355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Чирков » Парящие над океаном » Текст книги (страница 12)
Парящие над океаном
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:12

Текст книги "Парящие над океаном"


Автор книги: Вадим Чирков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

СЕРЕНАДА СУМРАЧНОЙ ДОЛИНЫ

– Гриша, – просил я, – оставьте мне на этот раз немного волос.

– Я их вам заверну в кулек, – обещал Гриша, – если что-то будет.

Парикмахер Гриша всегда острил, его шутки публиковались даже в Кишиневском сатирическом журнале "Киперуш". И еще он давал туда темы для юмористических рисунков.

Старики, что собирались на солнечной стороне улицы Ленина – они передвигались вслед солнечному лучу и к вечеру оказывались на противоположной стороне, – эти многомудрые старики дружно приветствовали выходящего из парикмахерской Гришу. Для них он был Бронфман сын Бронфмана.

Шико Бронфман, отец Гриши, был в свое время знаменит. В Кишиневе жил Иван Заикин, чемпион мира по французской борьбе, у него там был свой дом. Постаревший чемпион не сдавался – он собрал крепеньких молодых мужиков, имеющих свободное время, начал их тренировать. Отобрал из лучших команду и стал выступать с нею в цирке. В то время даже чемпионаты мира проводились на манеже. Борцы Заикина были, можно сказать, гвоздем вечерней цирковой программы. Одним из них был Шико Бронфман. Ему Заикин отвел интересную роль.

Схватки на ковре тогда были все же больше цирковыми, чем спортивными – борцы демонстрировали захваты, известные публике на французском языке (тур де тет, например, или тур де ганш), приемы, броски, "мост", жуткий "двойной нельсон", "суплес", "обратный пояс"… Иван Заикин, вообще талантливый человек (даже Лев Толстой удостоил его долгой беседы), придумал сюжет борцовским баталиям. Спортсмены, поочередно меряясь силами, все как один клали на лопатки Шико Бронфмана, как он ни старался. Шико, выходило, самый слабый, неумеха. И под конец вечера его выставляли на ковер и сам Иван Заикин, выйдя на середину, вызывал любого силача из публики схватиться под сто рублей со слабаком Бронфманом.

В публике начиналось шевеление. Публика шумела, смеялась, кричала, требовала смельчака. И вот смущенно поднимался наконец некий детина (в черноземной Бессарабии, слава богу, богатыри не переводились), топал к ковру. Заикин оглядывал его, хлопал по могучему плечу, предлагал раздеться. Тот снимал верхнее (кроме штанов), разувался…

Чемпион мира умело накалял цирк, показывая то на детину, впервые попавшего под обстрел тысяч глаз, то на скромно рядом с ним выглядевшего и даже сникшего Шико. Кишиневцы и крестьяне, приехавшие в цирк из окрестных сел, уже орали, бились об заклад, уже вскакивали с мест…

И вот борцы сходятся на середине ковра. И вот сельский богатырь облапил хиленького по сравнению с ним горожанина. И вот, кажется, хрустят уже его кости… Но тут следует классический бросок – для тех, кто знает борьбу, скажу: бедровой или эффектный суплес – и богатырь прижат лопатками к ковру!

– Туше! – объявлял чемпион мира.

И цирк взрывался воплями и аплодисментами. Спорт победил силу!

Солнцелюбивые старики помнили заикинские спектакли, помнили их героя Шико Бронфмана, и отблески этой славы падали на его сына, щупленького парикмахера Гришу.

Впрочем, кто-то из них говорил ему и непонятное:

– Привет, Джордж Браун!

Чуть Гриша начинал меня стричь, как у нас начинался разговор. Странно – о боксе. Может быть оттого, что будка у меня, признаться, спортивная; Гриша, лишь на меня глянув, вспоминал не кого-нибудь и не что-нибудь, а американских профессионалов тридцатых-сороковых: Джо Луиса, Джека Демпси, Рокки Марчиано. Житель "буржуазной" Румынии (Кишинев с 1918 года по 40-й принадлежал ей), он видел фильмы об этих боксерах, а я, и вправду спортсмен, конечно, читал о них.

