– Я, конечно, тоже так считаю, – быстро сказал дядя Юра, – но все это очень сложно и сейчас еще рано вмешиваться, – может быть, еще все образуется, а если сейчас вмешаться, можно только еще больше все осложнить. Пусть Вера как следует проверит себя, и если она действительно любит Долинского…
– Она уже раз проверяла, – фыркнул Андреич, и мне захотелось запустить в него чем-нибудь, ботинком, что ли, но я сразу же вспомнил мамино письмо, и мне расхотелось. Только на сердце стало еще тяжелее.
– Не знаю, ничего не знаю, – как-то отчаянно сказал Кедр. Он потыкался в дверь и насилу нашел ручку. Андреич еще долго кряхтел, кашлял, плевался, ругался, укладываясь спать. Наконец улегся.
А я не спал всю ночь…
Конечно, ни в какое ПТУ меня не взяли. Почти все время я сидел у Андреича в его полуподвале и смотрел, как он мастерит свои корабли, или читал, а иногда делал уроки – их приносили мне ребята, а чаще всего Ольга. Но занимался я через силу, нехотя, – просто надо было чем-то заняться, чтобы поменьше думать о всякой всячине. А вот читал я очень много, и всё «взрослые» книги. Детские меня уже не устраивали. Я прочел «Анну Каренину», и мне даже начало казаться, что я стал лучше разбираться в жизни и в том, что такое любовь, из-за которой люди делают так много глупостей. И еще много читал про любовь, даже знаменитого Мопассана, которого детям до шестнадцати читать строго воспрещается. Этот Мопассан совсем запутал меня, и после него снились такие сны, которые стыдно вспоминать.
Так я хватался то за одну, то за другую книжку, и то мне казалось, что я уже что-то понял, а то, наоборот, чувствовал, что понимаю все меньше и меньше. И наконец я решил плюнуть на всякие такие книжки и начал читать только про шпионов, – там, по крайней мере, все понятно. И еще фантастику. Хоть думать ни о чем не надо. И еще я решил, что до всего, наверно, надо доходить своим умом, самому надо понять, что к чему и почему на свете происходят разные истории вроде нашей. А как это доходить своим умом – я и не знал. И никого не было рядом, кто бы мог помочь, и я тыкался носом, как слепой котенок, в разные углы и набивал себе шишки.
Как-то я даже решил посоветоваться о своих делах – не обо всех, конечно, а о некоторых – с Капитанской дочкой, – она ведь умная и многое сможет понять. Я знал, по какой улице ходит она из школы, и решил подождать ее на углу, но так, чтобы ребята не видели. И я дождался ее. Она шла с… физиком и была очень веселой. Меня она не заметила: я спрятался в парадную и там стоял злой, пока они не прошли. И в голову мне лезли всякие мысли, вроде: «Дыму без огня не бывает», – и еще, что все бабы одинаковы – вот идет со своим физиком и смеется, а до меня ей никакого дела нет, и, наверно, Валька тогда правду в том письме написал. И мне стало совсем нехорошо, и я окончательно решил, что ни с кем советоваться не буду, а буду жить как живется, и все… И все больше мне хотелось куда-нибудь уехать, чтобы не видеть никого из знакомых. И не то чтобы я злился на отца за то, что он уехал и оставил нас с Нюрочкой, нет, – мне просто было очень обидно. Ну почему он не говорил со мной по-настоящему? Боялся, что я не пойму? Или гордость не позволила? Если бы он хоть раз сказал мне: ладно, Сашка, проживем! Если бы хоть объяснил, почему так получается в жизни… А он уехал, смылся! А мне кто сейчас мешает смыться? Они оба могли, а я не могу, да?
Вот так я сидел на нашей аллейке и думал, думал, и башка у меня трещала от всех этих мыслей.
Уже темнело, и на аллейке никого не было, только изредка проходили парочки, и я смотрел им вслед и злился и на них, и на себя, и на весь мир. Я и не слышал, как подошла Лелька.
