Текст книги "Женщина в Гражданской войне (Эпизоды борьбы на Северном Кавказе в 1917-1920 гг.)"
Автор книги: В. Дюбин
Соавторы: М. Шейко,В. Дюбин,А. Шевченко,Жузек Ольмезова,Е. Черкасова,А. Ряженцева,Е. Кузнецова,Е. Литвинова,Бозиева Дулдухан,М. Мелешко
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Она немного отошла, согрелась и, блестя глазами, уверенно сказала:
– Из Москвы сообщение получено. К нам выслали целую группу красных командиров. Они через Царицын пробираются. Заменят старых офицеров, наладят дело, и мы опять пойдем в наступление.
– А ты думаешь, у нас достаточно сил, чтобы победить?
– Уверена ли я? Ну, конечно! Пускай отдельные поражения, неудачи – это временно: мы, конечно, еще пойдем в наступление. Армия сейчас перестраивается, накопляет силы, а потом сам увидишь, что будет.
Таня волновалась за младшего брата – Григория:
– Ты, Николай, съезди к нему, ведь он же мальчишка. Сдуру и в плен попадет. Видела я, как он в бою держится. Надо спокойно, а он прямо на белых рвется. Зачем свою голову даром отдавать? Никому это не нужно.
Я обещал навестить брата и поздно ночью уехал в часть.
Через несколько дней, как и говорила Таня, по всему фронту началось наступление.
Перед самым выходом из станицы я заехал навестить сестру. У дома, запрягая лошадь в телегу, возился брат Григорий.
– Ты зачем здесь? – удивился я. – Почему не в части?
– Да я тут уж второй день. Ты разве не слыхал, что Таня заболела? Из штаба меня вызвали за ней ухаживать. Доктор утром был, говорит – тиф. Я ее все в больницу уговаривал лечь – не хочет. Теперь велела лошадь запрячь.
– Да куда же ей ехать? – удивился я и прошел в дом.
Таня лежала на той же самой койке, на которую я уложил ее несколько дней тому назад. Она поспешно передавала какие-то бумаги молодому парню и рассказывала, что надо делать. Увидев меня, она чуть заметно улыбнулась и провела ладонью по лбу.
– Что же ты это, Танюша, так скандалишь? Не время сейчас, – попробовал пошутить я. – В больницу надо, сестренка. Ну, какое же тут лечение?
Она привстала, по щекам разлился яркий румянец. Я никогда не слыхал у нее такого раздраженного тона:
– Что вы все заладили одно и то же: в больницу, в больницу… Не пойду я туда.
– Да ведь ты никогда не поправишься, если за войсками будешь метаться.
Она вдруг показалась мне совсем маленькой и слабой. Лицо сморщилось, на лоб набежали морщинки, и, пряча увлажненные глаза, Таня тихо и взволнованно сказала:
– Не могу я оторваться от своих. От тоски тут одна умру. Да ты не бойся, все будет хорошо, Гриша сейчас со мной. Товарищи подводу дали. Поедем в обозе, торопиться не будем, – уговаривала она меня, и впервые за всю жизнь я почувствовал себя старше и сильнее ее.
Зачем я тогда не настоял на своем и не задержал ее в Невинке?
С победными боями мы продвигались вперед, по тому самому пути, по которому еще недавно отступали.
В начале ноября мы заняли село Козьминское, в двадцати верстах от станицы Попутная. Отряд на короткое время задержался на отдых. Часа два я обходил дома, чтобы узнать, где остановилась Таня с братом.
Один из бойцов указал мне небольшой домик в середине села. Не стучась, я открыл дверь. В лицо ударил спертый воздух. Я сразу увидел Таню. Она сильно изменилась, на бледном лице ярко выделялись огромные темные глаза.
Около кровати возилась какая-то женщина, подавая пить и оправляя одеяло.
Я видел худую, бледную руку с длинными, слегка дрожащими пальцами.
– Как дела там, на фронте? – чуть слышно спросила она.
– Хорошо, Танюша, видишь, как их гоним. Дом под боком. Дня через два и стариков наших увидим. Ты вот только поправляйся.
Она тяжело вздохнула и перевела взгляд в сторону.