Позвякивали ножницы, Гриша кружил возле меня, не переставая рассуждать о боксе, он поглядывал на меня в зеркало, а я на него…

– Гриша! – опоминался вдруг я. – Опять?!

– Что вы хотите, – оправдывался он, – я вас все время принимал за Макса Шмелинга! Не обижайтесь: он нокаутировал самого Джо Луиса и стал чемпионом мира. За то, что он побил негра Луиса, ему пожимал руку сам Гитлер…

Когда после стрижки я приходил домой, дочь произносила одну и ту же фразу:

– Оболванили?

Ну, это вступление в рассказ. Сам-то рассказ о другой ипостаси моего парикмахера – настолько удивительной и далекой от ножниц и расчески, что, казалось, сам Гриша в нее уже мало верил.

Я решил все же изменить прическу, и мы с Гришей условились разговаривать на другую тему. Теперь мы стали вспоминать фильмы (их ныне называют трофейными) с участием тогдашних бельканто – Энрико Карузо, Тито Скипа, Беньямино Джильи. Эти мелодрамы шли сразу после окончания войны и пропитывали сладким и безгреховным романтизмом не самую счастливую нашу юность. После них мы боялись прикоснуться к своим возлюбленным, встречи наши по сути напоминали балет…

Я пришел в очередной раз к Грише, он, увидав меня в зеркале (стриг другого клиента), крикнул:

– Видели?

– Что, Гриша?

– Джинджер и Фред!

Я ничего не понял.

– Ну, подождите десять минут!

Через восемь минут я сидел в кресле.

– Джульетта Мазина и Мастроянни играют тех людей, с которых я делал себя!

– ?

– Это Джинджер Роджерс и Фред Астер!

– Они поют?

– Ох! Да это же самые знаменитые танцовщики тридцатых годов! Театры Бродвея. Мюзикл. Кино. Я у них учился!

– Как, Гриша? Чему?

Мой парикмахер застыл позади меня, щелкая ножницами.

– Думаете, я всегда был цирюльником?

…В кишиневском кинотеатре шла лента "Беззаботный" с участием Джинджер и Фреда. Тогда можно было, посмотрев фильм, спрятаться за спинкой сидения и остаться на второй сеанс. Что и делал щупленький мальчишка, с чьими волосами шапкой не справлялся ни один парикмахер. Но ему было мало двух сеансов, он просиживал и третий, и четвертый. И все время стучал каблуками и шлепал подошвами в ритме танца на экране. Его прогоняли с места, он пересаживался, но и там делал то же самое.

Мальчишке нравились эти артисты, нравились их танцы, он хотел походить на них, как хочется всем мальчишкам походить на кого-то из блистательных взрослых. И что он мог сделать со своими ногами, которые сами стучали каблуками в пол кинотеатра!

У бабушки Молки была парикмахерская, бабушка решила, что внуку пора учиться надежному ремеслу.

– Волосы, – говорила она, – в этом веке у мужчин еще растут – не знаю, как в следующем. С волос ты всегда будешь иметь кусок хлеба с маслом. Иди в заведение и скажи дяде Саше, чтобы он дал тебе урок.

В витрине парикмахерской на листе оберточной бумаги сушилось мелко наструганное мыло. Гриша передергивал плечами и входил.

– Здорово, шкет! – приветствовали его. – Ты что такой унылый?

– Меня бабушка к вам прислала…

И все же кое-что интересное здесь было. Как лихо дядя Саша правит опасную бритву на широком ремне! Сабля, похоже, сверкает в жуткой сече. А когда дядя Изя намыливает клиента, тот становится похожим на дела Мороза!

