Текст книги "Зарисовки.Сборник"
Автор книги: Урфин Джюс
Жанры:
Короткие любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Девушка увела за собой небольшую группу, неодобрительно и укоризненно покосившись на косуху одного из экскурсантов, который с горькой складкой усмешки застыл перед картиной. Немолодой человек, засунув руки глубоко в карманы вытертых джинсов, созерцал яркую россыпь хаотичных пятен, от которых кружилась голова. Перед ним кинолентой выжженных нервов бежало полузабытым фильмом прошлое.
– Джошуа… – Стив покосился на вцепившиеся до побелевших косточек в отвороты униформы пальцы… Стало страшно. Он смотрел на скрюченно-когтистый захват и представлял, как они сжимаются на его шее в безумной попытке получить невозможное. – Джошуа, – сглотнул он вязкую слюну, заглядывая в лихорадочные, покрасневшие от бессонницы глаза ученого, – я прошу тебя… Остановись.
– Что ты хочешь? – в голосе Джошуа сплелись воедино готовность пасть до нижайшего предела и угроза. – Картины? Новые картины? Хочешь? Я могу его заставить… Слава, Стив… Имя в веках… Навсегда. Меня? Хочешь меня? Ты только скажи, – пальцы разжались и стали неловко стягивать одежду, путаясь в элементарном порядке.
Это было страшно, до глухоты, до немоты. Все это напряженное до белого шокового разряда сумасшествие, маниакально плескавшееся в глазах бывшего любовника. Все это… желание кивнуть ему и одним махом оборвать хрупкую жизнь, попавшую в водоворот чужого безумия. Все это… собственные подлые мысли, жирные черви славолюбия, разъедающие его душу уже несколько месяцев. Все это…
– Я прошу тебя… прошу. Он мне нужен, понимаешь? Я умираю… Умираю, когда он не смотрит на меня.
– Я сделаю… Джошуа. Сделаю.
Стивен тяжело отпустился и уставился невидящим взглядом на сетку корреляции, которая бешеными скачками будто перечеркивала всю их жизнь. Недобоги…
Он совсем чуть-чуть, на сотую долю процента, исказил привычную формулу, ту самую, которая позволяла держать Эли в непрекращающемся чужом кошмаре. Химическую формулу любви, которая заставляла любить искренне, нежно, до самопожертвования, пока действует наркотик. Формулу, которая на сотую долю процента отличалась от обычного яда. Сотый процент. Маленькая погрешность после запятой, которая убьет. Освободит? Очистит совесть? Не поможет, но спасет?
Стивен окинул взглядом светлое помещение и поморщился от боли то ли в колене, то ли в душе. Возраст берет свое. Когда-то он бросил все и попытался переплюнуть чужой присвоенный талант. Он проиграл. Ненужная любовь. Фальшивый маленький осколок чужой истории, ставший краеугольным камнем целого течения в живописи. Кривая ухмылка бытия.
Стивен, прихрамывая, поплелся к двери с броской табличкой «Выход». Что такое любовь? Цепь химических реакций? Гормоны? Наркотик? Джошуа сошел с ума, когда Эли погиб от передозировки «любовного коктейля» – смеси допамина с другими гормонами. Или он сошел с ума раньше, когда решил добиться от Эли ответного чувства? Недобоги… Знающие все о своих созданиях. Все до последней клетки, но не умеющие понять себя.
Качели
Ветер метался по опустевшей детской площадке. Он капризно выдувал песок на новенькое искусственное покрытие, имитирующее зеленую траву. Раздраженно дергал ветви деревьев, обрывая с них листву, и пинал качели, которые тоскливо скрипели, укачивая пустоту. Вадим, вцепившись в подоконник, слушал эту заунывную песню одиночества. В груди выло, тоскливо металось разорванное в клочки сердце.
Он словно под гипнозом провожал больным взглядом яркий пластик. Туда-сюда… Туда-сюда… Вадим прислонился лбом к прозрачному холоду стекла. Когда-то у него был пропуск в этот мир заповедного детского счастья.
– Вадим… Он обязательно поймет… со временем.
Вадим внутренне сжался в непробиваемый, покрытый броней комок. Сейчас он ненавидел того, кто пытался утешить его.
– Вадь…
– Не трогай меня.
