355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Фролов » Что к чему... » Текст книги (страница 6)
Что к чему...
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:22

Текст книги "Что к чему..."


Автор книги: Вадим Фролов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

– Да, – сказал он. – Здравствуйте, товарищ Натореев.

Ого, подумал я, события начинают разворачиваться в бешеном темпе. Батя кивал мне головой, чтоб я вышел. Ну, нет, дудки, подумал я, ни за что не уйду, – ведь разговор-то обо мне идет, почему же я должен уходить?

Терпеть не могу эту привычку у взрослых: когда им надо поговорить о нас, так нас сразу выгоняют, как будто мы пешки какие-то, а не люди. «Саша, или Вася, или Коля, выйди, нам надо поговорить». Как будто мы не знаем, о чем они там будут говорить. Сами-то они сплошь и рядом со своими делами разобраться не могут, а тут чуть что – «Саша, выйди». Не выйду, и все!

Я вздернул голову, и отец махнул рукой, – дескать, оставайся.

Вначале он долго слушал и только изредка говорил «да, да» или «я знаю», а потом сказал:

– Я, конечно, приду, но вряд ли я сумею прояснить обстановку, как вы говорите. Почему? Да потому, что я ничего объяснить вам не могу. Нет, он ничего мне не сказал.

Потом он опять долго слушал и морщился, сердито поглядывая на меня.

– Да, такой уж я родитель, – сказал он, когда в трубке наконец замолчало. – Но верю, что иначе он поступить не мог. На чем основывается моя уверенность? На том, что я хорошо знаю своего сына. Да, да, он все что угодно, но не трус и не подлец.

Я заметил, как Капитанская дочка обрадованно взглянула на него и покивала головой.

Эх, батя, батя, молодец ты у меня, но ничего-то ты не знаешь…

– Да, да, я приду, и он придет. Мы придем, – сказал батя и положил трубку.

Он опять сердито посмотрел на меня, потом на Марию Ивановну и так же, как и она, развел руками.

– Ну вот, – сказал он, – завтра в пятнадцать ноль-ноль нас вызывают на педсовет. Слышишь?

Я кивнул и тут же подумал, что ни на какой педсовет я не пойду. Я представил, как я буду там стоять посреди учительской и все будут пялить на меня глаза и лезть мне в душу. И мне придется врать, потому что правду я же все равно сказать не могу. Нет уж, пусть все идет, как идет! Но этого я не сказал, а только кивнул.

Мария Ивановна заторопилась уходить, и батя сказал, что проводит ее – им ведь, кажется, по пути. Ну, пусть отведут душу, пусть поговорят обо мне, – все равно от этого сейчас уже ничего не изменится.

Батя сказал мне, чтобы я никуда не уходил, а занялся бы чем-нибудь и ждал его. Я кивнул. Я устал от всего этого, и мне очень захотелось спать. Они ушли, но заснуть я не успел: позвонила Ольга и сказала, что сейчас придет.

– Не надо, – сказал я.

– Надо, – сердито сказала Ольга и повесила трубку.

Ну, конечно, всем очень интересно, как это я себя сейчас чувствую и как собираюсь отбрыкиваться, – ведь такого ЧП у нас в нашей образцовой школе, наверно, уже сто лет как не было. Пусть приходит – узнаю по крайней мере, что ребята думают, хотя, если честно говорить, это меня сейчас совсем не интересовало: думал я все время совсем о другом.

Вид у Ольги был какой-то взъерошенный, нос распух и глаза были красные. Плакала. Вот чудачка – уж если я не плачу, так чего же ей плакать?

– Только ты меня не воспитывай и ничего не спрашивай, – сказал я ей сразу.

– Очень нужно мне тебя воспитывать, – пробормотала Ольга.

– А зачем ты пришла? – спросил я довольно грубо.

– Мы хотим знать, что ты думаешь делать, – сказала Ольга.

– Кто это мы?

– Ну… ребята… класс.

– Ах, класс? Ну, классу скажи, что я полностью осознал свою вину и буду сам перевоспитываться. Сам! И для начала уеду на стройку – это, говорят, очень полезно.

– Он еще надевается, еще издевается! – Она даже задохнулась от возмущения, а я вдруг заметил, что, когда Ольга сердится, она становится очень хорошенькой. И подумал, что зря я, в общем-то, так с ней разговариваю, но уж такое у меня было настроение – на все наплевать, лишь бы оставили меня в покое.