Но больше всего в парикмахерской Грише нравилось, как в минуты безделья тот же дядя Саша под гитару дяди Мирчи бацает чечетку – а дядя Изя одобрительно шлепает ладонями по коленям.

– Учись, Гриша, учись! – кричал дядя Саша, черт-те что выделывая ногами.

– Ша! – одергивал его дядя Изя. – Что скажет Молка!

– А Фред Астер, – вставлял и свое слово в разговор Гриша, – танцует не хуже.

– Чечетку, – учил его, отдышавшись, дядя Саша, – "бьют" носком, а Фред Астер "стучит" степ – каблуками. Улавливаешь разницу?

Так Гриша впервые услышал это слово.

Однажды внук Молки пришел, как всегда, за уроком, откликнулся на подзуживание дяди Саши наконец-то "сбацать" и – мастера скучали без дела – взял да и "ударил по паркету" степом, которому уже немного научился у Фреда Астера.

Мастера потерли плохо выбритые щеки.

– Слушай, да у тебя получается! – сказал озадаченный дядя Саша. – Даже лучше, чем мыльная пена! Кто тебя натаскал?

Это первое признание каких-то его способностей сказало Грише, что он на верном пути… когда сворачивает иной раз от парикмахерской в кинотеатр. Впрочем, ему тогда всего-навсего хотелось походить на блистательного Фреда. Так у мальчишек и бывает: сперва на кого-то походить.

Но уже подоспело и второе признание – в Гришиной компании, где он прослыл "вторым Астером". Но уже кто-то сообщил бабушке, что ее внука чаще видят возле кинотеатра, чем у школы, и про его увлечение.

Бабушка Молка, в чьей голове хранились ключи от всего на свете, но прежде всего от каждой дверцы своего дома, поставила внука перед собой и высказалась так:

– Чечетка – бандитский танец! Что ты себе думаешь? Решил со своим ростом податься в разбойники? Ты еще не знаешь, но я-то знаю: все с чего-нибудь да начинается!

Гриша – ему шел уже пятнадцатый – сумел все же объясниться толково: он танцует не чечетку (ту "бьют" носком), а благородный степ. Степом же зарабатывает деньги, и немалые, Ефим Зельцер, уважаемый в городе эстрадный артист. Правда, он уже старенький…

– Смотрите, где он ищет защитника! – сказала все же бабушка и призадумалась. – Фима Зельцер… Фима Зельцер… – Она произносила его фамилию с двумя "э", Зэльцэр.

И мудрая Молка пригласила Ефима Ароновича Зельцера в свой дом.

На Гришины смотрины пришли даже соседи. Маленького роста Ефим Зельцер пришел в дом Бронфманов в сопровождении свое громадной жены. Зельцеры танцевали вместе. В конце их номера жена, по замыслу хореографа, должна была в прыжке быть пойманной мужниными руками. Когда это происходило, зал замирал от ужаса. Потом рукоплескал и выкрикивал разные полезные советы.

Гостя после некоторой светской беседы торжественно усадили за пианино. Ковер в гостиной был убран, Гриша вышел на его середину. По этому случаю он был одет в черный, как у Астера, костюм и белоснежную рубашку.

Ефим Аронович сыграл вступление и на всякий случай обернулся: начали!

Здесь читатель, как и автор, может представить себе неплохой степ, исполняемый щупленьким мальчишкой в черном костюме, купленном навырост. Сам Гриша о том танце сказал, что ему очень мешали длинные рукава и он их все время поддергивал. Тут можно еще добавить о шапке вьющихся волос, которая так или иначе участвовала в танце.

Зельцер ответил после просмотра устремленным на него взглядам:

– Не ожидал. Совсем-совсем неплохо. Но ты учился не у меня, Гриша? – Потом было сказано решающее: – Мальчик сможет танцевать, если научится музыкальной грамоте. Ее явно не хватает.