Таня лежала молча и, казалось, не слушала меня. Откуда-то издалека донеслись звуки горна.
– Пора? – встрепенулась она.
Все громче и громче играл сбор трубач.
Я нагнулся к сестренке и поцеловал ее в горячий лоб. Она взяла мою руку и неожиданно крепко пожала ее.
На пороге я обернулся и увидел тревожный, тоскующий взгляд. Мне хотелось броситься к сестренке, взять, унести ее отсюда, уберечь от чего-то страшного, что огромным камнем давило мне сердце.
По улице уже скакали всадники. Я вышел наружу и прикрыл дверь. Разве я мог предполагать, что это была наша последняя встреча с Таней?
А через день случилось то, чего никто не ожидал.
Мы уже подходили к Попутной, когда, залетев в тыл, белые ворвались в Козьминки и заняли их. Наша часть стала спешно отступать к Невинномысской.
И только через год я узнал все, что случилось с Таней.
На другой день после моего отъезда брат решил к вечеру выехать в Невинку за фуражом. Кругом было спокойно, около Тани возилась хозяйка.
Поздно ночью Григорий с мешком овса подъезжал к Козьминкам. Ночь была темная, ветер поднял порошу, и плохо было видно, что делается впереди.
Он въехал уже в село, когда неожиданно раздалась стрельба. А затем навстречу понеслись повозки, подводы, тачанки, побежали с криком люди. Кто-то бежал в одном белье. Со всех сторон кричали бойцы и ошалело стреляли в сторону центра.
Григорий не растерялся, хлестнул лошадей. До дома, где лежала Таня, остался один квартал.
– Куда гонишь? – кричали ему вслед обозники. Белая кавалерия все село заняла!
Обоз уже мчался в несколько рядов.
В первую минуту Григорий не мог понять, что случилось. Он вылетел на землю, подвода перевернулась, и, запутавшись в постромках, бились лошади. Его сбили отступающие подводы.
По улице уже свистели пули, совсем рядом тарахтел ручник.
Тогда, обрезав постромки, Григорий вскочил на коня и погнал его вслед за отступающими в панике людьми.
И только когда выехал из села, ясно понял: Таня осталась там, в руках у белых…
К вечеру, когда Григорий выехал в Невинку, у Тани сильно поднялась температура. Она металась по постели, с жадностью пила воду и впадала в забытье, тонким, жалобным голосом звала отца, мать, меня и Гришу. Ее мучили страшные кошмары.
Иногда она приходила в себя, слегка приподнимали от подушки голову и тревожно прислушивалась к завыванию ветра.
– Гриши нет? Что ж он не приехал? – испуганно оглядывала она хозяйку, чужую комнату и маленький коптящий каганец.
Поздно ночью она открыла глаза и долго всматривалась в сморщенное лицо хозяйки.
Когда по селу раздалась перестрелка, Таня вскочила с кровати.
– Кто это там? – спросила она. – Брат приехал?
– Не видать еще, – ответила хозяйка.
Таня откинулась назад, прикрыла глаза ладонью. Лицо ее было мертвенно-бледно.
На дворе затопали лошадиные копыта. Хозяйка бросилась в сени. На улице разгорелась стрельба, откуда-то доносился испуганный крик.
А когда она вернулась в комнату, больная без памяти лежала у окна. Видимо, она пыталась выбраться наружу.
И уже позже, придя в себя, Таня снова заметалась:
– Пропала я теперь. Не выбраться мне отсюда.
Послышались мужские голоса, и кто-то громко и настойчиво застучал в дверь.
Тетрадь вторая
«Мне до боли тяжело вспоминать все это, но я хочу, чтобы наша молодежь узнала о героях, научилась, как надо бороться и жить и, если нужно, достойно умереть как большевику».
«Много нас, ее учеников, уже работает в промышленности, в сельском хозяйстве».
Из письма бывшего ученика Татьяны Соломахи Григория Половинко.
Я уже второй год учился в школе, когда к нам прислали новую учительницу. Мы, ребятишки, с любопытством разглядывали Татьяну Григорьевну. Была она стройная, высокая, с длинной кудрявой косой, и нам казалось, что она только немного старше нас.