– Если тебе неинтересно, что думают ребята… – начала Ольга.

– Нет, почему же, интересно, – вяло сказал я.

На этот раз она не обратила внимания на мой тон, – уж очень нужно было ей рассказать мне, что думают ребята. Страшно важно!

– Имей в виду, – продолжала Ольга, – за тебя совсем немного ребят: Гришка, Оська… Кныш, ну и кое-кто еще…

– А Наташка? – спросил я безразлично, но у меня вдруг екнуло сердце.

– Не знаю, – сердито сказала Ольга, – она молчит.

Ну, и ладно, подумал я, и мне опять стало на все наплевать – какая все это ерунда.

– Кныш предлагает взять тебя на поруки, – сказала Ольга, и это было так неожиданно, что я засмеялся.

Она посмотрела на меня и заплакала. Только этого мне и не хватало! Она всхлипывала и сморкалась, а в промежутках между всхлипываниями бормотала, что она все глаза выплакала из-за меня, дурака, и что все ребята переживают, а ему, дураку бесчувственному, хоть бы что, чурбан настоящий, и плакать-то из-за него не стоит, и ни одной самой маленькой слезинки он не стоит – чурбан проклятый, и пусть его выгонят, и черт с ним – так ему и надо, чурбану бесчувственному, и еще что-то она бормотала.

А я ходил вокруг нее и тоже бормотал, что не надо, ну, не надо плакать, что все обойдется, – и злился на себя и на нее, и на всех злился, и жалел себя, и ее, и всех, кто за меня переживает, и то хотел ее выгнать, то приласкать и успокоить, как маленькую Нюрочку. И стал гладить ее по голове и чего-то приговаривал, как маленькой Нюрочке, а она прижалась ко мне и постепенно затихла, а я все еще продолжал гладить ее по голове, а потом вдруг почувствовал, что сам чуть не плачу.

Я отошел от нее и лег на свой диванчик и уткнулся головой в подушку, все время думая, как бы не заплакать, и, конечно, заплакал. Тогда она села рядом и стала гладить меня по голове и что-то приговаривать, как маленькому, но я уже разошелся и плакал чуть не в голос и никак не мог остановиться, злился на себя, а она все гладила и гладила меня, и хоть я злился, но мне было приятно, что она меня гладит, и от плача мне становилось как будто легче, как будто комок, который сидел все время в груди, таял и постепенно исчезал. Но я все еще плакал, и тогда Ольга легла со мной рядом, обняла меня, и я обнял ее, а она все что-то шептала и шептала.

…Я проснулся, когда в комнате зажегся свет. За окнами было уже темно, и в дверях стоял батя и как-то странно смотрел на меня. Я почувствовал, как что-то щекочет мне лицо, и вдруг понял, что лежу в обнимку с какой-то девчонкой и это ее волосы, рассыпавшись, лежат у меня на щеке. Я лежал, ничего не соображая, а батя все так же стоял в дверях, держа руку на выключателе, и все так же странно смотрел на меня. Я пошевелился, и девчонка вздохнула и повернулась на спину, и я узнал Ольгу и сразу все вспомнил. Я тихонько потрогал ее за плечо, и она проснулась. Она некоторое время смотрела в потолок, потом повернулась ко мне, вначале удивилась, но сразу же улыбнулась и погладила меня по голове, а батя все стоял и смотрел. Я тоже смотрел на него, и Ольга заметила мой взгляд и увидела батю. Я думал, она сразу же вскочит и завизжит или еще что-нибудь, ну хоть покраснеет, что ли, а она потянулась, вытащила свою руку из-под моей спины, еще раз потянулась, помахала затекшей рукой в воздухе и улыбнулась бате.

– Здравствуйте, Николай Николаевич! – сказала она. – Ух, и здорово мы заснули!

И батя засмеялся так весело и хорошо, что у меня сразу отлегло от сердца, и я подумал, какая все-таки мировая и хи-и-трая девчонка эта Ольга.