Мадам Зельцер проницательно добавила:

– Ты смотришь фильм "Беззаботный"? И как тебе нравится эта Джинджер?

После памятного вечера бабушка Молка пригласила в дом знакомого музыканта. Он объяснил Грише, что такое "триольки", "половинки", "четвертушки", "четыре четверти" – что для степа, отбиваемого каблуками, было очень важно.

Но мудрая бабушка Молка все равно говорила:

– Ноги есть ноги, а руки есть руки. Кто знает, что может случиться с ногами? Посмотри, как я уже хромаю. Это я к тому, чтобы ты, Гриша, не забывал о заведении. Там работают руками. И немного головой.

И скоро состоялся Гришин дебют – в ресторане, между столиками. Новоявленный степист услышал здесь первые в свой адрес аплодисменты. За дебютом последовало приглашение в концертную бригаду. И – поездки в Чехословакию и Венгрию.

В неразберихе 1940 года, когда Кишинев перешел во власть Советов и когда уже началась, с Польши, вторая мировая война, Гриша пришел в бабушкину парикмахерскую – Европе было не до танцев.

– Ты только учти, – сказал ему дядя Саша, – если ты степист – значит не парикмахер. Но если ты парикмахер – ты уже не степист.

– А если не степист и не парикмахер? – попробовал по привычке выйти на шутку Гриша.

– Тогда ты солдат, – мрачно закончил дядя Саша.

В 1941 году, после первой бомбежки немцами Кишинева, многие его жители стали покидать город. Уходили и уезжали под непрерывными налетами немцев, которые бомбили поезда. Поезд, где ехали Бронфманы, попал под взрывы, люди убегали от них в разные стороны – а после так и не могли отыскать друг друга.

Через полтора месяца скитаний после бомбежки Гриша оказался в Челябинске. Ему там исполнилось 18 и он как гражданин СССР был мобилизован в армию. В военкомате глянули на тощего недомерка, еврея из вчера еще румынского Кишинева и, недолго посовещавшись, определили его в трудармию. Другими словами – в промышленность, ковать победу. Так Гриша попал на металлургический завод, выпускавший все виды листовой стали.

На заводе, тоже с прищуром посмотрев на тонкорукого трудармейца, назначили его учеником сварщика.

Огромный цех, куда его привели, ошеломил кишиневца. Дым, грохот и лязг металла, пламя, вспышки электросварки, плывущие над головой тяжелые кипы стальных листов, крики людей…

ДЖОРДЖ БРАУН

…А случилось это так. Гриша быстро сносил ботинки, что были на нем еще с Кишинева, и ему выдали тяжелые рабочие башмаки, на чьи каблуки были набиты ради долгой носки подковки. Был обеденный перерыв, люди уже возвращались из столовки. Ученик сварщика – ватник, штаны из брезента, треух – сидел на кипе металлических листов. Из «тарелки» над его головой разносилась по цеху музыка. Вот она сменилась, означая конец перерыва, быстрой танцевальной…Что на него тогда нашло – он не знает. На такое способен либо пьяный… либо просто одуревший от отчаяния человек. Гриша вдруг встал, качнулся, запрыгнул на кипу, ударил раз и другой каблуком по металлу, чтобы проверить цоки – и начал выколачивать тот лихой степ, какой он «стучал» в начале 40-го, кажется, в Венгрии! Вот ведь, люди, наверно, кричалось ему, да не выкрикивалось, зато вытанцовывалось, вот для чего я был рожден, вот для чего! Вот что я умею делать лучше всего!..

Рабочие стали собираться вокруг танцующего сварщика. Кто не видел, того подзывали: ты только глянь!

Гриша бил каблуками в сталь самозабвенно, закрыв глаза, видя, перед собой не цех Челябинского металлургического завода января 41-го, а может быть, зеленые улицы Кишинева, или сановитый Будапешт, его башни на крышах, его мосты над рекой, его театры, людей довоенных еще лет, на чьих лицах легко расцветала улыбка…

Он закончил танец, когда музыка над головой уже смолкла, закончил дробью каблуков, боясь, что собьется в тяжелых и больших для него ботинках.