Вадим мысленно повторил все, что сказал его сын. «Ненавижу. Пидар. Ненавижу тебя…»
Он пальцами обрисовал равнодушный пластик окна, вкладывая в движение всю нежность, горько кипевшую на дне души, не растраченную и теперь уже и не нужную… Он не мог пережить брезгливой, болезненной ненависти, которая поселилась в глазах его сына. Не мог…
– Чем? – глухой голос пробился сквозь горловой спазм. – Отсосешь мне? Потом пойдешь и объяснишь моему сыну, что это нормально? Расскажешь ему о толерантности? Научишь не стыдиться и не бояться того, что его отец гребаный пидар? Найдешь какие-то оправдания, почему я живу с мужиком вместо того, чтобы жить с его матерью и с ним?
Он бросал слова, с беспощадной точностью пробивая по самым больным, критичным точкам. Он видел, как лицо любимого еще этой ночью человека превращается в бледную маску.
– Вадь… – словно утопающий за соломинку хватался за его имя тот, ради которого хотелось жить когда-то.
– Не слишком ли дорого за условное счастье? – отвернулся от него Вадим.
Дорожный «роман»
Приплясывая от пробивающего ознобом мелкого нудного дождя, Семен Семеныч чиркнул колесиком зажигалки и попытался в очередной раз раскурить сигарету. Колесико, виновато вжикнув, высекло едва заметную искру. И все. Семен Семеныч уныло глянул на закрытые окна киоска и перебрался в желтоватый круг фонаря – иллюзия тепла все лучше, чем промозглое одинокое раннее утро на очередной станции.
– Чертова работа! – нахохлился Семен Семеныч двадцати двух лет отроду, тощий, белобрысый и промокший. Он печально обозрел блестевшие в скупом освещении рельсы, проводил взглядом убегающие вдаль шпалы и запечалился. Не потому что было о чем печалиться, просто было в этой картинке что-то эпическое, да еще под дождь, самое время вкусить меланхолии. Но переключившийся светофор тут же развеял нарождающуюся невнятную тоску, и Семен Семеныч, совсем в соответствии со своим возрастом, бодро запрыгал по перрону, словно это могло как-то ускорить ход поезда.
В купе чинно пили чай. Семен Семеныч воровато окинул взглядом тесно заставленный едой столик, и его желудок беспардонно известил попутчиков о своем печальном состоянии. Семен, покраснев, собрался уже ретироваться на верхнюю полку, но был пойман, то ли отчитан, то ли обласкан и помещен немедленно за столик. Где был тщательно допрошен, обмерян взглядами и накормлен двумя сухонькими старушками, доставшимися Семену в качестве попутчиц. Чай с малиновым вареньем да с дорожными деликатесами как-то живо напомнили про бессонную ночь на вокзале. Верхняя полка поманила белоснежным ушком подушки и мягким валиком свернутого одеяла. Сопротивляться даже в благодарность за еду не было сил. Плавный ход поезда и перестук колес на стыках, наверное, самая сладкая колыбельная.
Сон вспугнул монотонный говорок офени:
– Детективы, фантастика, журналы, сканворды.
Семен Семеныч, вытянув шею, с любопытством уставился на корешки дешевеньких книг. Ехать еще сутки, было бы кстати скоротать время за каким-нибудь чтивом, но корешки радовали розовыми, голубенькими, бежевыми обложками в розах и сердцах.
– А где детективы или фантастика? – взмолился он.
Офеня жестом карточного шулера вытянул из плотно утрамбованной стопки несколько книг и веером раскинул их перед парнем. Семен Семеныч тут же заалел под взглядом попутчиц, ибо обложки детективов не оставляли и грамма сомнения в своем неприличном содержании. Выбрав менее «обнаженную» обложку и прихватив еще пару журналов, он затаился на верхней полке.
Детектив грешил явным скудословием, но зато изобиловал постельными сценами. Через каждые две страницы героиня то сладостно плавилась, то, нахально раскинув ноги, отдавалась, то, воинственно оседлав, скакала на очередном любовнике. Эта нахалка совсем не церемонилась с вынужденным воздержанием Семен Семеныча, да еще на фоне весеннего обострения. Она припечатала его животом к полке и заставила осторожно ерзать, заливаясь румянцем по самую маковку. Из-за этой бестии Семен Семеныч вынужден был отказаться от приглашения к вечернему чаепитию и лишился возможности вообще спуститься с полки даже по нужде.