– Ну, сони, – сказал батя, – давайте чай пить. Голодные небось…

И мы пили чай, и батя шутил и смеялся над Ольгой, и мы говорили о разных пустяках, как будто не было никакого Валечки и того, за что я его избил, и завтра будет обычный день, и я пойду в школу, а потом скоро приедет мама и… Я встал из-за стола и ушел к себе в комнату. Уперся лбом в окно и смотрел на вечерний двор, и ничего не видел, и ни о чем не думал, вернее – не хотел думать, и только одна мысль вертелась в голове: надо опять поставить точки над «и» и все рассказать бате. Для этого надо только набраться храбрости, а ее-то у меня как раз и не было.

Потом Ольга ушла. Я слышал, как она подходила к моей двери, но батя тихо сказал ей: «Не надо», и за это я был благодарен ему. Она ушла, а он зашел ко мне.

– Прелесть девчонка эта твоя Ольга, – сказал он задумчиво. – И умница. А ты – лопух.

Если бы только лопух, это бы еще полбеды. А насчет Ольги я, кажется, был с ним согласен, но не о ней я сейчас думал.

Когда он зашел ко мне, я весь даже сжался – вот сейчас возьму и спрошу у него все. И ничего не спросил, – пороху не хватило.

Он постоял, постоял и, вздохнув, ушел, а я еще долго стоял, уткнувшись лбом в оконное стекло, и пальцем рисовал на нем какие-то узоры.

Весь дом знает, что она уехала с артистом, – так сказал Валечка. Кто он, весь этот дом, и что он знает, этот дом? А я, я-то тоже «этот дом», – почему же я ничего не знаю? С артистом… артист Долинский… Долинский…

Я отлепился от окна и посмотрел на часы. Без десяти десять.

– Куда ты? – спросил батя из кухни.

– Погуляю, – сказал я.

– Только не глупи, – сказал он, выйдя в переднюю.

– Нет, – сказал я.

У Ливанских мне открыл дядя Юра.

– Саша? Так поздно? – спросил он, но мне показалось, что он не очень удивился, он только внимательно и немножко с опаской посмотрел на меня и сразу забормотал: – Раздевайся, проходи, как дела, что новенького, Нюрочка спит, и Люка уже легла – устала, – и еще что-то бормотал, такую же ерунду.

Я не стал ни раздеваться, ни проходить, а тут же в передней спросил его, что случилось с мамой и где она. Кедр побледнел, потом покраснел, и вид у него был такой, как будто я приставил ему нож к горлу. Он заволновался так, что мне его чуть не стало жалко. Но только чуть-чуть – мне никого сейчас не было жалко, и вообще я был очень спокойным, даже сам удивлялся, какой я спокойный, только внутри что-то дрожало все время, но это от меня не зависело – дрожало, и все.

И вот я очень спокойно спрашиваю у Кедра, где моя мама, а он весь трясется и не знает, что сказать. Тогда я в упор спрашиваю:

– Она уехала с Долинским?

Кедр стал совсем несчастным, но мне его все равно не жалко. Он опять бормочет что-то, и я ничего не понимаю.

– Что вы бормочете? – говорю я.

– Саша, Саша, ты не груби мне, пожалуйста, – говорит он.

Ах, я еще не должен грубить, когда мне все врут, а я должен быть вежливым, да? Так вот, будьте добры, если вас не затруднит, скажите мне, пожалуйста, не знаете ли вы случайно, где моя мама. Извините, конечно, что я вас побеспокоил, и если вам не хочется или вы, черт побери, стесняетесь ответить, то ради бога не говорите мне ничего… Так, что ли?

На наши голоса из своей комнаты выходит в халате тетя Люка. Ливанский жалобно разводит руками и говорит, что он был прав, что он всегда прав, но его никогда не слушают, и вот что получается, и пусть теперь все, кроме него, расхлебывают эту кашу.

– Что случилось? – грозно спрашивает мадам Ливанская.

Я ужасно испугался, прямо задрожал весь от ее грозного голоса, так вот стою и трясусь от страха; можно сказать, поджилки у меня задрожали, как только я ее увидел. Черта с два! Это у нее затряслись поджилки, когда она меня увидела, и чихал я на ее грозный голос.

– С Долинским? – опять спрашиваю я, и тетя Люка все понимает и хочет взять инициативу в свои руки. Она любит брать инициативу в свои руки. Хлебом ее не корми, а дай только в руки инициативу…

– Не суетись и не ерепенься, – говорит она.