Хлипкого ученика сварщика до этого дня не замечал никто, – сейчас к нему подходили и дивились:

– Ты, это, откуда такой?

– Умеешь!

– Смотреть не на что, а прямо как бес скачет!

– Артист!

– Во дают у нас сварщики!

Так Гриша попал сперва в заводскую самодеятельность, а немного погодя и в эстрадную группу Челябинской филармонии, которая разъезжала по всему Уралу. Он выходил на сцену под конец концерта, у него был сольный номер. На афише Грише Бронфману отводилась целая строчка: "Сегодня и всегда – мастер художественного танца Джордж Браун!"

Номера он придумывал сам. Один из них назывался "Футболист Парамонов". Чтобы сделать его, Гриша ходил на матчи, где играл любимец челябинцев Митя Парамонов, подсматривал все ухватки спортсмена, все его особые движения – и выносил потом на сцену, куда выходил в футбольной форме. Танцор, "стуча" степ, и "бежал по полю" и давал пас, и получал мяч, и его сбивали с ног… наконец он получал пас издалека и забивал в броске на спину гол – на табло над сценой цифра 1 менялась на 2, а Гриша тем временем выбивал бешеную дробь подкованными каблуками. Надо ли говорить, что зрители (а по воскресениям болельщики) ревели от восторга!

Родители жили в войну, оказывается, недалеко от Челябинска, они узнали сына по шевелюре на афише – там уже помещали фотографию Джорджа Брауна.

Встречу Бронфманов невозможно описать, как не под силу слову одолеть мастерский степ – это, как говорится, надо было видеть…

После Победы семья вернулась в Кишинев.

Гриша как артист варился в собственном соку: мастеров степа было в Союзе немного, этот изящнейший вид танца был по непонятной причине не в чести. И то-то было радости, когда в 46-м на экраны страны вышел фильм "Серенада солнечной долины"! Помните двух чернокожих ребят в длинных пиджаках и шляпах канотье, что танцуют там? Теперь наш степист смотрел на них, как на равных, то восхищаясь чем-то, а то и морщась.

После войны Джордж Браун разъезжал по западу страны, танцевал в городах Молдавии, в Киеве, Харькове, Одессе. Было ему чуть больше 30-ти, как степист, как артист он был на взлете.

Частную парикмахерскую бабушки Молки давно прикрыли, он с улыбкой вспоминал мелко наструганное мыло в витрине, уроки дяди Саши и гитару Мирчи – как далеко это все!

В Кишиневе отыскался еще один степист, Борис Малис, Гриша предложил ему станцевать вдвоем. Есть идея, номер будет называться "Чистильщик сапог". И вечерами, когда репетиционный зал филармонии пустовал, они, прекрасно споря друг с другом, начали выстукивать будущее выступление. Расходились поздно, по дороге домой, на ночной улице, под светом фонаря, Гриша добавлял к найденным на репетиции новые движения.

– А что если так?..

Но уже набирались в одну из этих ночей на типографских линотипах свинцовые строчки о безродных космополитах, о вреде для социалистической культуры "музыки толстых" (Горький) джазе и фокстроте и таких буржуазных музыкальных инструментов, как саксофон, аккордеон (то ли дело наш баян!), банджо…

Обо всем этом Гриша узнал не в один день, а как и остальные, после, потом – потому что это была не случайная статья в "Правде", это была долгая компания государственного идиотизма, по стране катилась тяжелая волна, заливавшая раскрытые ради дыхания рты.

А назавтра Гришу встретит в вестибюле директор и скажет, что в "Правде" вышла статья о борьбе с низкопоклонством перед Западом… и подытожит сбивчивый рассказ:

– Мне уже звонили: что это, мол, у вас там за Джордж да еще Браун? Короче, Гриша…

– Короче нельзя, – ответил бывший степист, всегда любивший игрануть словцом. – Уж куда короче!