Семен Семеныч наконец оторвался от очередной постельной баталии и решил переключиться на журналы, чтобы хоть как-то утихомирить восставшее естество. Но эта чертова девка наглым образом изгибалась на хищно блестевшем капоте Камаро, терлась крутым бедром о разогретый бок серебристого Мерса, манила на бежевую кожу надменного БМВ. Семен Семеныч признал поражение и, закрыв журнал, уткнулся в подушку, сжимая зубы, чтобы не застонать от желания положить руку на пах и уже как-то разрядить напряженную там ситуацию. Он считал мелькающие за окном столбы электропередач, смотрел до рези в глазах на уходящую в бесконечную даль степь, и, казалось бы, стало по чуть-чуть отпускать, когда дверь купе отъехала, явив взору чуть припухшую физиономию проводника.
– Я к вам девушку пересажу из соседнего, там мужики подгуляли?
– Конечно, конечно, – захлопотали обрадованные старушки.
И на порог шагнула она.
Та самая, из книги, что терзала Семен Семеныча неотступно и жестоко вот уже несколько часов, вынуждая его постыдно вжиматься неудовлетворенным желанием в тонкий матрас. Семушка почти застонал и еще глубже зарылся лицом в подушку. Она же обустроилась у столика и влилась своим глубоким, с интимно-грудными нотками, голосом в плавную беседу старушек. Жестокая! Она как магнит притягивала взгляд Семена к пикантно приоткрытой ложбинке. Заставляла залипать на тонкой полосочке белого шрама, описывающий плавный полукруг на шикарно-щедрой груди. Демонстрировала изгиб нежной шеи, дразнила ласкающим ухо, почти французским округлым «р». Мучила, томила, срывала судорожное дыхание, подкидывала невозможно горячие картинки воспаленному воображению. Семушка отвернулся к стенке и прижался разгоряченным лбом к пластиковой поверхности, проклиная офеню, книги и свое живое воображение. Неясное движение за спиной подсказало Семену, что девушка перебралась на полку и готовилась ко сну. Вскоре свет в купе потух, давая возможность Семушке выдохнуть и перевернуться на другой бок. Он тут же залип на невозможно эротичном гитарном изгибе фигуры напротив. Пришлось тут же переворачиваться на уже отлежанный живот и в очередной раз вжиматься естеством в равнодушный матрас.
Сон пришел жаркий, горячий, возбуждающе откровенный. Семен Семеныч выныривал из него с томительно требующим любви телом и опять проваливался в его ненасытные объятия.
Семушка проснулся от того, что его кто-то мягко касался. Он замер, не в силах провести границу между сном и явью, не веря в это. Рука осторожно, но настойчиво теребила его за плечо. Он повернул голову и задохнулся от теплого аромата сонной женщины рядом, перед его глазами была та самая ложбинка и невозможно притягательные губы. Мозг Семушки моментально взорвался заметавшимися мыслями. «Боже! Неужели?» – вопил он, лишая Семен Семеныча возможности даже вдохнуть.
– Не могли бы вы… – мягко, чуть хрипловато со сна, произнесла девушка.
А мысли Семена уже неслись вскачь, паникуя, выискивая, где и как он мог бы. Тут же старушки! В тамбуре с забитыми окурками пепельницами это невозможно! Попробовать договориться с проводником?
– Не могли бы вы не храпеть? – закончила свою просьбу мечта.
– Не храпеть? – от разочарования голос Семушки просел. – Извините.
Семушка отвернулся к стенке и с трудом подавил в себе желание постучаться об нее дурной головой.
Дар напрасный, дар случайный...
Иришка прижимается ближе и обнимает, сунув руки под куртку.
– Замерзла?
Держусь за поручень автобуса. На повороте чуть заносит, второй рукой опираюсь о спинку кресла.
– Ага, – хитро щурится она.
Руки задирают футболку под курткой, и коготки слегка оцарапывают спину.
– Очень, – мурлычет, – сил никаких нет.
– Доедем, согрею, – наклоняюсь ближе, возвращаю ей урчащие интонации.
Ловлю неодобрительный взгляд женщины, притертой к нам набившейся толпой. Хочется, глядя ей в глаза, прикусить Иркино ушко и подмигнуть. Фыркаю, отметая дурацкий порыв, утыкаюсь носом в Иришкину макушку и вдыхаю сладковатый аромат. Руки, скрытые ото всех плотной тканью куртки, продолжают диверсию.
– И-и-ир-р.
Рычу и прижимаю к себе плотнее, даю почувствовать, что своего она добилась. Хохочет, утыкаясь носом в мою грудную клетку. Стискиваю ее ладошку.
– Выйдем сейчас?
– Дурак, нам еще три остановки.
– Выйдем сейчас.
Чуть отстраняюсь от нее и многозначительно смотрю вниз.
– Ну, если очень надо, – лукаво опускает она глаза.
Выскакиваем из автобуса и, не сговариваясь, сканируем место.
– Туда, – тяну я девушку в сквер.
Густая высокая акация, выстриженная как по линейке, скрывает от лишних взглядов небольшую полянку с парой деревьев. То, что надо! Вломившись в заросли, прижимаю ее к стволу дерева и жадно целую, задирая тонкую майку, сминая кружево лифчика. Больно ущипнув за сосок, опускаю руку, выворачиваю болт из застежки, расстегиваю ее джинсы, втискиваюсь в жаркое нутро. Влажная, горячая, крышесносная.
– Ах…
Ее дыхание опаляет шею, а рука повторяет путь: болт-молния-плоть. Теснота горячей ладони, сильно сжимающая член, немного трезвит неправильным ритмом. Движением подсказываю: глубже, резче, на грани боли. Дыхание учащается, и пальцы стискивает пульсацией. Вытаскиваю измазанные ее соком пальцы и накрываю ее руку, задавая нужный темп. Так… Еще… Прикусываю хрупкое плечо, сильно, до кровоподтека. Хорошо. Иришка возится под руками, обтирает бумажными салфетками себя и меня.
– Одежду замарал, – хихикает, – буду весь вечер пахнуть.
Прижимаю пальцы к ее губам:
– А я тобой.
Три остановки приходиться топать пешком.
Наташка гиперобщительная, поэтому на ее день рождения вечно заносит каких-то новых людей. Вот и сейчас дверь нам открывает кто-то совершенно левый. Судя по звукам, мы конкретно опоздали – народ уже хорошо выпил и пляшет. Наше появление встречено почти овацией. Какие люди! Сто лет не виделись! Наконец-то! Кто-то виснет на шее, кто-то хлопает по плечу. Кто-то втискивает в руку рюмку, и от щедрот водка переливается через край. Хоп! Хоп! Хоп! Атмосфера вливается вместе с алкоголем, и я уже тащу какого-то парня покурить. Не накачаться бы до потери пульса. Тыкаюсь в сложенные домиком ладони парня, закрывающие зажигалку от ветра. Та искрит, пыхает, но огня нет. Он матерится, трясет ее и снова чиркает колесиком. Бесполезно. Вынимаю раскуренную сигарету из его губ, прикуриваю свою.
– Арчи, – протягиваю руку.
– Евгений, – жмет в ответ мою.
Ох ты ж бля… Онегин. Курю и рассматриваю. Точно Онегин. Тонкий, нервный профиль и несовременная осанка из фильмов со старинными особняками, кринолинами и каретами. Смотрю на длинные тонкие пальцы, сжимающие сигарету. «A quoi pensez-vous?» – вьется где-то в подсознании из школьного курса французского. Фиксирую взгляд на своей сигарете. Нежно-зеленый фильтр, значит, это я Иркины спер... Пальцы пахнут Иркой, водкой и табаком. Похабная смесь запахов контрастом бьет по нервам, и это заводит. Найти Иришку и уволочь в темный уголок, и похрен на тех, кто окажется рядом в этот момент? Сами виноваты. Тушу окурок в переполненной банке из-под дешевого кофе.
– Пошли, Онегин?
– Куда, куда вы удалились, Ольга? – поет он вдруг в ответ. – Будешь звать Онегиным, буду звать Ольгой, – хмыкает и смотрит в глаза.
– Не Татьяной?
– Если настаиваешь.
–Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
– Это не оттуда, – прерывает меня Онегин.
– Согласен на Ларина.
– Учи матчасть.