А я не суечусь и не ерепенюсь, я просто спокойно спрашиваю: не с Долинским ли уехала от нас моя мама? Спокойно спрашиваю, а сам думаю: какой же она герой, тетя Люка, если она мне, мальчишке, боится сказать правду. И думаю, что, может быть, она все-таки скажет, и жду и боюсь этого. Но она очень строго говорит:

– Мы ничего не можем сказать тебе, Саша. Все, что нужно, скажет тебе отец. А сейчас лучше оставайся у нас – папе я позвоню.

Но я ухожу. Я ухожу из этого дома, где, знаю, меня любят, но ничего не хотят сказать. И хотя мне ничего не говорят, я уже твердо знаю, что все, что мне сказал Валечка, – правда. И правду эту знает «весь дом», вся улица, весь город и весь мир. И правда эта такая, что от нее не хочется жить. Я уже не злюсь на Ливанских, уж если мой отец трус, так им и сам бог велел…

Я поднимался по своей лестнице и услышал, как внизу хлопнула входная дверь. Поглядел вниз и увидел Валечкиного отца – инженер-капитана Панкрушина. Я сразу понял, что он идет к нам. Вот уж с кем мне никак не хотелось встречаться. Не нужно мне это было совсем – выслушивать всякую ругань и упреки и не сметь ничего объяснить. Я взбежал вверх по лестнице, чтобы он меня не заметил. Проскочил наш этаж и притаился на площадке. Я услышал, как он некоторое время покашливал у наших дверей, видимо не решаясь позвонить, но потом наконец позвонил, дверь открылась, и Панкрушин, откашлявшись, хрипло сказал:

– Извините, Николай Николаевич, но мне необходимо с вами поговорить.

Дверь захлопнулась, и я начал тихо спускаться вниз и подумал, что было бы интересно послушать, что хорошего скажет обо мне Валечкин отец. И как батя будет объяснять мой поступок, и вообще, что он скажет и как будет себя вести мой трус батя? Ведь что-то ему придется говорить. Что ж он, будет меня защищать, или скажет, что я негодяй и он мне задаст, или будет выкручиваться, как выкручивались Ливанские? Ведь ему вдвойне неудобно перед Панкрушиным, – они ведь знают друг друга по работе.

Я никогда не любил подслушивать, но тут мне было на все наплевать, и потом – мне очень важно было знать, как будет вести себя отец. Я начал тихонько открывать своим ключом дверь, так, чтобы она не скрипнула, а когда открыл, тихо-тихо вошел в переднюю и подкрался к батиной комнате. Дверь была полуоткрыта, и я сразу услышал голос Валечкиного отца, но сначала ничего не мог разобрать – так у меня колотилось сердце и стучало в висках. Потом я постарался взять себя в руки и начал прислушиваться.

– Николай Николаевич, – говорил Панкрушин, – я хочу, чтобы вы сразу поняли: я лично (он как-то особенно сказал это «лично») никаких претензий к вашему Саше не имею. Мне трудно это говорить, но он был абсолютно прав. И если бы Валентин не был в больнице, и если бы ваш Сашка не отделал его уже как следует, я бы его сам вот этими руками… хоть он и мой сын…

Вот этого я не ожидал. Это очень странно; не иначе, Панкрушин знает, за что я… Ну, да он ведь тоже «весь дом», но неужели Валька признался ему, что он мне сказал?

– Что вы, что вы, Семен Петрович, – сказал батя, – вы не волнуйтесь. Что случилось?

– А вы не знаете? – удивленно спросил Панкрушин. – Нет, серьезно, не знаете?

– Нет, – сказал батя, – то есть я знаю, что Сашка безобразно избил вашего сына. Безобразно. И, конечно…

– А… за что, за что? Вы знаете?

– Н-нет.

– Тогда я не знаю, как уж вам сказать об этом. – Он помолчал, потом с трудом добавил: – Нет, не могу.

Я ждал, я думал, что вот сейчас он скажет отцу все, и тогда мне уже не надо будет говорить и все станет ясно. Я хотел, чтобы он сказал, и боялся этого, потому что где-то глубоко-глубоко у меня таилась надежда: а вдруг это неправда. Вдруг. Но он не сказал, и я подумал, что вот ведь совсем и не похоже, что он – Валечкин отец.

– Не могу, – опять сказал Панкрушин.

– Ну что ж, – сказал батя, – не можете – не надо. А в отношении сына (он так и сказал «сына») я приму меры.

И тут Панкрушин вдруг начал кричать.