– Сань, а Сань, – сказала она и погладила меня по голове.
Я стиснул зубы. Ну, ну, подумал я, только ее мне сейчас не хватало. Я встал со скамейки и оперся спиной о дерево, о такую толстую липу или тополь, черт его знает.
– Чего тебе? – сказал я.
А она подошла близко-близко и опять погладила меня по голове, потом прижалась ко мне, и я чувствовал ее грудь и ноги и, как тогда у подоконника, никуда не мог деться, вминался в эту толстую липу и все без толку, а она прижималась ко мне все сильней и сильней и говорила:
– Сань, Са-ань…
– Уйди ты, – сказал я.
– Нет, не-е-ет, – сказала Лелька. – Жалко мне тебя, Саня.
– Дура ты, – сказал я.
– Ну и что? – шепотом спросила Лелька.
Она обнимала меня так, что я никак не мог отцепиться. Я отрывал ее руки от своей шеи, а она говорила мне, что я глупый. «Глупый, глупый», – говорила она мне, и я не знал, что делать, и мне было и противно и… приятно, приятно и противно. Я наконец оторвал ее руки от своей шеи.
– Сука ты, – сказал я.
Я еще держал ее руки в своих и почувствовал, как они вдруг стали какими-то ватными, – вот так – еще только что были живыми и теплыми и обнимали меня за шею, а как я сказал это, сразу стали другими – ватными, а потом деревянными. Я отпустил их. А она сказала:
– Глупый ты, глупый, – и ушла.
Зажглись фонари, и стало светло, и я видел, как она шла по нашей аллейке, шла, постукивая каблучками, и не оборачивалась. И руками она не размахивала, а были они как-то странно прижаты к бокам, как будто неживые.
А я рванулся в сторону и побежал по аллейке, и бежал под фонарями, и кусты мелькали передо мной, а я все бежал… Хва-а-атит! Хватит меня жалеть. Брось ты свои эти штучки, Лелька! Ты-то ведь девчонка, ну и ты по-другому не можешь, – наверно, ты думаешь, что если прижмешься – так это и все; нет, не все, наверно. Это, конечно, здорово, но это не все. Ты не сердись на меня, Лелька, не сердись, ладно? Мне-то сейчас не это нужно, Лелька. А что мне нужно, что? Может, мне нужно, чтобы кто-нибудь позвал меня в школу, или чтобы кто-нибудь поговорил со мной по душам, не жалел, а просто поговорил и сказал бы: «Не беда, Сашка, проживем, еще и не такое в жизни бывает…»
…Вечером ко мне, вернее к Андреичу, пришел Пантюха. Он был какой-то скучный и долго мялся в дверях, а потом подошел к Андреичу, ткнул пальцем в один из кораблей и спросил:
– Эт-то фрег-гат «Б-баллада»?
– Ага, «Баллада», – презрительно сказал Андреич. – Откуда ты такой взялся?
– Оттуда, – мрачно сказал Пантюха. – Пойдем, Сашка, прошвырнемся.
– Ишь грамотный, – сказал Андреич. – Куда это на ночь глядя прошвыриваться?
– На танцы, – сказал Пантюха.
Андреич поперхнулся дымом:
– На танцы?! А ну, геть отсюда!
– Это мой друг, Андреич, – сказал я.
– Друг? – недоверчиво спросил Андреич. – Верно? – И он посмотрел на Юрку.
Я видел, что Пантюха хочет что-то ляпнуть, но он вдруг тихо сказал:
– Верно.
– Ну, раз верно, тогда другое дело, – сказал Андреич. – Смотри, Саня, не поздно. Все же я за тебя отвечаю.
– Все за него отвечают, – проворчал Юрка, – а как до дела…
Андреич ничего не сказал и только покачал головой, вроде бы соглашался.
Мы вышли, и я спросил Юрку, куда пойдем.
– Я же сказал – на танцы, – сердито ответил Юрка. Странный он все-таки парень – никогда не знаешь, чего от него ждать. И все-таки он настоящий друг – в этом я уверен.
Самое интересное, что мы действительно пошли с Юркой на танцы. Пантюхе зачем-то нужен был Генка Наконечник. Была суббота, а в субботу Генка всегда ходил на танцы в Удельный парк. Вот мы и отправились туда. У входа в закрытый павильон толпились ребята и девчонки, у которых, наверно, не было денег, чтобы попасть внутрь. А около них лениво прохаживались дружинники с повязками и следили за порядком и чтобы никто не пролез бесплатно.
Юрка отыскал в толпе какого-то парня и спросил у него, где Наконечник. Тот кивнул на павильон. И после этого началась какая-то чепуха. Юрка потянул меня за собой, и мы подошли к входу, где стояли контролерша и дружинник.
– Т-тетенька, – заныл Пантюха, – пропустите, пожалуйста. У меня т-там братишка, м-мне его вызвать н-на-до – м-мама у нас заболела…
– Знаем, какая у вас мама, – сердито сказал дружинник. Он взял Юрку за плечо, повернул и подтолкнул со ступенек.
– Ну, ч-честное с-слово, дяденька, – совсем уж со слезами в голосе сказал Юрка, – оч-ч-чень надо б-братишку. В-вот хоть у него, – и он показал на меня, – спросите.
Дружинник и контролерша посмотрели на меня, и я, злясь на Пантюху, кивнул, что да, мол, нужен братишка.
Контролерша неуверенно посмотрела на дружинника, а тот усмехнулся и сказал:
– Ну, если так уж нужен – так мы его вызовем сюда, а вам там делать нечего. Как зовут братишку-то?
– Генка, – нехотя сказал Пантюха.
– А фамилия? – спросил дружинник.
– Н-нн-нак… – начал было Пантюха, но вдруг махнул рукой и сбежал по ступенькам вниз.
– Ну и плюнь ты на него, – сказал я, – зачем он тебе?
Мы сели на скамейку. Пантюха мрачно молчал. Я молчал тоже – уж я-то знал его характер. Он заговорил первый.
– Н-надоело все, п-понимаешь, – мрачно сказал Юрка. – Этот все ходит и ходит. И мамка на меня уже к-как на в-в-врага какого смотрит, а чт-т-то я ей д-добра желаю – не понимает, – он махнул рукой. – Н-ну и милиция при-стает, чт-то не учусь н-н-нигде.
– Ты же говорил…
– М-мало ли что я говорил. Д-да я недавно только и б-б-бросил учиться-то.
Я спросил его, не жалко ли ему было бросать школу юнг.
– Ес-с-сли бы, – сказал Пантюха и добавил совсем уже мрачно: – Я в-ведь в п-п-поварской школе учился – мамка меня т-т-туда засунула… Сама повариха, ну и…
И не до смеху мне было, а я все же засмеялся, уж очень это неожиданно было: Пантюха – и вдруг… повар!
– Т-тебе смешно, – грустно сказал он, – а мне хоть п-плачь: ф-фрикасе, б-бламанже, антрекот, с-с-сосиски с к-к-капустой… видеть не могу… Н-ну и д-дал деру. М-мамка ругается, и милиция п-п-прицепилась. Эх!
Он помолчал, а потом вдруг крикнул:
– Ну их всех к черту! Вот в-возьму и смоюсь! Уб-бегу…
– Куда, Юрка? – спросил я, и сердце у меня заколотилось.
– М-мало ли мест есть. В Сибирь или еще куда… Все равно им не п-п-помешать.
– А зачем мешать, Юрка? Наверно, они и в самом деле любят друг друга. Вот и у тебя… семья будет… настоящая…
– К-как у т-т-тебя? – зло сказал Юрка.
Я встал. Он потянул меня за руку, и я опять сел. Чего уж там – ведь прав он, прав…
– Н-н-не злись, – тихо сказал Юрка, – сам н-н-не знаю, что п-п-плету…
Я не злился. Почему-то чужая беда нам всегда кажется меньше нашей собственной. И Юрка мне об этом напомнил – вот и всё.
– Деньги нужны, – сказал я, и Юрка посмотрел на меня, – для того, чтобы ехать, деньги нужны…
– Наконечник мне должен, – мрачно сказал Юрка, – он сегодня получил, я знаю, а завтра у него черта с два выпросишь.
Он решительно встал:
– П-пошли.
– Куда? – спросил я.
– Т-т-тут лазейка есть, – сказал Юрка, – ч-ч-ерез уб-б-борную.
– Не стоит.
– С-д-д-дрейфил? – сказал Пантюха и пошел за угол.
Через разбитое окно уборной мы попали на танцплощадку. Народу там было немного, и все больше танцевали девчонка с девчонкой, а парни стояли у стенок, засунув руки в карманы, дымили сигаретами и посмеивались, переговариваясь между собой. Я еще ни разу не был на танцплощадке, и мне было интересно, я только удивлялся, почему парни не танцуют, а потом понял: когда заиграли что-то вроде твиста – они все, как по команде, отошли от своих стенок и начали приглашать девушек. А до этого играли какой-то не то «Краковяк», не то еще что-то. Мы стояли в углу, и я глазел по сторонам, а Юрка высматривал Наконечника. Танцы мне не очень нравились – ребята выламывались и дергались, а девчонки дрыгали ногами так, что иногда даже были видны трусики, и когда к ним подходил кто-нибудь из дежурных и говорил что-то – наверно, что нельзя так танцевать, – они делали презрительный вид и некоторое время двигались, еле-еле переставляя ноги, а потом опять начинали дергаться, как заведенные. Только несколько пар танцевали хорошо, и я даже загляделся на одну тоненькую, стройную девчонку, но лица ее я не видел – она все время танцевала ко мне спиной. А когда наконец повернулась, я узнал Лельку. Она была веселая, и глаза у нее блестели, и мне вдруг стало обидно: вот, подумал я, еще недавно меня жалела, а сейчас смеется и отплясывает с каким-то стилягой. Правда, насчет стиляги я со злости подумал, – парень хороший был, и смеялся он хорошо. Но все равно мне было обидно, как будто она меня обманула в чем-то, эта Лелька, хотя я и понимал, что было бы смешно, если бы она рыдала где-нибудь в уголке из-за моих переживаний. Что-то уж слишком обидчивый я стал…
Юрка тоже заметил Лельку.
– И эт-т-та з-з-здесь, – зашипел он. – Н-ну сейчас я ус-с-трою ей н-н-номер… – И он сделал шаг из угла.
Я схватил его за руку. Я даже разозлился – ну что, в самом деле, надзиратель какой-то, никому жить не дает.
– Да брось ты, – сказал я, – она ведь уже большая, чего ты ей мешаешь…
– А т-ты добренький, – опять зашипел Юрка, – б-большая… ишь ты… вот я ей с-сейчас… покажу, к-к-акая она б-б-ольшая, – и он рванулся в сторону круга, но я так дернул его за руку, что он удивленно посмотрел на меня.
– Н-ну, ладно, ладно, – сказал он, – не трону я т-т-вою Лельку, не до нее мне сейч-ч-час. Я ей дома…
– Ох, и зануда ты, – сказал я.
Пантюха хотел что-то ответить, но только посмотрел на меня как-то странно, жалея вроде, махнул рукой и вдруг оживился.
– В-вот Наконечник, – сказал он.
Генка стоял неподалеку от нас с какой-то хорошенькой девушкой и что-то рассказывал ей. Он сгибался чуть не пополам, кривлялся, елозил ногами по полу. Я даже удивился: ведь с нами он тоже трепался и говорил забавные вещи, а не кривлялся же и не ломался, как сейчас.
«Обрабатывает», – подумал я, и мне стало противно и… любопытно до невозможности.
– Пойдем, – сказал Пантюха.
– Да я-то тебе зачем? – спросил я.
– А он при т-т-ебе п-постесняется деньги зажать, – сказал Юрка.
Но не такой был парень Наконечник, чтобы кого-нибудь стесняться. Когда мы подошли, он раскинул руки и заорал на всю площадку:
– Кто пришел! Я не верю своим глазам: ты ли это, Пантюшечка? Решил прожигать жизнь? И не один, а со своим другом. Олечка, разрешите мне представить вам своих лучших друзей: это вот Юрик – отличнейший парень – львиное сердце. – И он слегка подтолкнул Юрку к девушке.
Она протянула Пантюхе руку, а тот даже не посмотрел на нее. Девушка покраснела, а Генка укоризненно покачал головой, но продолжал как ни в чем не бывало:
– А это Саша – тоже отличнейший парень, благородный и красивый…
Я покраснел, а девушка с опаской посмотрела на меня и опять протянула руку, но уже осторожно. Я быстро пожал ее. Рука была теплой и чуть влажной, и мне почему-то стало не по себе оттого, что эту девушку тоже зовут Олей.
– Н-н-аконечник, д-д-еньги г-г-гони, – сказал Пантюха.
Генка продолжал улыбаться, но глаза его сразу сузились.
– Простите, сэр, – сказал он, – я вас не понимаю.
– Ч-чего п-понимать – г-гони, и все, – упрямо сказал Пантюха, – т-ты п-получил…
Я дернул Юрку за рукав. Он отмахнулся и зашипел:
– Т-ты еще ч-чего? Д-д-добренький!
– А ну, отойдем, – тихо сказал Наконечник. – Извините, Олечка, дела…
– Ч-чего отходить… – начал было Пантюха, но Наконечник взял его за плечо так, что он даже сморщился, и повел в сторону. Я пошел за ними. Девушка ничего не понимала, а на нас уже начали обращать внимание. Генка отвел Пантюху в угол, а мне махнул рукой, чтобы я остался в сторонке. Я не слышал, что они там говорили, видел только, как Юрка размахивал руками, а Наконечник, согнувшись чуть не пополам, что-то втолковывал ему, и глаза у него совсем превратились в щелки, а лицо стало злым.
Так они говорили довольно долго, а потом Пантюха вдруг заорал на весь зал:
– У-у, гад, г-гони, деньги!
– А ну, цыц! – сказал Наконечник и сунул под нос Юрке кулак.
Пантюха вцепился в Наконечника и начал орать уж что-то совсем несуразное. Генка взял его за отвороты курточки и стал трясти, а Юрка пытался лягнуть его ногой. Я бросился к ним и тоже вцепился в Наконечника. Нас окружили и начали смеяться и подначивать, но тут через толпу пробрались два здоровых парня с красными повязками и, ни слова не говоря, повели нас в штаб дружины. Я уже и не помню, как и когда Наконечник смылся, и в штабе мы оказались вдвоем с Пантюхой, Разговор был короткий: работаете? учитесь? где живете? зачем приперлись на танцплощадку – ведь еще пацаны совсем, почему драка?
Мы не работали и не учились, адреса назвали, а насчет драки и того, кто такой Наконечник, Юрка молчал, а я тем более. Пока выясняли, не наврали ли мы свои адреса, и записывали наши фамилии, фамилии родителей и место их работы, мы сидели в углу на скамейке и молчали. Пантюха старался на меня не смотреть. А мне было все как-то безразлично – ну, еще одна беда, все равно плохо. Вот тут у меня и мелькнула мысль уехать куда-нибудь, смыться к черту на кулички. Мне и раньше приходила в голову эта мысль, но как-то неопределенно, а тут она втемяшилась накрепко, и я сидел и твердил про себя: уеду, уеду, уеду…
Наконец нас отпустили, сказав, чтобы мы немедленно шли домой, и еще сказали, что о нашем поведении сообщат родителям по месту их работы. Только этого мне и не хватало! И тогда я совсем твердо решил, что уеду, удеру вместе с Пантюхой, а если он почему-либо передумает, то уеду один. В деревню, например, в Красики, или еще куда-нибудь.