Неистребимая «бутылочка» вертится в центре. Ирка, скрестив ноги по-турецки, восседает тут же с двумя пластиковыми емкостями. Хлопает рядом, мол, приземляйся. Водка уже теплая и не горчит. Надо притормозить. Бутылочка указывает на Ирку, еще поворот – Наташка. Народ встречает расклад дружным ором. Наташка ржет и тянется к моей подруге. Встречаю взгляд Онегина. Девчонки целуются медленно, позерски, но со вкусом. Облизываю средний палец и, с пошлым звуком вытащив его изо рта, демонстрирую «fuck» Онегину. Он усмехается и тянет крутануть стекляшку. Поцелуи температурные, опаляющие, разъедающие нутро пограничным желанием. По бедру ползет Иркина рука, бессовестно поглаживает пах. Стекляшка застывает напротив Онегина. Сминаю стаканчик. Знаю. Чувствую. Внутри медленно, вслед за затухающим движением бутылки, накручивается что-то темное и тяжелое. Горлышко указывает на меня. Тишина.
–Предвижу всё: вас оскорбит
Печальной тайны объясненье.
Какое горькое презренье
Ваш гордый взгляд изобразит!
Чего хочу? с какою целью
Открою душу вам свою?
Какому злобному веселью,
Быть может, повод подаю!
Онегин тянется ко мне и останавливается на середине. Губы сжаты росчерком злой улыбки. Впиваюсь пальцами в его подбородок. Красивый, тонкий, хрупкий; кажется, еще чуть-чуть – и треснет, как скорлупа ореха. Целую. В ушах звенит. Сердце боксирует глухими тяжелыми ударами грудную клетку. Губы, дрогнув, чуть приоткрываются. Кусаю за нижнюю, больно мстя за все это. Онегин отталкивает, возвращается на место, тут же отворачивается, язвит и улыбается кому-то другому. Вроде как пофигу. Стеб. Шутка.
Ирка больно тычет в бок:
– Вот придурки!
Глаза ее горят.
– Хочу тебя, – шепчет на ухо и кусает мочку. – Психи.
Бутылочка продолжает случайно комбинировать пары, но мне уже не интересно. Я выжжен дотла этим поцелуем. Обуглен. Хочется заорать, кулаком снести равнодушие с его лица. Вцепиться, закрутиться клубком в драке. Прижать к полу. Вдавить. Как душно! Тесно… Невыносимо оставаться в этой комнате. Воздуха… Воздуха!
– Пошли отсюда, – тяну я Ирку.
Ночной воздух обдувает кожу. Закрыть глаза и остаться тут, у края дороги, чтобы пролетающие мимо машины обдирали и уносили за собой это ощущение, опутавшее тело наэлектризованной сеткой. Ирка курит рядом. Молча. Ветер вытягивает ее волосы, превращая в Медузу Горгону.
– Это Наташкин парень, – сообщает она в никуда.
Пожимаю плечами:
– Не важно. Домой хочу.
Книга старая, с пожелтевшими страницами и обтрепанным переплетом. Золотой полустертой канителью на синем фоне строгой обложки выведено «А.С. Пушкин». Издание черт знает какого года. Меня еще и в планах не было. Провожу ладонью по шершавым страницам. Закрываю. Открываю. Перелистываю, вдыхая неповторимый запах.
Я вас люблю, хоть и бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Строчки легки, неуловимы, как паутина на исходе лета. Мягко льются, оседая едва заметным послевкусием. Тонкий аромат неизбывности. Горьковатый привкус упущенного. Перелистываю страницу за страницей, вчитываюсь в строфы, внутри звенят и отзываются тонким перебором струны. Синий увесистый том поселился под подушкой маленькой личной тайной.
Осень тихо обступает со всех сторон, обводит листья золотой каймой, добавляет густоты в облака, пытается подсластить последние теплые дни перезревшими фруктами. Заставляет вцепиться в остатки августа, выгоняет из дома, под уже не жаркое солнце, чтобы прочувствовать каждую минуту уходящего лета, дышать впрок этим воздухом, уже разбавленным горьковатым ароматом увядания. Иришкина ладонь в руке взрывает нутро нежностью – тянет согреть легким поцелуем косточку, выступающую на запястье, и попросить прощения. Что-то треснуло во мне. И сквозь эту трещину проросло другое: чудное, сильное, беспокойное.