– Какие меры? – кричал он. – Какие меры?! Это мне надо принимать меры. Это у меня сын растет негодяем. А все кто? Все эта… курица! Глупая, трусливая курица! Это ее воспитаньице – на бабских сплетнях, на цацках, на ляльках… У-у-у-у! Ханжа, мещанка! Манеры… музыка, а человека нет! Я им покажу музыку, а его уголь грузить заставлю, сукиного сына… Воспитала подонка…

Так он кричал, а отец его успокаивал, а я удивлялся все больше и больше. Я сразу понял, что он говорит о своей жене – Валечкиной матери, – и удивлялся. Мне казалось, да и не только мне, а всем, что они живут очень дружно и любят друг друга. Я помню, что мама иногда говорила, увидев в окно, как Панкрушины всем семейством отправляются куда-нибудь, что очень приятно смотреть на такую дружную семью, и папа согласно кивал головой. Вот тебе и счастливое семейство! Ведь так ругать собственную жену можно, наверно, когда уж очень ее ненавидишь. Перед посторонним человеком так говорить о своей жене… ну и ну!

– Возьмите себя в руки, – сердито сказал батя, – нельзя же так распускаться, в самом деле.

– Да, да, – забормотал Панкрушин, – вы правы, нельзя. Но что же мне делать, Николай Николаевич? – Он застонал далее. – Бросил бы ее давно. Ушел бы к чертовой матери, куда глаза глядят… а не могу – сын все-таки.

– Тут я вам не советчик, – тихо сказал батя, – я сам… не знаю, что мне делать…

– Я понимаю, – грустно сказал Панкрушин. – Вы извините меня за мою… истерику.

– Все мы человеки, – сказал батя.

– Да, Николай Николаевич, я, собственно, зашел сказать вам, что моя… курица хочет подавать в суд. Но этого не будет. И завтра я приду на педсовет и скажу, что Саша поступил правильно. Нет, нет, лишнего я не скажу.

Он пошел к двери, а я на цыпочках проскочил в свою комнату, бросил плащ на стул и кинулся на диван. Отвернулся к стене и крепко закрыл глаза. Что же она такое – эта любовь? Вот ведь он не может бросить свою… эту… как он ее назвал… ханжу и курицу… И сына не может бросить… А мы что – хуже, что ли? В чем же дело?

В голове у меня был сумбур, и я совсем уж не знал, что мне делать.

Утром на столе я нашел записку от бати: «В 15.00 будь в школе. Папа». До двух я слонялся по квартире, пробовал читать или еще чем-нибудь заняться, но ничего не лезло в голову и руки опускались. У бати на тахте я увидел раскрытую книгу. Я взял ее и прочел:

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему.

Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкой – гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами».

Я посмотрел на обложку: Л. Толстой. «Анна Каренина».

По-моему, я видал по телевизору не то фильм, не то отрывки из спектакля, но что-то плохо запомнил. Помню только, что Анна из-за несчастной любви бросается под поезд и что муж у нее был какой-то сухарь. Я присел на тахту и перечитал первые строчки. «Все смешалось в доме»… И уже не мог оторваться. Наверно, кое-кто сказал бы, что рано детям до шестнадцати лет читать такие книги. Ну и пусть. Я читал и не мог оторваться, так это было здо́рово. И только когда зазвонил телефон, я вспомнил, что в три часа меня ждет батя в школе на педсовете. Было уже́ начало четвертого, и я подумал, что это звонит, наверное, он. Я не подошел к телефону: все равно я еще вчера решил, что ни на какой педсовет не пойду, – нечего мне там делать, пусть решают как хотят.

Я отложил книгу и подумал, что надо уйти, а то еще прибежит за мной кто-нибудь из школы. Перед уходом я посмотрел в словаре (батя меня приучил к этому), что значит слово «ханжа». Так назвал вчера Валечкин отец свою жену. Меня насмешило, что «ханжа» – это китайская хлебная водка, и, спускаясь по лестнице, я все раздумывал, какое отношение имеет эта самая водка к Валькиной матери, но так ни до чего и не додумался. Наверно, это слово еще что-нибудь значит. Надо узнать.

Интересно, я думал о чем угодно, иногда о самой, казалось бы, ерунде, и все-таки все время думал о самом главном, и даже самую пустяковую мысль обязательно поворачивал к этому главному. Подумал, например, о Валечкиной матери и сразу вспомнил свою, или подумал о том, что надо починить «велик», и вспомнил, как мы с мамой его покупали. И так все время.

Я вышел во двор как раз тогда, когда мимо нашей парадной проходил Ольгин отец – старшина милиции. Я хотел было заскочить обратно в подъезд, но он заметил меня и поманил пальцем. Ох, и не хотелось мне его видеть! Я подошел. Он внимательно посмотрел на меня и вдруг протянул мне руку, – вот уж чего я никак не ожидал от старшины милиции.

– Ну, ну, – сказал он, – такие, значит, брат, дела. Поручили мне, понимаешь, провести с тобой беседу.

Он улыбнулся, но сразу же нахмурился.

– Ты что же это, а? – сказал он строго. – Драться, понимаешь… Да еще как! Ты же его чуть не покалечил. И где? В школе! Нехорошо, Ларионов. Нехорошо.

Я молчал.

– Чего молчишь? – рассердился старшина. – Я ему внушение делаю, а он молчит. Ишь какой…

Я молчал. Он замолчал тоже. Потом заговорил задумчиво, как будто сам с собой:

– Ольга моя кричит и топает ногами, чтобы я не смел с тобой говорить. Что ты, мол, хороший. – Он засмеялся. – Самый, говорит, хороший. Ишь ты! Ну, не красней, не красней. – Он потрепал меня по плечу. – Знаешь, она у меня правильный человек, Ольга. Маленький, а правильный. Ей не верить нельзя. – Он помолчал, потом сказал: – Ну, будем считать – поговорили.

Он опять протянул мне руку и пошел, но через два шага обернулся:

– Да, вот еще что: вы с Юркой Пантюхиным где в прошлое воскресенье были?

Ох! У меня совсем из головы вылетело. Чертов Пантюха! Вот ври теперь из-за него хорошему человеку. Я собирался с мыслями, как бы ответить ему так, чтобы он не понял, что я вру, но он не стал дожидаться и сам сказал:

– В Павловске, значит, были. Ну, ладно. – Он вздохнул. – Эх, пацаны, пацаны… – и пошел домой.

Только он ушел, я услышал над головой свист – это свистел мне Пантюха, высунувшись в форточку. С тех пор как мы поругались с ним на стадионе, я его не видел и первый идти к нему не хотел – слишком уж он воображает. Но раз он первый меня зовет, так что ж.

– Чего тебе? – спросил я.

– Зайди, дело есть! – шепотом закричал он, как будто боялся, что старшина еще здесь.

Я замялся, а Пантюха начал ехидно ухмыляться.

– Да не бойся, Лельки нет, – сказал он.

Пантюха открыл дверь. Он стоял в передней в каких-то немыслимых трусиках ниже колен и пританцовывал от нетерпения. Я не выдержал и засмеялся – уж так он не походил на… Лельку.

– М-мамка, понимаешь, вс-се шмутки от-тобрала и з-з-заперла куда-то, чт-т-тобы д-дома сидел, а м-м-мне надо см-м-мыться, – быстро заговорил Пантюха. – С-с-слушай, у тебя есть какие-нибудь лишние шкары? П-п-принеси мне, ладно?

Надо бы мне его наказать, да уж ладно. Я принес ему свои тренировочные брюки и кеды, – хорошо, что догадался: всю обувь его мать тоже спрятала.

Пантюха одевался и говорил:

– Н-е-е, она не заперла. Я догадался: она все мои шмутки к этой вашей соседке, напротив которая, отнесла. – Он засмеялся. – Н-ну, и хи-т-т-рая у меня мать – знает, что я к этой стерве ни за ч-что не пойду. Слушай, а чт-т-то тебе старшина говорил? Спрашивал?

Я рассказал ему о разговоре с Ольгиным отцом, но, конечно, не все. Он остался доволен.

– А он ни-ч-ч-чего, мужик, верно? – сказал Юрка. – А за Вальку тебе что будет? 3-з-дорово ты его, гада!

Знает уже. Ну еще бы, Пантюха, да не знал!

– Наверно, из школы вышибут, – сказал я спокойно.

– Ну и ч-ч-черт с ней, со школой. Слушай, пойдем со мной к Наконечнику. Т-тот еще п-п-арень!

Мне было все равно. На педсовет я уже опоздал. К Наконечнику так к Наконечнику, лишь бы не думать хоть на время ни о чем. Да и интересно наконец, что это за Наконечник и какие у Пантюхи с ним дели. «Все смешалось в доме Облонских…»

Я был рад, что Пантюха не расспрашивал меня ни о чем. Всю дорогу он рассказывал о том, как они с Наконечником решили подзаработать и Генка – так зовут этого Наконечника – купил на вокзале у пьяного кавказца целый мешок лаврового листа. Целую ночь они раскладывали этот лист по пакетикам, а наутро пошли на Кузнечный рынок торговать. Вначале все шло хорошо – они продали пакетиков тридцать по десять копеек. А потом к ним подошел какой-то кавказец, взял один листок, растер его между пальцами, понюхал и закричал на весь рынок:

– Держи жуликов! Чем торгуешь, липой торгуешь! Это лавровый лист, да? Нет, ты скажи, дарагой, это лавровый лист?

Вокруг уже толпился народ, сбежались все кавказцы, которые торговали на рынке, и орали так, что ничего уже нельзя было разобрать.

– Это вишня, лавровая вишня, а савсэм не лавровый лист! – кричал тот дядька. – Торговлю честную подрываешь, да? А ну, пойдем в милицию!

– В милицию, в милицию! – закричали все, и Пантюха с Генкой Наконечником бросились бежать, оставив мешок с листом. Кое-как им удалось вырваться. Пантюха, впрочем, уверял, что их особенно и не держали, а только шумели. Но когда они побежали, за ними вдогонку бросились каких-то два типа, и вот тут-то, на Владимирском, их и увидел старшина – Ольгин отец. Им повезло: на остановке около собора стоял пустой троллейбус. Двери были открыты, и, как только они вскочили в него, он тронулся, и преследователи остались с носом, а старшина еще долго смотрел вслед троллейбусу. Так бы, может быть, все и сошло, если бы Наконечник на следующий день не поехал на другой рынок с тем же листом, который оставался у него дома. И его задержали, привели в пикет, отобрали лист и сообщили в милицию по месту жительства. Поэтому старшина и звал Пантюху, а тот сослался на меня, сказав, что старшина ошибся.

– Вот мне и надо Генке рас-с-казать, как дела, – сказал Юрка, – он еще в милиции не был, так чтобы знал, что говорить, понял?

Конечно, я понял и хотел сказать Пантюхе, чтобы он больше меня в свои дела не впутывал, – и своих забот хватает. Но не сказал, во-первых, потому, что Пантюха уж очень смешно рассказывал, ну просто вовсю старался меня рассмешить, и за это я был ему благодарен – хоть немного отвлекся, а во-вторых, какое это для меня сейчас имело значение, – одной заботой меньше, одной больше – ерунда!

– Он н-ничего, п-парень, Наконечник э-т-тот. Д-деля-га. – Тут Юрка засмеялся и покрутил головой как-то непонятно – не то восхищался этим делягой, не то осуждал. – Т-только вот с д-девками он… того… У н-него их в-вагон и м-маленькая т-тележка… А он…

Юрка зло сплюнул и замолчал. И мы некоторое время шли молча.

– Мне в-в-вот ч-т-то интересно, – вдруг сказал он, – к-т-то нас обжулил – тот тип на вокзале или те типы на рынке? А? Ты как думаешь?

Я не успел ответить, как я думаю, – мы уже звонили в дверь к Наконечнику. За дверью послышалась возня, шорох, было слышно, как кто-то сопел, стараясь сдержать сопение.

– Н-ну, не с-с-сопи, открывай, – сказал Пантюха, – это я – Юрка.

Дверь тихонечко приоткрылась, и я наконец увидел знаменитого Наконечника. Ну и тип! Его даже описать невозможно, такой он был забавный. Он мне сразу напомнил какого-то артиста из кино, но какого, я не мог вспомнить.

– Пантюшечка, мальчик мой, я так рад, – сказал Наконечник и широко распахнул дверь. Он увидел меня и вопросительно посмотрел на Юрку.

– Это Сашка, Ларион, – сказал Юрка, – я тебе говорил.

– Друг моего друга – мой друг, – торжественно сказал Наконечник и протянул мне руку. – Геннадий Прохорыч Полторыбатько.

Я фыркнул. Геннадий Прохорыч не обиделся.