Кто-то из ребят сказал:
– Ну, такую можно и не слушаться. Теперь на уроке, что хочешь, то и делай.
Быстрой, легкой походкой вошла она в класс и, поглаживая по голове ребят, расспрашивала о том, что мы проходили без нее.
С задней скамьи кто-то громко свистнул. Учительница обернулась назад и так посмотрела на мальчика, что мы поняли: она никому не позволит хулиганить. А потом она уселась у стола, мы сгрудились вокруг нее и слушали ее рассказы. Никто не говорил с нами так просто, интересно и хорошо, как она.
А на перемене Татьяна Григорьевна играла с нами в лапту и окончательно покорила ребят.
Каждое утро мы всем классом выходили к мосту и, как только на дороге показывалась высокая фигура учительницы, вперегонку бежали к ней. Каждому хотелось первому добежать до Татьяны Григорьевны, схватить ее за руку, идти рядом с ней.
Она знала, как живет каждый школьник, и часто ходила по домам и беседовала с родными.
Одно меня сильно смущало. К отцу иногда по ночам собирались какие-то люди, о чем-то разговаривали до рассвета и затем тихо расходились по домам. Среди них была одна женщина, и я страшно испугался, когда однажды в ней узнал нашу учительницу. О чем она говорила – я не знал, так как в эти ночи мать стелила мне постель на кухне.
Может быть, она рассказывала о школьниках или жаловалась на меня отцу, чего я боялся больше всего, так как знал его строгость.
Я решил обязательно узнать, о чем говорили эти люди по ночам.
Однажды, когда мать постелила мне на кухне, я быстро улегся и притворился заснувшим. Слышно было, как мать возилась в комнате, затем она вышла во двор. Я вскочил с кровати и подбежал к окну. Мать стояла у ворот, точно сторожила кого-то.
Я положил к себе на постель шубу, сверху прикрыл ее одеялом и на цыпочках пробежал в комнату отца. Там еще никого не было. На дворе скрипнула калитка. Я бросился под кровать и, затаив дыхание, прижался к стене.
Как у меня билось и замирало сердце! Я не обращал внимания на входивших мужчин. Наконец послышался веселый знакомый голос. Начиналось самое страшное. Я вспоминал все свои грехи, плохие отметки, и у меня тоскливо сжималось сердце и дрожали ноги.
Как будто издалека я слышал, как отец предлагал избрать председателя и секретаря. А затем чей-то незнакомый голос отчетливо сказал:
– По первому вопросу – о вооруженном восстании – предоставляется слово Татьяне Соломахе, делегату первой областной партийной конференции большевиков.
Я замер. Сердце заколотилось так, что было трудно дышать. В полной тишине учительница начала свой доклад. Я тогда не понял всего, о чем говорила она, и только позже, когда отец вернулся из Красной армии домой, он подробно объяснил мне все.
Она говорила, что единственное средство борьбы с буржуазией, – это вооруженное восстание и взятие власти у Временного правительства. Она рассказывала о том, что в Москве и Петрограде уже пролилась рабочая кровь за советы и что теперь очередь наступила и для нас. Она настаивала на немедленной организации Красной гвардии и много рассказывала о коммунистической партии.
Я не помню всего, но никогда еще в школе я не слыхал, чтобы учительница говорила так убедительно и горячо.
Мне было так радостно и хорошо, что я хотел закричать, запеть, но, боясь, что меня найдут, я продолжал молча лежать.
Вскоре после этого собрания произошло то, о чем говорила учительница. Каждый день в станице шли митинги и собрания. Мы, ребятишки, обычно торчали у трибуны и слушали все, о чем говорила Татьяна Григорьевна. Нам нравилось, что у нее сбоку висел маленький черный револьвер, и, когда на соседние станицы налетали белые банды, она уходила вместе с отрядом выгонять кадетов.
Мы создавали целые легенды о нашей учительнице, и нам казалось, что во всем свете нельзя найти такой удивительной и храброй, как она.
Я не помню, когда из станицы ушли наши и пришли белые. Сильный недуг отбил у меня память.
Как страшно и одиноко было дома без отца, особенно по ночам. Белые ходили из дома в дом, арестовывали и уводили куда-то людей, разоряли хозяйства. На столбах у площади долго висели мертвецы.
Станичники сторонились друг друга, боясь доноса. Офицеры уводили из дома всякого, кто высказывал хоть небольшое сочувствие большевикам.
Как-то поздно вечером из села Козьминки под усиленным конвоем белые привели пленных красногвардейцев. Говорили, что среди них находится одна женщина, но ее никто не мог разглядеть, так как всадники близко к арестованным не подпускали.
Подводы проехали всю станицу, а потом свернули на пригорок, где над Урупом примостилось старое здание станичного управления, занятое тюрьмой. Оно было тесное и маленькое, и круглые сутки около него виднелся часовой.
Мы, ребятишки, собрались в школу. Утро было ясное и солнечное; под ногами хрустели лужицы, затянутые ледком.
Мы бегали взапуски, играли в пятнашки, когда дверь из школы отворилась и на пороге показалась сторожиха. Лицо у нее было красное, опухшее, и сердито смотрели обычно добрые глаза.
– Бесстыдники! – крикнула старуха. – Нет у вас ни совести, ни жалости! Вы тут гоняете, а учительница, наша голубынька, в тюрьме заперта!
Не сговариваясь, мы всем классом бросились к станичному управлению.
Я вспомнил, как на рассвете за станицей раздавались выстрелы: это расстреливали пленных. И от одной мысли, что и с учительницей могут сделать то же самое, я почувствовал подступающие к горлу слезы.
Вся площадь перед станичным управлением была полна народу. Около самого здания на бревнах сидели старики, разговаривая и посмеиваясь. Рядом с ними стояли военные с нагайками. В задних рядах боязливо столпились иногородние и казачья беднота.
Вся площадь говорила о том, что поймали учительницу. Старики обсуждали это с радостью, молодежь угрюмо молчала, богатые казачки ругали комиссаршу и ожидали прихода атамана.
Он пришел не один, а с бывшим нашим учителем Калиной, который с первых же дней, как белые заняли станицу, надел офицерские погоны и сбоку на груди привесил георгиевскую медаль. Высокий и плотный, он шел около атамана и оглядывал толпу, небрежно ударяя по щегольскому сапогу стэком.
Я с ненавистью посмотрел на него. Сколько раз, когда в станице были наши, он забегал к отцу и говорил, что первым поступит в отряд, когда белые подойдут к станице. Сколько раз я видел его около трибуны, когда горячо выступала учительница, и тогда у него было другое лицо – заискивающее и покорное.
Толпа сразу притихла, старики соскочили с бревен и, сняв папахи, низко кланялись.
Охрана взяла на караул.
Начальник тюрьмы подбежал к атаману, взял под козырек и о чем-то докладывал ему.
Немного погодя я услыхал громкий голос Калины:
– Ну-ка, выводи комиссаршу. Мы с ней поговорим о земле, свободе и власти.
Я с трепетом смотрел на дверь. И вдруг мне страшной показалась толпа, дряблое лицо атамана с торчащими кверху усами и насмешливо деланный взгляд Калины.
Дверь со скрипом отворилась, и на пороге показалась учительница.
Рядом кто-то громко ахнул, сзади пробежал изумленный топот. А я не спускал взгляда с дорогого, милого лица; было страшно оттого, что оно так сильно изменилось и похудело. Бледные щеки впали, лицо стало длинным и узким, пропал румянец и ласковая улыбка.
Темное разорванное платье свисало клочьями, и казалось, что учительница еле держится на ногах.
Громкий крик, хохот, брань нарушили тишину. Учительница сделала несколько шагов вперед и удивленно оглядела толпу. И вдруг она заметила своих учеников. Она внимательно оглядывала нас, точно хотела понять – кто же мы. И по обычной нашей привычке, которая установилась издавна при встрече с учительницей, мы подняли в знак приветствия руки. Учительница чуть заметно улыбнулась, только уголками губ, и тоже подняла руку.
Слезы застилали мне глаза, лились по щекам, хотелось подбежать к учительнице, защитить ее.
– А ну-ка, комиссарша, расскажи теперь сходу, чему ты детей учила, – подступал к ней Калина, размахивая стэком, и я только сейчас заметил по его возбужденному лицу и походке, что он пьян. – Может быть, как людей грабить, как хлеб из-под земли выкапывать да денежки к себе в карман класть?
Учительница свысока, спокойно смотрела на офицера, а я боялся, что он заденет ее по голове стэком, окружающие его казаки бросятся на девушку, задушат, разорвут на куски.
– Что же у тебя лицо такое? снова кривлялся офицер. – На большевистских хлебах, видно, не больно сладко? Или ты, может быть, уже забыла о них? Будешь служить теперь нам?
– Большевики не бывают предателями, – неожиданно громко пролетел по площади знакомый звонкий голос.
– Учительство позоришь, – шагнул к ней Калина, размахивая кулаками, и вдруг развернулся и наотмашь ударил девушку по лицу.
Она пошатнулась и упала на землю.
Несколько казаков бросилось к ней, в воздухе засвистел шомпол, и сквозь рассеченное платье показалась кровь.
Учительница лежала молча.
Люди били возбужденно, с ожесточением, и каждый удар гулко отдавался в мозгу.
Где-то сзади закричала баба. Несколько человек растерянно заметалось.
Затыкая уши, я сорвался с места и, ничего не видя перед собой от брызнувшей слез, побежал, не сознавая, куда, – прочь от тюрьмы.
Через несколько дней мы с ребятами снова побежали навестить Татьяну Григорьевну. Мы не знали, как помочь ей, но каждому хотелось пробраться в тюрьму, как-то выразить нашу любовь и сказать ей, что она не одна и что мы постараемся отомстить тем, кто посмел издеваться над ней.
Но перед тюрьмой снова шла порка.
Избитую, окровавленную учительницу подняли с земли и поставили у стены дома.
Она еле держалась на ногах. И опять меня поразило ее спокойное лицо. Я искал в нем страх, мольбу о пощаде, но видел только широко открытые глаза, пристально оглядывающее толпу. Вдруг она подняла руку и громко, отчетливо сказала:
– Вы можете сколько угодно пороть меня, вы можете убить меня, но советы не умерли. Советы живы. Они вернутся к нам.
Рябой, небольшого роста, с бельмом на правом глазу урядник Козлика со всего размаха ударил учительницу шомполом по плечу и рассек платье. А потом люди бросились на Татьяну Григорьевну, крики смешивались со свистом шомполов и глухими ударами. Пьяная орда навалилась на беззащитное тело, била ногами, руками, прикладами.
Когда учительницу подняли, все лицо ее было залито кровью. Она медленно вытирала бегущую по щекам кровь. Мы подняли руки, замахали ими в воздухе, но Татьяна Григорьевна не заметила нас.
– Не больно? – задыхаясь от усталости и отходя немного в сторону, спросил Козлика. – Я тебя еще заставлю милости просить.
Тяжело дыша, учительница двинулась к уряднику и вдруг резко бросила ему в лицо:
– А ты не жди. У вас просить я ничего не буду.
– Веди обратно, – приказал Козлика, и, когда стража подтолкнула учительницу к тюрьме, он со всего размаха ударил ее прикладом по спине. Она упала лицом в густую, липкую грязь. Кто-то кричал, заставлял ее встать, но она, по-видимому, была без чувств. Тогда два казака схватили безжизненное тело за руки и волоком потащили к тюрьме.
Я весь дрожал от ненависти к белым.
Каждый вечер в течение двух с половиной недель я говорил себе, что больше никогда не пойду к тюрьме, и каждое утро я снова бежал туда.
Мы, ученики, собирались вместе. И в тот день, когда Татьяна Григорьевна замечала нас, мы плакали от бессилия и радовались оттого, что чувствовали себя ближе к ней.
Ее пороли всегда первой, и ни одного из мужчин не били так жестоко. Ей мстили за то, что она не кричала, не просила пощады, а смело оглядывала своих палачей. Ее били за то, что она – учительница, образованный человек – ушла к большевикам и до последней минуты оставалась с ними.
Наступала зима.
Теперь Татьяну Григорьевну выводили на двор в одной рубашке. На худом, покрасневшем от мороза теле ярко выделялись синие кровоподтеки и красные полосы от шомполов. На спине загнившие раны.
По ночам меня душили кошмары, я вскакивал с постели и будил мать.
– Мама! – испуганно шептал я. – Мама! Они ведь убьют ее. Надо же помочь ей. Надо спасти. Отчего ее никто не жалеет? Мама, что за звери кругом!
Мать укладывала меня обратно и долга сидела рядом, гладя по голове.
– Молчи, сынок, молчи, – шепотом говорила она и украдкой вытирала слезы. – Жалеют, да что сделаешь? Разве скажешь? Убьют они, кто голос подымет.
Я долго безудержно плакал…
В серое вьюжное утро, торопливо семеня ногами, к тюрьме с узелком в руках подошла старуха – Наталья Семеновна, мать учительницы.
Арестованных еще не выводили на площадь, но ребята были уже на своих местах.
Старуха нерешительно подошла к часовому и протянула ему какую-то бумагу. Не читая ее, часовой кивком головы направил мать к старшему – уряднику Козлике.
Она долго объясняла ему, что имеет письменное разрешение атамана пройти к дочери и перевязать ей раны.
Козлика сидел со скучающим видом, точно старуха говорила не с ним, и тонким хлыстом ударял по сапогу, как это делал Калина.
– Не пущу, – вдруг резко ответил он.
Старуха снова принялась уговаривать, протягивала бумагу с разрешением. Наконец урядник медленно поднялся и оглядел старуху с ног до головы.
– А ты чего же ко мне раньше не приходила? Или не видала, как твоя комиссарша у меня все зерно поотобрала, не слыхала, как в подводах его свозила? Так теперь думаешь, меня жалость возьмет? Шкуру всю спущу ей, – горячился он, повышая голос. – Попомнит она Козлику. Нечего ей, бабка, раны перевязывать, все равно новые будут. Решено ее повесить, – издевался он. – Да так, чтоб всем видно было. Вниз головой повесим.
Старуха охнула. Вдруг закричала:
– Изверги вы, проклятые! Пропасть бы вам всем!
Урядник повернулся к ней, схватил за плечи и, сильно тряхнув, отбросил старуху на землю. Она упала набок, платок сполз с головы, и по снегу рассыпались длинные седые пряди волос.
Козлика что-то крикнул. Двое казаков схватили мать за руки, двое навалились на ноги. Она билась по земле, извивалась, стараясь освободиться, но Козлика с размаху опустил на нее шомпол…
Вначале еще было видно, как судорожно откидывалась назад седая голова, а потом она поникла в снег. Серая юбка покрылась красными пятнами; они расходились все шире и шире.
Когда казаки встали и отошли в сторону, на земле застыла неподвижная старческая фигура: беспомощно торчали тонкие ноги в белых домотканных носках и мужских полусапожках.
– Померла? – испуганно спросил кто-то рядом с нами. – Мученица, святая.
– Отойдет, – поймал возглас Козлика. – Ничего, зато дочь повидает.
В это время скрипнула дверь, и на площадь вывели Татьяну Григорьевну.
Откуда, больная, измученная, она брала столько сил? На мертвенно-бледном лице выделялись огромные, горящие глаза. Все тело было в рваных ранах.
Люди напряженно застыли. Учительница заметила нас и быстро подняла руку вверх. Затем она оглянулась на Козлику, и мне показалось, что он слегка растерялся и, храбрясь и нервничая, крикнул Татьяне Григорьевне в лицо:
– Что, комиссарша, казачество у нас отнять захотела? Где же твои советы? Задрали хвосты и побежали? Всех дружков твоих поймали. А братьев в Моздоке повесили.
Учительница медленно оглянулась на него, переступая босыми ногами по снегу.
– Не торопись, – тихо сказала она. – Придут еще советы. Живы они. Сметут вас с лица земли. Только этих вот жаль, – указала она рукой на стоявших казаков-станичников. – Обманули вы их, белопогонники. Придет время – поймут они, что делали. А вам, белогвардейцам, пощады не будет.
Урядник подскочил к ней и медленно стал оттягивать прилипшую к телу рубаху. Алая струя крови побежала по ногам. Я видел, как от боли вспыхнули щеки у Татьяны Григорьевны, видел закушенные губы. И в этот самый момент она заметила лежавшую лицом в снег старуху.
– Мама! – закричала она, и от этого крика холодная волна пробежала по всему телу.
Учительница бросилась к матери, но ее обхватили, отталкивая от лежащей.
– Пропустите попрощаться! – крикнул подошедший атаман.
Казаки отпустили руки, и учительница бросилась к матери.
Она упала перед ней на колени и, охватив голову старухи, приподняла ее и мелкими, быстрыми поцелуями покрывала окровавленное лицо.
– Мама!.. И тебя тоже, мама! – тихо, взволнованно повторяла она.
– Довольно! Прекратить! – снова раздался голос атамана.
Учительницу оттащили в сторону.
– Звери вы! – громко крикнула она уряднику. – Все равно вас сметут! Гадины!
Как ее били после этого!
– Хватит, а то забьете до смерти. А мы еще заставим комиссаршу на допросах говорить, – снова раздался голос атамана.
А когда учительницу волоком потащили к тюрьме, по снегу пополз за ней алый, кровавый след.
Тетрадь третья
«Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной сидят трое моих детей и спрашивают, отчею я плачу:
– Ведь тетя Таня завоевала нам свободную жизнь. Почему же ты плачешь?»
Из письма Раисы Соломахи, сестры Тани.
Мне было тринадцать лет, когда красные отступили от нашей станицы. И вместе с ними ушли Таня и двое моих братьев – Григорий и Николай.
Сколько ночей до рассвета мы просидели в своей комнате с отцом и матерью и, слушая, как завывает в трубе ветер, плакали о тех, кто ушел!
Даже днем на улицу было страшно выходить. Ветер качал на столбах трупы повешенных станичников, с большими остекленевшими глазами и синими распухшими лицами.
Крутом стоял плач и стон: белые жгли дома казаков и иногородних, которые ушли с Красной армией, выгоняли сирот на улицу, и босые, раздетые ребятишки в стужу ютились около обгоревших развалин.
А за станицей, на полях, ветер шелестел неубранной кукурузой и потемневшими подсолнухами, и гнили, охваченные морозом, картофель, бураки и бахчи.
Рыскали за буграми голодные, одичавшие собаки, находили трупы станичников и пленных красноармейцев, которых белые не позволяли хоронить, и, рыча и огрызаясь, рвали на части застывшее человеческое мясо.
Меня нельзя было удержать дома. Я целыми днями бегала по станице, а к вечеру приходила домой и рассказывала отцу о том, что видела. Мне хотелось плакать, слезы подступали к горлу, но я сдерживалась при больном.
Мы вместе с матерью ухаживали за ним и старались как-нибудь отвлечь его мысли от Тани.
…Я видела, как белые привезли больную, измученную Таню. Я видела, как ее пороли.
Дрожа от ужаса, я вглядывалась в родное, милое лицо и прислушивалась к ударам плетей. Мне хотелось броситься к Тане, защитить ее от ударов, быть около нее, как-то помочь ей.
Только через неделю мне удалось пробраться в тюрьму.
Каждый день на рассвете мать будила меня, давала завязанную в тряпку посуду с едой и совала за кацавейку бутылку с аракой.
Иногда по дороге меня останавливали женщины и, оглядываясь, украдкой давали мне какой-нибудь гостинец для Тани.
Когда около часового никого не было, я поспешно совала ему в руки бутылку. Он торопливо открывал дверь и, как котенка, сталкивал меня в помещение. Я с размаху падала на цементный пол, стараясь сохранить еду, которую посылала мать.
Спертый, кислый воздух ударял в лицо.
Люди с ужасом оглядывались на скрип двери. Каждый ждал, что пришли за ним. По ночам белые целыми партиями уводили куда-то арестованных, а наутро тюрьма наполнялась новым народом. Каждый ждал своей очереди днем и ночью.
Тюрьма была тесное, маленькое каменное помещение, до отказа набитое арестованными. На холодном полу лежали больные, а здоровые не имели места для того, чтобы прилечь.
Я всегда с ужасом всматривалась при свете маленького каганца в темные, засохшие пятна на стене, и мне казалось, что там тоже была и Танина кровь.
Я осторожно пробиралась между лежащими и усаживалась около Тани. В первые минуты я не могла разговаривать и только молча гладила худые, с голубыми прожилками руки. Таня тормошила меня и старалась развлечь шуткой.
Иногда она показывала свои раны и рассказывала, как на допросах издевался и бил ее дулом револьвера офицер Михайлец.
Я часто просила ее, чтобы она не грубила белым:
– Если так будешь, убьют они тебя. Не надо, сестренка.
– Все равно убьют, Раечка, – усмехалась она. – Не оставят они меня в живых. Я хочу, чтобы они увидели, как умеют умирать большевики.
Заметив дрожащие губы и полные слез глаза, она трепала меня ладонью по волосам и старалась успокоить:
– Ничего, девочка, не так это страшно. Вот глупо я в плен попала – это да. Надо было послушаться Николая и не плестись за армией. Тогда бы все иначе сложилось.
Она часто расспрашивала меня о больном отце, о матери, наказывала получше ухаживать за ними и просила, чтобы они не волновались за нее:
– Так я спокойнее буду.
Как хорошо к Тане относились арестованные! Как они прислушивались к каждому ее слову! Они старались поудобнее устроить Таню на холодном полу, подкладывая под нее свою одежду и тряпки.
– Не надо, ребята, – говорила она. – Ведь у вас же самих ничего нет. А мне и так лежать неплохо.
Но они все же настаивали на своем и осторожно, боясь прикоснуться к израненному телу сестренки, каждый день перестилали ей подстилку.
Иногда она собирала их около себя и долго рассказывала о партии, о борьбе с белыми, о Москве, о Ленине:
– Советы временно отступили, они крепки, скоро вернутся, и тогда будет новая, прекрасная жизнь. Нас могут убить белые, товарищи, к этому надо быть готовыми. Но дело наше не умрет. Надо только стойко переносить все пытки, чтобы весь народ увидел, что мы сильны, что нас сломить нельзя.
Я не понимала, почему, когда Таня говорила о смерти, товарищи становились спокойнее. Может быть, она заражала их тем, что горело в ее душе, заражала своей силой и выдержкой.
Ведь среди них не было больше женщин.
Часовой часто стучал прикладом в дверь, приказывая замолчать. Но Таня не обращала на него внимания.
Я ее иногда страшно ревновала к товарищам. Я хотела, чтобы она была только со мной, чтобы ее слова были только для меня, и я чувствовала обиду оттого, что она не отдавала мне всего своего времени.
И только уже гораздо позже я поняла: Таня обрабатывала каждую новую группу арестованных, уговаривала каждого товарища стойко и крепко держаться во время порок.
Поздно вечером я подходила к дому с мыслью о том, не случилось ли чего с родителями.
Отец выходил из своего угла, с трудом волоча больную ногу, и, присаживаясь около стола, подробно расспрашивал меня, как Таня держит себя во время порки. Отец взволнованно слушал, и я чувствовала, что он гордится такой дочерью, как Таня.
Потом он долго молча сидел, и я с болью смотрела на седую, непрестанно качающуюся голову.
Однажды вечером, выслушав меня, он позвал мать и тихо, не глядя на нас, сказал:
– Если с Таней что-нибудь случится – не надо плакать. Мы не должны им показывать своих слез. Пускай не радуются. Таня не хотела бы этого.
А по ночам я слышала, как на кровати ворочался отец. Скрывая от нас горе, он потихоньку до утра плакал.
Последний день я провела с Таней до поздней ночи.
Когда я присела около нее, меня испугали непривычно строгое лицо и плотно сжатые губы. Таня лежала с закрытыми глазами. Я смотрела на покрытые гнойными струпьями распухшие ноги, на огромные синяки под глазами и рассеченную, припухшую губу.
Таня вдруг застонала, заметалась и, привскочив, широко открыла глаза. И теперь в них не было обычной теплоты и ласки.
Она с ужасом оглядывала темные, сырые стены и вдруг, точно поняв, где она и что с ней, тяжело вздохнула и опустила голову на подстилку.
В первый и последний раз в жизни я увидела в ее глазах безграничную тоску и только теперь совершенно ясно поняла, как горячо и безудержно хотелось Тане жить.
Заметив меня, она необычайно обрадовалась и, крепко схватив мои пальцы, приложила их к горячему лбу.