– Арчи. Пойдем сегодня в кино?
Небо начинает закипать слезами, окрашивая асфальт темными точками. Ветер, приправленный дождем, наотмашь хлещет меня по лицу.
– Не могу.
Я готов кленовым листом упасть к ее ногам и вцепиться зазубренными краями в неровности асфальта.
– Не могу, – качаю я головой. – Не сегодня.
Иришка осторожно вынимает ладонь и прячет руки в карманы куртки. Молча смотрит в глаза осенним взглядом.
– Мне пора.
Она зябко передергивает плечами, поправляет на плече съезжающий ремешок сумки.
– Удачи, – желаю я ей вслед.
Мой телефон тихо тренькает пришедшей смс-кой.
Но так и быть: я сам себе
Противиться не в силах боле;
Все решено: я в вашей воле
И предаюсь моей судьбе
Обрывки
Besame, besame mucho,
Como si fuera esta noche la ultima vez.
Besame, besame mucho,
Que tengo miedo tenerte, y perderte despues.
– заполняет хрустальный голос Робертино Лоретти светлую террасу.
Besame, besame mucho,
– поднимается голос к балкам выбеленного дуба и уходит сквозь них в бирюзовую синь неба звенящей страстной мольбой.
Besame, besame mucho,
Que tengo miedo tenerte, y perderte despues.
– Купина ты моя неопалимая. Боль моя, радость моя, жизнь моя. Сгорел в тебе дотла, – шепчу я, перебирая вишневые от крови волосы, разбирая их на пряди. Не отрываясь смотрю на страшный глянцевый рубиновый ручеек, что вместе с жизнью вытекает из Ярослава. Аккуратно перекладываю голову его на свои колени, обтираю окровавленные пальцы о когда-то светлые брюки и нежно оглаживаю брови, рыжими росчерками летящие к вискам, горбинку заостренного смертью носа, треугольник лица, рисунок большого насмешливого рта. Привычным жестом трогаю темное пятно родинки под нижней губой, словно стараясь стереть этот огрех с безупречно белой кожи. Переплетаю свои пальцы с пальцами Ярослава, прижимаюсь губами к выступающим костяшкам, стараясь согреть своим теплом и дыханием остывающее тело, словно это может исправить случившееся.
Двадцать лет назад
Я сижу на залитой полуденным солнцем веранде и в легкой дреме клюю носом под укоризненное бормотание матери, которая, перекинув полотенце через плечо, накрывает обеденный стол.
– Шляешься невесть где до утра, никакой пользы от тебя по дому, какой ты пример мальчишкам подаешь? Старший брат! Отец приедет, я ему все расскажу.
Я лениво и сонно смотрю за мелькающими руками мамы и улыбаюсь. Хорошо. Как хорошо! Тело томно звучит еще не остывшими ночными ласками. Солнце скользит по плечам, нескромно оглаживает загорелую кожу, путается во взъерошенной шапке волос, высекая синеватые искры из упрямых завитков.
У ворот, шурша гравием, останавливается машина и громко рявкает, требуя открыть тяжелые кованые ворота.
За спиной тут же горохом рассыпается радостная дробь торопливых шагов и яркий перезвон мальчишеских голосов.
– Отец! – близнецы скатываются со ступенек и бегут к воротам.
– Отец! – протяжно воркует мать, проводит теплой ладонью по моей спине и, прижавшись, тут же забывает в радости про свое ворчание. – Иди, сынок, встречай.
Сдерживая улыбку, спокойно спускаюсь навстречу. Я старший, мне не к лицу, как близнецам, прыгать, переливаясь неприкрытой радостью, у большой ласково урчащей машины, а хочется.
Отец тяжело и неторопливо выходит из автомобиля, тут же сграбастывает большими ручищами две чернявые макушки и прижимает их к себе. Сдержанно кивнув мне, словно обняв теплым взглядом, спрашивает:
– Как дела? В доме порядок?
Подражая манере отца, так же неторопливо киваю головой.
– Все хорошо. Мать стол накрывает. Устал?
Отец отлепляет от себя близнецов и открывает заднюю дверь машины:
– Выходи.
Мне хочется зажмуриться – кажется, солнце во всю свою силу полыхнуло и само обожглось о рыжую голову ребенка, выбирающегося из салона.