– Это хорошо, Пантюшечка, что у твоего друга есть чувство юмора. Меня оно спасает от тяжких раздумий о смысле жизни.

Вот сейчас я вспомнил, на кого он похож. В кинокартине «Иван Васильевич меняет профессию» есть такой, дьячок, что ли… Ну так это – вылитый Наконечник. Только Наконечник еще смешнее, длинный и тощий, действительно наконечник какой-то.

– Между прочим, Полторыбатько – это еще туда-сюда, – продолжал он. – Вот у меня есть родственничек, так тот вообще называется Задеринога. И ничего, живет. Но прошу вас, юные друзья, в мои апартаменты.

Я хохотал уже совсем открыто, улыбался и Юрка, но сам Наконечник даже не улыбался. И вот что интересно – он совсем не кривлялся и не ломался, а говорил всю эту чепуху совершенно спокойно и добродушно и был до того забавный, что я просто не мог удержаться от смеха, хотя мне было вовсе не до смеха. Ему было лет девятнадцать – двадцать, но держался он с нами, как со своими приятелями, и мне сразу с ним стало просто. Конечно, мне было немного не по себе. Я думал, что Генка, наверно не только лавровым листом занимается, но я старался не думать об этом, да в конце концов какое мне дело. И, как будто отвечая на мои мысли, Наконечник сказал:

– Итак, мой друг Юрий, я должен тебе сообщить, что Остап Бендер из меня не получился, и я решил вспомнить свою старую квалификацию – буду чинить фановые трубы. Между прочим, мой родственник Задеринога говорит, что я классный водопроводчик и что он берется устроить меня в свое краснознаменное СМУ, если я, конечно, ос-те-пе-нюсь. Вот такие дела, мои юные друзья, – прощай свобода… Но что поделаешь, жизнь наседает со всех сторон.

– Ну и правильно, – сказал Юрка, – я т-т-тебе давно говорил.

Мы сидели в маленькой комнатушке. Она вся была забита какими-то деталями, металлическим хламом, велосипедными частями и инструментами. Даже к подоконнику были привинчены слесарные тиски. В комнате был один-единственный стул, и на нем восседал Геннадий Прохорыч, а мы устроились на раскладушке.

– Итак, на чем мы остановились? – спросил Наконечник. – Мы остановились на том, что участковый уполномоченный – старшина милиции товарищ Богомолов – вызвал на душеспасительную беседу моего друга Юрия-ибн-Пантюшечку…

– 3-з-знаешь? – удивился Юрка.

– Я все знаю. Я даже знаю, что уважаемому свет-Пантюхе удалось отвертеться и не накапать на своего старшего друга. – Генка встал и торжественно протянул Юрке руку.

– 3-з-значит, порядок? – спросил Юрка.

– Пока порядок, – сказал Наконечник, – но мне кажется, что это весьма неустойчивый порядок. И поэтому я усиленно думаю: а не принять ли мне ценное предложение моего родственничка?

– Н-ну и правильно, – опять сказал Юрка.

– Это решение надо отметить, – сказал Наконечник и полез под раскладушку, – тем более, что я вижу: друг моего друга, – он кивнул в мою сторону, – находится в растрепанных чувствах.

Из-под раскладушки он достал какую-то бутылку с пестрой наклейкой.

– В винных погребах маркиза де… де… черт с ним, нашлась бутылка отличного старого плодовыгодного выделки тысяча девятьсот… э-нного года, – сказал он и поставил бутылку на подоконник.

До сих пор мне все это было забавно, но тут я маленько струхнул. Я вспомнил, как, когда мне было восемь лет, я напился до чертиков. У нас были гости, и, когда батя с мамой вышли в переднюю проводить их, я подкрался к столу и вылил в стакан остатки водки. Оказалось почти полстакана, я одним духом выпил и, задыхаясь, помчался к себе в комнату. Что потом со мной творилось – трудно описать. И до чего же мерзко было мне потом, когда хмель вышел! С тех пор я ни разу не пробовал пить, даже если иногда при гостях мне предлагали рюмочку разбавленного водой вина. Нет уж, увольте, подумал я, пить я не стану. И, конечно же, выпил. Ужасно слабовольный я человек, – даже уговаривать меня не пришлось, так, поломался для приличия и выпил почти целый стакан этого «плодовыгодного». Ну и дрянь же! К счастью, Генка мне больше не предлагал, а Пантюха выпил совсем немного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю