Текст книги "Сердце женщины"
Автор книги: Уильям Локк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Уильям Локк
Сердце женщины
I
ЗА ФЛАГОМ
– Теплый денек выдался, – сказал полисмен.
Человек, к которому он обращался и который сидел с обнаженной головой на ступеньках крыльца, посмотрел на него и кивнул головой. Затем поспешил надеть шляпу.
– И народу немного на улицах.
– Тем лучше.
– Ну, это как кому нравится, – сказал полицейский, вытирая пот со лба.
Это был первый понедельник в августе, и работы у него, действительно, было немного. Любопытство привело его к одиноко сидевшей фигуре, а врожденная общительность заставила пуститься в разговор. Но, получив в ответ на свое последнее замечание равнодушный кивок головой, он неохотно отошел и неторопливо побрел дальше по улице.
Сидевший даже не заметил, что он отошел. Опершись подбородком на руку, он грустно смотрел на дорогу. Зачем он пришел сюда, в Голланд-Парк, он и сам не знал. Быть может, бесцельно скитаясь по улицам, он бессознательно пошел знакомой дорогой, приведшей его к месту, с которым для него было связано столько сладостных и горьких воспоминаний.
В большом доме напротив, белевшем в лучах полуденного солнца, все шторы на окнах были спущены. Подобно большинству домов на этой длинной нарядной улице, он казался покинутым.
С тех пор как нежданно налетевшая гроза изуродовала жизнь сидевшего, он впервые видел этот дом. А когда-то ему был так знаком каждый уголок, как будто он там родился и вырос. Обитатели этого дома встречали его радостно, спешили его приветствовать, ухаживали за ним, ради блестящих надежд, которые он подавал, восхищались его наружностью. Передаваемые шепотом слухи о его разгульной жизни и кутежах заставляли хозяев дома только еще больше баловать его, как расточительного и щедрого родственника. Ему стоило лишь постучаться в эту дверь, чтобы найти весь тот комфорт, который дает богатство и изысканное общество, и теплую привязанность. Теперь он все это утратил безвозвратно, как Адам, изгнанный из рая. Среди людей он был отверженцем. Он не только утратил право постучаться в эту дверь, но знал, что даже самое упоминание о нем в этом доме вызывает краску стыда на лицах и свирепый призыв к молчанию.
Он смотрел на спущенные шторы покинутого дома с тоской безнадежности и мучительно жаждал участия, ласки, звонкого смеха, милых дружеских лиц, жаждал услышать свое имя, которого он не слыхал уже два года, – с тех пор, как он вышел из дверей этого дома, над которыми, теперь казалось ему, было начертано огненными буквами: «Оставьте надежду».
Морщины на лице его обозначились резче. Прикосновение дружеской руки, ласковый взгляд знакомых глаз – то, что имеют миллионы, даже не замечая этого, – было для него в эту минуту бесценным сокровищем, отныне и навсегда недоступным. Ему едва сравнялось 30 лет, но жизнь его была безвозвратно испорчена. Впереди у него ничего не было, кроме жизни парии; он не смел взглянуть в глаза честным людям. И в его душе не было даже гнева, даже сознания несправедливости судьбы, которое могло бы оживить в ней благородную решимость – было лишь презрение к себе и сознание своего позора – неизгладимое клеймо, наложенное тюрьмой.
Его здесь и арестовали, на тротуаре, напротив. Он вышел из подъезда этого дома во фраке; в ушах его звенел еще веселый смех; а внизу, у подъезда, терпеливо дожидались его выхода двое полицейских в штатском платье, которые и увели его с собой. И с этого момента он забыл о смехе. Жизнь его стала сплошной мукой и ужасом. Освобождение не принесло ему радости, наоборот, усилило его отчаяние. Последние месяцы в тюрьме он мучительно тосковал по свободе, мучительно ждал часа избавления. И вот час этот настал. И что же? Иной раз он жалел о тюрьме, по крайней мере, о тех днях, когда апатия притупляла боль. Он был свободен уже пять месяцев, и по всей вероятности останется на свободе до конца жизни. Эта перспектива иной раз пугала его. Снова мимо прошелся полицейский и на этот раз покосился на него. Чего это он сидит на чужом крыльце? Мелькнувшее подозрение заставило полицейского ускорить шаг.
– Вы скоро уйдете отсюда? – спросил он. – Тут сидеть не полагается.
Сидевший тупо посмотрел на него. Первым побуждением его было уйти. Укоренившаяся привычка к беспрекословному повиновению моментально подняла его с места.
Но тотчас же он вспомнил, что теперь он уже независимый человек, и почти вызывающим тоном бросил полицейскому:
– У меня голова закружилась от жары. Что вы пристаете ко мне! Вы не имеете права.
Полицейский оглядел его с ног до головы. Несомненно, джентльмен, несмотря на потертое платье и руки без перчаток, засунутые в карманы брюк. Цепочки на жилете не видать и обшлага сорочки без запонок.
«Не повезло, должно быть, опустился», – подумал полисмен. – «Да и болен к тому же». – Лицо у сидевшего человека было исхудалое, прозрачно-белое, как это бывает у худощавых блондинов, с тонкими изящными чертами. Глаза впалые, глубоко ушедшие в орбиты; во всех чертах выражение усталости, смешанное со страхом. Боковые мускулы рта ослабели, как будто оттянутые тяжелыми, свисавшими вниз усами, и, так как усики у него были жиденькие, белокурые и закрученные кверху, это странно противоречило первому впечатлению. Общий вид у него был истощенный, болезненный. Платье висело на исхудалом теле, как на вешалке.
Полицейский смягчился.
– Ну что ж, сидите: движению вы не препятствуете, – добродушно заметил он и опять отошел, а молодой человек, оставшись один, снова уселся на ступеньках в тени, словно ему не хотелось уходить с такого удобного места. Но течение его мыслей было нарушено. Теперь, прислонившись головой к каменному столбу балюстрады, он думал о том, чем бы ему сегодня заняться, и жаждал, чтобы поскорее наступил завтрашний день, когда можно будет возобновить утомительные поиски работы, прерванные праздничным отдыхом. Вначале он с головой окунулся в это безнадежное дело, жестоко волновался, обижался отказами, огорчался крушением ни на чем не основанных надежд. Теперь это превратилось уже в ежедневную механическую рутину; не испытывая ни радости, ни огорчения, он с утра до ночи таскался по шумным улицам из магазина в магазин, из конторы в контору, досадуя только на то, что воскресенье выбивало его из колеи, и он не знал, куда девать себя. А тут еще подвернулся банковский праздник, сыгравший на неделе роль воскресенья.
От солнца и жары и от беззвучной тишины на улице его клонило ко сну. В голове промелькнула мысль о смерти: заснуть вот так, без боли, на ступеньках чужого крыльца – и не проснуться. А затем полиция подберет мертвое тело и свезет на кладбище. Самый подходящий конец для него. Finis coronat opus [1]1
Конец венчает дело ( лат.)
[Закрыть]. Он цинично присвистнул. Проходили минуты. Тени постепенно вырастали, вытесняя солнечный свет на тротуаре. Из соседнего дома вышла кошка, задумчиво приблизилась к нему, понюхала его сапоги, свернулась калачиком и задремала. Грохот телеги мясника, проезжавшей мимо, разбудил сидевшего; он нагнулся и погладил кошку, лежавшую у его ног. И когда поднял голову, заметил, что в его сторону по тротуару идет женщина очень маленького роста, хорошо одетая. От нечего делать он стал смотреть на нее сонным равнодушным взглядом. Но когда она подошла ближе, глаза их встретились, и оба вздрогнули, узнав друг друга. Сидевший быстро поднялся и шагнул "вперед, словно хотел перейти на другую сторону улицы, но маленькая женщина остановилась и окликнула его.
– Стефан Чайзли!
Она поспешно подошла и схватила его за руку, вопросительно взглянув ему в лицо.
– Разве вы не хотите поздороваться со мной?
Голос был так нежен и музыкален, интонация так ласкова, что он подавил в себе желание убежать, но все же смотрел на говорившую смущенно и растерянно.
– Неужели вы забыли меня? Я Ивонна Латур.
– Забыл вас? Нет, я не забыл вас, – медленно выговорил он, – но я не привык, чтоб меня узнавали.
– На свете много злых людей, – ответила она. – Ой, какой у вас нехороший вид! Вы, должно быть, нездоровы. Так вот почему вы сидели здесь на крыльце. Бедненький.
В глазах ее появился влажный блеск. Он поспешил отвернуться, и голос его сразу стал хриплым.
– Не говорите со мной так. Я не стою этого. Я совсем погибший человек – мне уж не подняться. Прощайте, м-м Латур, и благослови вас Боже за то, что вы сказали мне ласковое слово.
– Зачем же вы так торопитесь уходить? Проводите меня немножко, хотите? Мы можем пройти парком и посидеть там немного; там никто не помешает нам разговаривать.
– Да вы это серьезно? Гулять со мною? По улице?
– Ну, разумеется, – слегка удивилась она. – Да ведь в былое же время мы часто с вами гуляли. Вы думаете, я забыла? Я не забыла. А теперь вам так нужны участие и дружба, что даже бедная маленькая Ивонна может пригодиться на что-нибудь. Идемте!
Они пошли вместе и некоторое время шли молча. Он не находил слов: он сам не знал, как он страшно стосковался по доброму человеческому отношению, но скоро спохватился и резко сказал:
– Знаете ли вы, что вы делаете? Вы идете гулять с человеком, совершившим бесчестный поступок и отсидевшим за это два года в тюрьме.
– Зачем вы говорите такие вещи? Вы обижаете меня. В этом огромном Лондоне есть сотни людей, всеми уважаемых, которые поступают гораздо хуже вас. Сотни тысяч людей, – повторила она с преувеличенной горячностью. – Для меня вы по-прежнему остаетесь добрым другом и старым знакомым. Этого ничто изменить не может.
– Я никак в толк взять не могу, – запинаясь, пролепетал он. – Вы – первый человек, сказавший мне доброе слово.
– Бедненький! – снова повторила Ивонна.
Они вышли на Бэйсуотер-Род. Прежде чем он успел удержать ее, она уже остановила омнибус, шедший в восточную часть города. – В парке мы выйдем. Вам не следует много ходить.
Омнибус остановился. Стефен последовал за ней и сел с ней рядом. Когда подошел кондуктор, чтоб взять деньги за проезд, Ивонна поспешила раскрыть кошелек, но бледный спутник ее весь вспыхнул, угадав ее намерение.
– Нет, уж позвольте мне, – сказал он, вытаскивая из кармана несколько медных монет.
Колеса омнибуса так грохотали, что серьезной беседы вести было нельзя, и разговор вертелся на общих местах. М-м Латур объяснила, что она только что дала последний свой урок пения в этом сезоне, что у ее ученицы нет ни слуха, ни голоса и, пока она разучит какой-нибудь романс, он, глядишь, уже вышел из моды.
– Люди, знаете, ужасно глупы…
Она говорила это с таким убеждением, словно открыла новую с иголочки истину. Спутник ее невольно улыбнулся. Зоркая и внимательная, как истая женщина, она заметила это и обрадовалась. Уж лучше смеяться, чем плакать. Ободренная, она принялась болтать, что на ум придет: о прохожих, о забавных инцидентах, которые ей доводилось наблюдать в качестве концертной певицы. Когда омнибус остановился, она выскочила первая, не взяв его протянутой руки, и весело засмеялась.
– О, как приятно быть вместе с вами! Ну, скажите же, что и вы рады встрече со мной.
– Эта встреча – все равно, что капля воды, упавшая на язык грешника, которого поджаривают на адском огне, – выговорил он тихо, так тихо, что она даже не расслышала и продолжала смотреть на него, вся сияя улыбкой.
Она казалась сотканной из солнечных лучей и тепла, слишком воздушная и хрупкая для этого грубого мира. Темные волосы пышными мелкими волнами обрамляли ее лоб и виски и придавали неописуемую нежность ее лицу. Сквозь смуглую кожу пробивался слабый румянец. Большие темные глаза таили в себе неисчерпаемые глубины нежности. Что-то солнечное, летнее было в ней; вся ее фигурка, от пышных волос до крохотных ножек, дышала утонченным обаянием женственности. Она была в полном расцвете своей женской прелести и красоты и в то же время не утратила ее бессознательного, трогательного обаяния ребенка. В многолюдной бальной зале, при электрическом освещении, среди роскошных туалетов, обнаженных плеч и рук, блистающих ослепительной белизной, красота Ивонны могла пройти незамеченной. Но здесь, в тенистой аллее, в тихом мире прохладной зелени и затененного света, она казалась усталому взору своего спутника прекраснейшим существом на земле.
– Как здесь славно, – сказала она, усаживаясь на скамью.
– Невообразимо хорошо! – ответил он.
Тронутая его тоном, она положила на его руку крохотную ручку в перчатке и ласково сказала:
– Мне так бы хотелось помочь вам, м-р Чайзли.
– Не называйте меня так. Я не ношу больше этого имени. Я перестал носить его с тех пор… с тех пор, как вышел на волю. Хотите, я вам расскажу о себе? Мне будет легче, если я выскажусь.
– Я затем и привела вас сюда, – сказала Ивонна.
Он нагнулся вперед, упершись локтями в колени, и закрыл лицо руками.
– В сущности, пожалуй, и рассказывать нечего. Моя бедная мать умерла, когда я сидел в тюрьме – вы это знаете; должно быть, эта история со мной свела ее в гроб. Доход у нее был пожизненный. Мебель и все ее имущество продали на уплату моих долгов. Я вышел из тюрьмы пять месяцев тому назад без гроша в кармане. Эверард прислал ко мне своего поверенного. В качестве главы семьи он предлагал мне единовременно небольшую сумму денег под условием, что я переменю имя и никому из родственников никогда не напомню о себе. Мои родные отказались от меня, не хотели иметь со мной ничего общего. Одному Богу известно, почему я сидел сегодня на крыльце их дома. Может быть, вы находите, что мне не следовало бы брать денег от Эверарда? После двух лет каторги трудно сохранить гордость… Я принял имя Джойса – первое попавшееся мне на глаза, когда я вышел на улицу после этого разговора. Не все ли равно, это или другое?
– Но зовут вас все-таки Стефаном?
– Да, должно быть. Об этом я как-то и не подумал. Пожалуй. Стефан можно оставить… Вот я и живу на эти деньги; а проем их – хоть с голоду помирай. То, через что мне пришлось пройти, для здоровья не очень полезно. Пытаюсь найти работу, но это, по-видимому, безнадежно. Я знаю, что мне следовало бы уехать из Англии, но как-то уж очень я сжился с Лондоном: жаль покинуть его. Да и что мне делать в колониях? Для тяжелого ручного труда я не гожусь. Пробовали меня сажать на такую работу, – я свалился, попал в больницу, так что потом меня уже заставили шить мешки и помогать на кухне. Если бы я нашел в Лондоне заработок, хоть на один фунт в неделю, с меня бы и достаточно. Прокормиться на это как-нибудь можно. Хотя зачем, собственно, я живу – этого я и сам не знаю. Должно быть, я уж очень упал духом, слишком апатичен стал и для самоубийства. Если б во мне сохранилась хоть капля воли, я убил бы себя. Но вот – нету…
Он умолк и некоторое время сидел так, не подымая головы. Ивонна не находила слов для ответа. Его почти грубая откровенность наглядно показали ей, до какого унижения он дошел, и это изумляло и пугало ее. Ей, сердечной, доброй и великодушной, мужчины казались неразрешимыми загадками. У них было так много знания, так много странных запросов и потребностей, совершенно ей чуждых. Они как будто жили в мире чувств, идей и поступков, который был выше ее понимания. Здесь перед нею был человек, переживший что-то невообразимо тягостное и постыдное… Она невольно чуточку отодвинулась, не от отвращения к нему, но потому, что вдруг почувствовала, что он ей совершенно непонятен, и она не знает, что ему сказать и чем помочь ему. Наступило короткое молчание.
Джойс заметил, что она ни словом не откликнулась на его искренность, и, подняв растерянное лицо, спросил ее:
– Вас это шокирует?
– Вы так странно говорите, как будто у вас камень вместо сердца, – пролепетала Ивонна.
– Простите меня, – сказал он, смягчаясь при виде ее огорчения. – По отношению к вам я был неблагодарным. Сегодня мне следовало бы чувствовать себя счастливым. И я буду. Мне хочется нагнуться и поцеловать вашу ножку за то, что вы сидите здесь рядом со мною.
От этого изменившегося тона щеки Ивонны снова порозовели, и глаза ее засияли.
– В самом деле, вы счастливы тем, что я с вами? Как я рада! Я всегда стараюсь делать людей счастливыми, и никогда мне это не удается.
– Странные же эти люди, с которыми вы имеете дело! – улыбнулся Джойс своей усталой улыбкой.
Молодая женщина выразительно пожала плечами.
– Должно быть, это оттого, что все люди странные, а я такая простая, обыденная.
– Вы – милая, добрая, солнечная душа. И всегда такой были.
– Ну, что вы! Как можно так говорить? – вскричала она, покачав головкой и уже совсем развеселившись. – Я такая маленькая, незначительная. И все у меня такое крохотное – крохотное тело, крохотный голосок, крохотная сфера интересов, крохотный ум. Даже и квартирка совсем крохотная. Но вы непременно приходите ко мне. Я вам спою – этот маленький талант у меня все же есть, – и, может быть, это развеселит вас. Вы, должно быть, так одиноки.
– Почему вы так добры ко мне?
– Потому что вы кажетесь больным, измученным и несчастным, и мне больно это видеть. Вы тоже были добры ко мне. Помните, как вы все хорошо устроили и сколько вы хлопотали обо мне, когда меня бросил Амедей? Не знаю, что бы я делала без вас. И потом ваша матушка… Я знаю, знаю – продолжала она, понижая голос, – я так плакала, когда она умерла, мне было так жалко вас. Я видела ее перед смертью, и она говорила со мной о вас. Она сказала: «Ивонна, если вы когда-нибудь встретите Стефана, будьте добры к нему ради меня. Ведь все будут против него». И я обещала: но, если б даже и не обещала, я сделала бы то же самое. Тут и доброты никакой нет.
Он молча пожал ей руку. В ее глазах стояли слезы, но его глаза были сухи. Порой, когда он думал о своей разбитой жизни, о тех опустошениях, последствиях его поступка, он готов был упасть на колени, спрятать куда-нибудь лицо и рыдать, рыдать без конца. Может быть, тогда стало бы легче сердцу. Но оно уже, казалось, умерло для подобной вспышки страсти. И, однако, давно уже он не был так близок к волнению, как в эту минуту.
Они поговорили еще немного, перебирая старые воспоминания, мучительно сладкие для Стефана, – о его матери, о доме, о теперешнем его положении, которое Ивонна отказывалась признать безнадежным. Она надеялась примирить Стефана с его семьей. Родственников его матери, живших в Голланд-Парке, она не знала; но его двоюродного брата, Эверарда Чайзли, занимавшего место каноника в Уинчестере, она надеялась привести к более христианским чувствам. В первый же раз, когда она встретит каноника, она поговорит с ним о Стефене.
Джойс покачал головой. Нет, не надо этого. Он отверженец. Эверард поступил великодушно; он дал слово и должен сдержать его. У них дороги разные. Современные христиане не знают всепрощения, да и кто простит позор, навлеченный на всю семью? При этом Эверард человек упрямый: как он сказал, так и сделает. Он, как Пилат: еже писах – писах, – и делу конец.
– А вы откуда же знаете Эверарда? – спросил Джойс, чтобы переменить разговор.
– Я встречала его у вашей матери. Он был очень добр к ней. Он услыхал мое пение – и как-то вышло так, что мы ужасно подружились. Он бывает у меня, и я пою ему. Дина Вайкери говорит, что он нарочно для этого приезжает в город. Слыхали вы что-нибудь подобное? Но для меня это ужасно лестно – вы понимаете? – ведь он настоящий, живой каноник. Один раз он пришел, когда у меня были Эльзи Кариеджи и Ванделер – они разучивали тогда новую песенку и танец и пришли ко мне показать. Посмотрели бы вы на их лица, когда вошел каноник. Ван, – он ведь поет в хоре в одной церкви в Вест-Энде, – все время говорил о церковной службе, а Эльзи поспешила сунуть свою папироску в горшок с цветами. Это было ужасно смешно.
Ивонна рассмеялась заразительно звонким смехом. Потом взглянула на часы и торопливо поднялась.
– Я и не знала, что так поздно. Я сегодня завтракаю в гостях. Так вы придете ко мне – да, наверное? Приходите завтра вечером. Я живу… она дала ему карточку с адресом. – Кстати, вы ведь поете еще?
– Я и забыл, что на свете есть пение, – был грустный ответ.
– Ну, ничего, завтра вечером вспомните. Мне пришла одна мысль. Итак, au revoir [2]2
До свидания! ( фр.)
[Закрыть]!
– Благослови вас Боже, – сказал Джойс, пожимая ей руку.
Она весело кивнула головкой и мелкими шажками быстро пошла по аллее. Джойс смотрел вслед хорошенькой миниатюрной фигурке до тех пор, пока она не скрылась из виду, и потом еще долго бесцельно бродил по парку, думая о неожиданной встрече, которая как будто стерла отчасти клеймо позора, наложенное тюрьмой.
II
ИВОННА
Ивонна выходила из концертной залы. Ее друг и товарищ по сцене Ванделер, накинул ей на плечи красный sortie-de-bal и закутывал ее дольше, чем это было необходимо. Ванделер был рослый ирландец, с серым, словно неумытым лицом, но весело поблескивающими темно-голубыми глазами и вкрадчивым голосом.
– До свиданья, – сказала Ивонна, – и благодарю вас.
Она была немного взволнована. Сегодня Ванделер, любимец публики, пел раньше ее и вызвал бурю аплодисментов.
– Ну, и подвели же вы меня, милый друг! – сказала она ему, шутя.
Тогда Ванделер, к полному разочарованию своих поклонников, спел на бис какую-то скучнейшую балладу и притом без всякого выражения, так что хлопали ему уже как будто по обязанности, и только появление Ивонны на эстраде снова подогрело публику.
Ивонна была смущена этим совершенно ненужным донкихотством, ставившим ее в ложное положение, и застенчиво поблагодарила его.
– Разрешите мне зайти к вам на 10 минут выкурить папиросу? – попросил он.
Ивонна была утомлена. В зале было очень жарко; весь этот день с утра она бегала по городу, делая большие концы, и чисто по-женски жаждала снять с себя все лишнее и в капотике полежать на диване с французским романом в руках перед тем, как лечь в постель. Но, когда ее так просили, она не могла отказывать. И она кивнула головкой в знак согласия. Ванделер крикнул кэб, и они вместе поехали к ней на квартиру.
Взбираться надо было высоко, под самое небо; коридор был узенький, гостиная крохотная. Рослый, широкоплечий ирландец, как стал у камина, так, казалось, и заполнил ее всю, до рояля. Все друзья Ивонны дивились, каким образом ухитрились внести в эту крохотную квартирку такой огромный рояль. Один даже высказал предположение, будто рояль поставили раньше, а стены вывели уже потом.
Все в этой гостиной было такое же маленькое, как и сама Ивонна – кресла, кушетки, три маленьких столика разных фасонов. На стенах висело несколько акварелей. Занавеси на окнах и портьеры были новые и выбранные с большим вкусом. Все в этой комнате, начиная от мебели и кончая хорошенькими безделушками, которые так любят женщины, носило на себе отпечаток милой личности Ивонны, – все, за исключением огромного рояля из полированного розового дерева, громко заявлявшего о своей самостоятельности. Для такой миниатюрной женщины, как Ивонна, он положительно был слишком велик.
С легким вздохом она бросилась в кресло у камина. Всю дорогу домой она молчала, что было ей мало свойственно. – Чем это вы так огорчены? – участливо спросил Ванделер.
– Напрасно вы это сделали Ван, – сказала она, грустно наморщив лобик.
– Ну вот, вы и рассердились на меня. Удивительно, какой я неуклюжий! Точно слон в басне, который нечаянно раздавил наседку, а потом разжалобился, вроде меня, собрал весь выводок цыплят и уселся на них, говоря: «Не кручиньтесь, миленькие, я вам заменю мамашу». Вот и я так все делал невпопад. Я вас обидел, да?
– Ах, нет, Ван, – усмехнулась Ивонна. – Но разве вы не понимаете? Вы сделали такую вещь, за которую я ничем не могу отплатить вам.
– Пустяки! Уже то, что я вижу перед собою ваше милое личико, для меня достаточная награда.
– Ну, его-то вы и без этого могли видеть, было из-за чего стараться!
– Более милого личика я не знаю, – возразил ирландец, бросая в огонь только что закуренную папиросу. – Я готов в любой момент дать отрубить себе голову ради того, чтобы только лишний раз взглянуть на вас. Ну, если вам хочется еще чем-нибудь отблагодарить меня, клянусь душой, это вовсе нетрудно, Ивонна.
Он смотрел на нее сверху вниз, красный от волнения, с вопросом в глазах. Она поймала его взгляд и выпрямилась, с мольбой протягивая ему руки. Уже не в первый раз смотрел на нее так мужчина, домогаясь чего-то такого, что не в ее власти дать. И всегда в таких случаях она чувствовала себя такой бедной, такой неимущей. И что в ней такого, что так волнует их всех? Вот и Ван, добрый друг и славный товарищ, пошел по стопам других. Это ее пугало и огорчало.
– Не надо, Ван! – взмолилась она. – Только не это! Мне этого вовсе не нужно.
Она закрыла лицо руками. Он подошел к ней и нагнулся над ее креслом.
– Ну, разве вы не можете немножко полюбить меня, Ивонна? Ну, самую чуточку? Такую крохотную, что вы и не заметите. Я бы и больше попросил, да ведь вы все равно не дадите. И я прошу только крохотку. Ну, Ивонна?
Но Ивонна только качала головой, жалобно повторяя:
– Не надо, Ван, не огорчайте меня!
Голос ее звучал такою мольбой, что ирландец выпрямился, стукнул себя кулаком в грудь и взялся за шляпу. – Ведь знал я, скотина! Захватил бедную женщину врасплох и пристал с ножом к горлу: подавай ему любви. Разумеется, вы не можете любить такого огромного и толстого верзилу, как я. Притом же вы совсем спите от усталости. Экий я мужлан! Ну, спите, спите, маленькая женщина. Спокойной ночи!
Он протянул ей руку, и она не отнимала своей.
– Я – неблагодарная, да? Я не хотела этого… Но я думала, что вы – другой.
– То есть как другой…
– Что вы не станете мне объясняться в любви. Не надо, Ван, пожалуйста. Это все испортит.
– Ну, не надо, так не надо. Только ведь это дьявольски трудно – не объясняться вам в любви, когда представится случай. И право же, если б вы перестали иметь вид маленькой святой, было бы лучше и безопасней для душевного спокойствия всех ваших знакомых.
Он нагнулся, прильнул губами к ее руке и шумно выбежал из комнаты. Ивонна слышала, как он быстро шел по коридору, напевая одну из своих песенок; слышала потом, как за ним захлопнулась входная дверь, затем воцарилось молчание, и молодая женщина легла в постель с благодарным чувством избавления от неведомых опасностей. И все же ей было жаль Ванделера, хоть она смутно и сознавала поверхностность его увлечения. Было бы приятно сделать его счастливым, если бы это было возможно. На дне души почему-то шевелилась маленькая безрассудная мысль, что она поступила эгоистично. И, укладываясь в постель, она вздохнула. Удивительно все сложно устроено в этом мире…
Знавшие ее часто дивились, как это ее до сих пор не раздавили в битве жизни… Такое кроткое, уступчивое существо, такое простенькое и неопытное, неспособное пользоваться уроками чужого опыта, стоит себе преспокойно в самом центре житейской битвы, словно дитя посредине людной улицы, по которой не прекращается движение. Это казалось неестественным, нелепым, пугало; хотелось броситься на выручку, как вы бросаетесь к ребенку. Эта маленькая женщина была создана для нежности, заботы, покровительства, для того, чтобы окружить ее любовью и роскошью. И так дико, нелепо было видеть ее одинокой, зарабатывающей себе пропитание, без всякой иной защиты от жизненных толчков и падений, кроме своей доброты и невинности.
Но именно ее простодушие и спасало ее от натисков извне; а давления изнутри не было, потому что душа у нее была еще совсем детская, не проснувшаяся. Когда люди жалели ее, она смеялась. Ей было вовсе нетрудно зарабатывать себе кусок хлеба. Рожденная в семье артистов, с детства привыкшая к особенностям профессиональной жизни, она окунулась в нее, как молодой лебедь в воду. Ангажементы являлись также естественно, как солнце, ветер, визиты приятельниц и прочие обычные явления природы. Она пела, давала уроки, а деньги за это вносились в отделение банка, помещавшееся рядом с ее квартиркой, и, когда ей нужны были деньги на расходы, всегда очень скромные, она делала надпись на чеке и посылала за деньгами прислугу.
Когда денег в кассе было мало, она экономила, оттягивала уплату по счетам; когда деньги прибывали, она платила долги, заказывала себе новые платья, иногда позволяла себе роскошь – дюжину устриц на ужин. Все это складывалось очень просто. И жалеть ей себя было не за что. И о том, что муж бросил ее, она не жалела. Период замужества пронесся быстро, как пасмурный день, забытый, как только засветило солнце, почти не оставив следа в ее характере. Даже тяжелые дни, последовавшие за разрывом, не слишком сильно придавили Ивонну. Менее податливая натура, пожалуй, сломилась бы; Ивонна только просидела на мели в течение одного сезона.
Когда Амедей Базуж, парижский тенор, певший в Лондоне, впервые встретился с ней, ему уже успели прискучить слишком доступные красавицы блондинки, за которыми он одно время гонялся и, придя в сентиментальное настроение, в котором он любил вспоминать о своей матери, он счел долгом влюбиться без памяти в маленькую смуглянку Ивонну, причем уверял, что боготворит ее, сравнивал ее с Мадонной и со всеми святыми, каких он только знал. Ивонна была тогда очень молода; это внезапное обожание ей было в новинку; Амедей все время твердил ей о своей душевной боли, и ей страшно было думать, что эту боль причинила она. И она вышла за него, так как он говорил, что дело идет об его жизни. Она отдала ему себя, как дала бы шесть пенсов нищему на улице. Почему она была необходима для счастья его жизни, это было ей непонятно. Но Амедей уверял, что это так, и она верила на слово.
Первое время она тихо радовалась его бурным восторгам. В медовый месяц, в часы ласк, иногда он шепотом спрашивал: «m'aimes tu» [3]3
Любишь ли ты меня.
[Закрыть], – она шептала: «да», зная, что ему это будет приятно, но сама чувствовала себя гораздо счастливее в другое время, когда от нее не требовалось проявлений чувства. Сам по себе он ей нравился. Ей нравилась его, в сущности, довольно вульгарная красота; его кипучая фантазия и бульварные остроты забавляли ее, а его пылкая страсть к ней вызывала в ней интерес, слагавшийся из страстной смеси страха, удивления и жалости.
На Амедей Базуж не был создан ни для воспитания молоденьких женщин, ни для семейных добродетелей. Когда миновало покаянное настроение, он перестал говорить о своей покойной матери, и невинность Ивонны стала казаться ему нелепой и пресной. И он снова начал служить иным богиням, более милостивым, в которых была страсть, был цинизм, было стимулирующее разнообразие. Он жалел в особенности о разрыве с последнею своей возлюбленной, все время державшей его в состоянии восхитительной неуверенности относительно того, что она сделает через минуту – осыплет ли его страстными поцелуями или же швырнет в него зеркалом в припадке ярости. И эти сожаления вместе с потребностью новых ощущений постепенно увели его прочь от Ивонны.