– Это Ярослав, – сжав худое плечо мальчишки и подталкивая его вперед, говорит отец. – Он будет вашим братом.
Весь двор, охнув, замирает, рассматривая сжавшегося ребенка. Но близнецы, не понимая важности происходящего, воспринимая еще все как счастье, тут же, защебетав, принимаются тормошить рыжего, одаривая того авансом своей любви. Брат – это хорошее слово. Это семья. Это свое.
Мать не спеша спускается по ступеням и, затаив в межбровной морщинке сотню вопросов, подходит к отцу. Он обнимает ее и очень тихо, так чтобы слова не застряли в ушах бурно знакомящейся друг с другом троицы, произносит:
– Это сын Никиты.
Горестные складочки жестко очерчивают возраст отца и тут же отбликовывают на лице мамы похожим выражением.
Я смотрю на полыхающую макушку, на осторожные глаза, перебегающие от меня к близнецам. Мальчишка весь какой-то угловатый: худые руки, голенастые ноги, острые скулы. Заноза. Где-то внутри твердым камушком сворачивается настороженность, не позволяющая мне улыбнуться навстречу робким, но острым взглядам, которыми исподтишка обстреливает мальчишка.
На столе ярким ворохом фотографий раскинулось прошлое. Оно улыбается белозубо, радостно, оно сочится насыщенным счастьем и полнотой жизни и вызывает где-то внутри щемящую тоску от непричастности. На фотографиях другой отец. Не просто молодой, полный сил жгучий красавец. Совсем другой. На склоне горы, покрытой ослепительно-белым хрустким снегом, в расстегнутом комбинезоне, он обнимает второго, такого же искрящегося. Они оба кажутся такими счастливыми, их переполняет такая энергия, что снимок страшно тронуть, кажется, он стукнет разрядом этой бьющей через край молодости. Еще снимок, почти домашний: сонный отец, присев на подоконник, баюкает в руках большую кружку с чаем. Рядом с ним на стуле сидит тот же самый человек. Он запустил свои пальцы в ежик светлых волос, глаза закрыты. Они улыбаются – отец глазами, тот, другой, губами. Но улыбаются одинаково. Никита. Друг отца. И в любом кусочке прошлой жизни есть эта синхронность чувств, есть это чувствующаяся в любом жесте связь, есть это счастье.
– Это твой отец. Никита.
Ярослав жадно всматривается в снимки, ворошит их, перебирая то быстро-быстро, то медленно. Впивается взглядом в одну из фотографий.
– Он был хорошим? – выдавливает он комок пронизанной слезами боли из горла.
Отец молчит. Берет у мальчика из рук фотографию, нахмурившись, пристально рассматривает ее:
– Он был лучшим, Ярик. Лучшие не бывают хорошими, у них на это не остается сил. Я очень любил твоего отца. Мы были как… братья. Выступали в одной команде. Он был уникальным…
Я, проглотив накопившуюся горечь, тихо выхожу из комнаты. Никита! Его смерть сильно ударила не только по отцу. Она шарахнула по всей семье разом. Отец ушел из спорта. Навсегда. Но он не просто ушел, он забрал все – горы, лыжи, скорость, ветер, толкающий в грудь и вырастающий крыльями за спиной, – и у меня, запретив заниматься горнолыжным спортом. Перевез семью подальше от гор, оставляя внутри заунывную тоску. Я долго перебирал одно увлечение за другим: плаванье, гимнастику, борьбу, бокс, но так и не вернул себе то разрывающее нутро счастье, что дарили белоснежные трассы и кусающий лицо ветер. Не смея, не умея ненавидеть отца, я перенес свою обиду на это имя. Никита…
Спустившись по ступенькам террасы и прижавшись к стене дома, вдыхаю запах перебродившего летнего воздуха, смотрю на удивительно крупные сколы звезд. Мне нужны время и тишина, чтобы унять волну вскипевшего застарелого гнева. Дверь, тихо скрипнув, высвечивает на земле квадрат света – отец, шагнув на террасу и тяжело опершись на перила, молча смотрит на эти же звезды. В квадрат света выплывает силуэт матери. Она, прислонившись к косяку, глухо говорит:
– Иногда мне кажется, что ты любил его больше, чем можно мужчине.
– Я любил его меньше, чем нужно было, – так же глухо отвечает отец.
Я еще сильнее вжимаюсь в стену дома, не желая понимать то, что звучит в ответе отца. Не желая даже думать об этом.
***
Злые зеленые глаза в обрамлении склеенных от слез потемневших ресниц. Обветренные губы, изгрызенные в попытке не разреветься. Наливающийся, пока еще красный синяк на острых скулах.
Я, скрестив руки на груди и широко расставив ноги, взираю на мальчишку:
– Повтори, что ты сказал?
– Вы мне никто! – полузадушенно и раздроблено слезами.
Рука оставляет точно такой же синяк на другой стороне лица Ярика.
– Будешь расстраивать такими словами отца и мать, я на тебе живого места не оставлю. Понял?
Губы Ярика, уже не слушаясь, дрожат в сдерживаемом плаче.
– Ты заноза, рыжая неблагодарная дрянь. Они для тебя не жалеют ничего. А ты им в лицо такое бросаешь?
Мне восемнадцать. Я закончил первый курс иняза и вернулся на лето домой. В телефонных разговорах мама, тяжело вздыхая, говорила «трудный подросток», близнецы горячо защищали, бросая «он же рыжий, заноза», отец вздыхая обещал, что «Ярослав перерастет».
Ярик бросается к стене. Содрав с нее фотографию лучезарного блондина, швыряет ее на пол.
– Я не ваш. Я чужой! И даже на него я не похож!
Перехватываю рванувшего к двери подростка и, скрутив его, тесно прижимаю к себе, пытаясь унять бьющееся пламенем тело. Слышу ладонями заполошный птичий стук сердца.
– Не похож. Не похож. Но наш. Мой. И спрос будет как со своего. Понятно? – подтаскиваю его к кровати, бухнувшись на нее, укачиваю мальчишку и, уткнувшись в его макушку, шепчу.
Ярик всегда доводит все до крайности. Если злость – то оголтело стучащая в висках, если нежность – выворачивающая наизнанку сердце, если страх – до мурашек по спине и поджавшегося живота.
Горячими пальцами смазываю влагу, затянувшую медные ресницы, обвожу припухшие от ударов скулы. Пытаюсь стереть лепесток родинки под нижней губой. Хочу заласкать, зацеловать эти глаза, эти скулы, заложить в самое сердце рыжика свои слова. Ярик, тяжело и хрипло дыша, заклинивает свои руки на моей шее, мокро и горячо дышит в ключицу, под ладонью ходуном ходит тощая спина. Он пахнет терпкой подростковой горечью. Всего понемногу: чуть-чуть щенка, чуть-чуть полыни, чуть-чуть сигарет, чуть-чуть нагретых солнцем перезревших фруктов.
***
Третий курс, сложный и самостоятельный. Чувствую себя оторвавшейся лодкой, которую уже далеко отнесло от родного берега, но четкого направления нет. Я летаю по подработкам и все реже появляюсь на пороге родительского дома, чувствуя себя уже гостем. Желанным, долгожданным, но гостем. Близнецы уже не виснут на шее, солидно протягивают руку для пожатия. Замолкают на полуслове, если я вдруг оказываюсь в зоне слышимости, и неуверенно прощупывают почву, тут же сворачивая разведывательный лагерь, стоит мне чуть нахмуриться на вольности. Яр дичится пуще прежнего, отмалчивается и ускользает из комнаты, если вдруг мы остаемся наедине.
Лето подкинуло последние каникулы – на практику меня отправляют в родной город вожатым в детский лагерь. Родители с облегчением спихивают впридачу трех оболтусов, которых удается пристроить в первый отряд. Но они фактически всегда крутятся рядом, укрепляя ослабленные нити родства. Близнецы как губки впитывают щедрость южной природы, пропитываются ранней томной зрелостью, провожают влажно блестящими глазами женщин. Тормошат меня, требуя новых впечатлений и эмоций, постоянно выбиваются за рамки дозволенного. Ярослав другой, вместе с ними, рядом, но другой. Он, насмешливо кривя свой яркий рот, сыпет колкостями и с молчаливым упрямством отгораживается. Настороженно следит за мной, почти не таясь. Я уже даже привыкаю к блуждающим за мной зеленым глазам. Сам отыскиваю эту россыпь темного золота среди других голов, если он перестает мелькать вместе с близнецами то тут, то там.