Гриша закончил свой рассказ – он растянулся на две продолжительные стрижки – и внимательно посмотрел на меня в зеркало. Вдруг забеспокоился:

– Знаете что – а ну зайдемте в нашу комнату.

В бытовке он усадил меня на диван, а сам встал передо мной, так и не успев избавиться от ножниц и расчески.

– Я подумал: что если вы мне не поверили? Тогда смотрите!

И мой парикмахер, вдруг, в одно мгновение помолодев лет на тридцать, легко и изящно подскакивая то на одной, то на другой ноге, отбивая каблуками только ему ведомую и доступную дробь, взмахивая ножницами и расческой, станцевал какую-то строчку, может быть, строфу из своей былой серенады… станцевал, задохнулся, сник, опустил руки.

– На большее… дыхалки… нет… Теперь вы… верите?

– Я и раньше верил, – ответил я.

…Что поделаешь – если ты степист – то уже не парикмахер, но если ты парикмахер – то уже не степист…

ЗАВЕТНОЕ СЛОВО В ГОРОДЕ СТА БОГОВ

– …просто ты перебрал отрицательных эмоций, – сказала мне жена, бывший психиатр, – они слетаются на тебя со всех сторон. Это еще не депрессия, – разъяснила она свои слова, – но ты можешь и в нее въехать. Иди-ка лучше на улицу и постарайся найти на ней хоть что-то хорошее. В конце концов там свежий воздух. Можешь даже пялиться на баб.

– Все красивые женщины Нью Йорка ездят в машинах, – сказал я, – а таким, как я, – достаются остальные.

– Ну, про "достаются" ты бы промолчал, – посоветовала жена.

Про свежий воздух жена перегнула. Свежий воздух в Нью Йорке, где миллионы выхлопных труб?! Но что-то хорошее в нем должно же быть!

И я пошел на улицу, хотя очень не хотелось покидать диван. Жена вслед мне покачала головой. Она (психиатр, повторю) считает, что я окончательно расклеился, а вот уж она держит себя в руках. Ну, удается ей это или нет, знаю только я. За стены нашей квартиры мои наблюдения не выходят.

Итак, я, бывший инженер из бывшего Свердловска, ныне житель Нью Йорка, иммигрант по третьему году, вышел на улицу в поисках положительных эмоций…

Храбриться мне уже незачем, врать тоже не пристало. "I am sorry, I am sorry! Excuse me, excuse me!" – это не для меня., буду говорить так, как привык. И думать так же. То есть, честно и, как писали недавно, не-пред-взя-то.

К витринам продуктовых магазинов я уже привык. К тому, что там все есть. Даже то, что нам и не снилось. И с тем освоился, что любое, в общем-то, блюдо мы в состоянии отведать. Даже, скажем, омара (лобстера) или устриц, о которых мы знали из французской литературы. И запить глотком кьянти из книг Ильи Эренбурга. Мимо витрин я уже прохожу не моргнув глазом.

Но вот вывески – их мои глаза (мое, уточним, сознание) никак не признают. Буквы чужие, слова чужие, взгляд от них прямо-таки отскакивает. Clothes horse, например, или Bagel hole. Нет знакомых, тех, что до боли: "Хлеб", "Столовая", "Промтовары", "Пельменная", "Рюмочная", "Комиссионный магазин", "Закрыто на переучет", "Закрыто и не знаю…"

Всё, всё на этой улице чужое, о каких положительных эмоциях может идти речь!

Теперь следующее. Лица. И снова не то и не те. Белые – но не той привычной "белизны" (то зеленой, то красной), что у нас – по-другому белые: какого-то мультяшного цвета. Смуглые – невиданно, оттенки – и Гоген не справится. Черные – ну, про черные лица лучше вообще промолчать, не мое уже дело. А есть и такие, что иначе, как лиловыми не назовешь.

А прически! А бородки! А самые разные знаки на груди! А кресты величиной с ладонь! А серьги! А клипсы! А перстни – пальцев на руке не хватает! А на голове что творится! И шляпы, и кепы, и кипы, и фески, и тюбетейки, и чеплашки, и тюрбаны, и чалмы, и панамки, и платки на женщинах и юнцах, и вообще накручено на иной голове черт-те что!..

А знаки на груди – на цепочках, на цепях: кресты величиной с ладонь, хотя идет явно не священник, золотые могендовиды, масонские, может быть, знаки, еще и еще какие-то…

Про всю эту нагрузку на глаза иммигранта уже сказано кем-то: визуальная какофония.

А носы! Между нами, свердловчанами, говоря, Нью Йорк – огромная выставка носов. Здесь есть все – от "пуговки" и "картошины" до баклажана. За эту невиданную экспозицию можно деньги брать.

Встретился мне детина с таким грозным носом, что у меня душа в пятки укатилась. Нос у него был, как сабля, наполовину вытащенная из ножён, прямо-таки пиратский нос. Зыркнул на меня детина, повел саблевидным носом, швыркнул им – как лязгнул клинком, а мне почудилось, будто пристрашил немедленным абордажем. Может, у него просто насморк, но я чуть за сердце не схватился.

И еще одна странная мысль мелькнула при виде этого носа: как он будет такую тяжелину в старости таскать?

И все-таки смотрю дальше. В поисках положительных эмоций. Вот идет, на наш взгляд, вполне достойного вида The citizen. Но уж слишком высокий, слишком худой, слишком прямой. Подбородок длинный, как приставная борода у египетского фараона. И еще трубка в искусственных зубах. Пых-пых дымом. "По Бобкин стрит, по Бобкин стрит"… Не человек, а иллюстрация к стихам Маршака.

Перевожу взгляд.

Две белёхонькие старушки семенят, бывшие, может быть, "барби", да так и оставшиеся куклами, свои у них только морщины…

Толстый-претолстый гражданин, занимает собой весь тротуар, передвигается медленно и неотвратимо, как каток, и так же неотвратимо приминает асфальт. Мысленно, хоть и не врач, диктую ему рецепт: "Екатеринбург, Промышленная, 17, "Заводская столовая номер 4". Через год он запишется в марафонцы.

Другие, конечно, не обратили внимания, но я-то, ищущий положительных эмоций, заметил пару голубей, которые таскали веточки и всякий мусор и аккуратно укладывали на его медленно плывущую над тротуаром макушку. Птицы вили гнездо, пока этот толстяк доберется до дома, они, глядишь, выведут птенцов. Я этого гражданина обогнал, хотя и оглянулся пару раз. Растет гнездо, растет…

Хасид, ступает важно; черная шляпа, пейсы, очки, белые чулки. Взгляд в себя; интересно, что он там видит?

И ведь я кому-то навстречу иду… Но если я кого-то вижу, то меня – точно никто не видит. Я здесь невидимка, любой взгляд меня пронизывает насквозь. Это оттого, что одет я – никак, лицо у меня – никакое, и выражения на нем, кроме потерянно-растерянного, нет. А таких здесь не замечают.

Вывалилась из автобуса джинсовая стайка девчонок с натуго обтянутыми попками. Полетела, галдя, сверкая зубами… Думаю машинально и горько: женская задница в наше время вызвала на состязание воспетое художниками всех времен женское лицо. Бросила, так сказать, вызов: кто кого? Что ей, заднице, Джоконда с ее загадочной улыбкой!..

Юнец идет, стриженный под солдата в пустыне, еле тащит на себе тяжелый груз предписанных модой штанов, длинных и широких, как на слона. Идет он раскорякой, трудно переступая ногами, сползающие на самый низ тощих ягодиц штанищи время от времени подтягивая… Что поделаешь, сегодняшний день моды именно такой, а не другой.

Коротышка-крепыш мексиканец перебирает на лотке киви, манго и авокадо. Этот в джинсах, то ли стянутых у самого Майкла Джордана, баскетболиста, либо купленных навырост; широченное каменное лицо у него, бородка приклеена – a la кардинал Ришелье…

Индус шагает навстречу: белые штаны, белая рубашка до колен, туфли на босу ногу, феска, борода… В глазах – Будда, Ганг, Гималаи, Махабхарата, дзэн…

Город Ста Богов, думаю, город Ста Богов…

И стал я искать хоть что-то, что вернуло бы меня к жизни. Ну должно же оно быть!

Глаза мои принялись обшаривать стены – размалеваны, конечно, всякая писанина на них – граффити. Черт его знает, там пишут и рисуют.

Двери, объявления… Поднимаются мои глаза и вверх, где всегда ползет по любому участку неба тяжелый пассажирский самолет; и вниз опускаются, к тротуару, не по российским меркам мусорному…

И… внял господь моей просьбе. Внял! Я остановился как споткнулся. Я смотрел и не верил своим глазам.

Кто-то, такой же, видно, потерянный, как я, так же испуганно шедший по улице, так же искавший хоть крупицу знакомого по прежней жизни, так же погибающий от тоски и одиночества, волчий вой в горле стиснувший, остановился вдруг перед почтовым уличным ящиком, воровато, наверно, оглянулся, вынул из кармана невесть как там оказавшийся кусочек мела (гипса, скорее), и взял да и написал приветное слово.

Он, пиша, боялся, понятно, и зря: американцы этого слова и не поняли бы, и подумали бы, что раз этот человек пишет его, то, может быть, он какой-то там техник, и метит почтовый ящик, чтобы, к примеру, его в скором времени заменить.

Я же, повторю, остановился, увидав это слово, как вкопанный.

Родимое! Заветное!! Свиделись!!! Сколько лет!.. Это кто ж догадался, какой добрый человек, его здесь оставить? Кто из всех слов русского языка выбрал самое-самое то? Кто мне, далекому, незнаемому, дал знак своего здесь присутствия? Кто ты, кто ты, браток?!

Исполать тебе!

И хоть слово было написано скромно, робко даже, меленько, не было в нем ни шири, ни удали, разлилась во мне волна приятства, освобождения; я легко и свободно вздохнул и даже почувствовал себя уверенней.

И подошел я поближе к ящику, закрыл его от прохожих своим телом и глянул вниз. Там лежал крохотный кусочек мела (гипса), может быть, специально для меня оставленный.

Я поднял его и, оглянувшись, быстро оставил и свой знак – чтобы тот парень знал, что он здесь не одинок. А вдруг и еще кто-то наш привет увидит.

Американцы – белые, черные, желтые, серые, лиловые, как баклажан, цвета меди, чугуна, цвета перца с солью, цвета спелой кукурузы, седые, лысые, крашеные, завитые, ничем никогда не пахнущие, не то, что наши – проходили мимо, не поводя, что называется, глазом. У них это не принято – замечать что-либо, на что-либо смотреть дольше доли секунды. Глаза – зырк! зырк!.. Здесь свобода. Остановился человек и пишет что-то на почтовом ящике – реализует, значит, права человека. Если ты его затронешь – могут даже засудить.

А написал я на ящике тоже хорошие слова. Я написал под тем совсем коротеньким словечком: Знай наших! – вот что я написал.

И пошел домой, будучи уже уверенным, что начало положительным эмоциям у меня есть. Не зря жена посылала меня на улицу. Теперь они, положительные эмоции, будут липнуть ко мне, как мухи. Ну-ка что там написано справа от меня и слева? И кто идет мне навстречу?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю