355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Современная американская повесть (сборник) » Текст книги (страница 27)
Современная американская повесть (сборник)
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Современная американская повесть (сборник)"


Автор книги: Трумен Капоте


Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

– Сами вы, значит, были безупречны?

– Что касается супружеских обязанностей…

– Христос с вами!

Шепнула, как обожгла. И странно – этим именем стыдить меня за глупые слова.

Теперь шепчет мусорщик. Он наклоняет ко мне голову, чуть не клюнув носом в щеку.

– Я все слышал.

Сыщик какой-нибудь? Осведомитель? Я не хочу перешептываться с этим холуем в зеленом комбинезоне, посадившим себе орла на плечо, и отвечаю намеренно громко:

– Я знаю, что вы подслушивали.

Но тот продолжает шептать:

– Не сейчас, а раньше. О прошении. Если ты мне нагадишь, я из тебя душу выну. – И вслух: – Что, без угла остался? – И снова шепотом: – К примеру, мы подойдем к окнам вместе, только я к правому. После твоего первого слова мне крышка. – И опять в полный голос: – Нам всем крышка.

Я чувствую плечом, как он дрожит. Лицо побледнело. Его угроза меня не пугает. Это он видит во мне угрозу для себя. А на меня просто находит тоска.

В спальном зале Мэринсона моя площадка близко к центру. Она размечена дюймовой ширины белыми линиями на покрытых лаком сосновых досках пола. Головная часть площадки (я сплю головой в ту сторону) обращена к северу; стало быть, лежу я параллельно Уитни-авеню. Справа от меня зал перерезает восьмидюймовый проход, из которого ступаешь на жилые площадки в нашем ряду и в противоположном. Обитатели стремятся придать своим площадкам индивидуальное выражение. Я следую принятому здесь обычаю и на ночь устраиваюсь на длинном комоде, словно моряк на своем рундуке. Моя площадка от прочих отличается тем, что, за исключением этого комбинированного ложа, я больше ничего не держу. Пустота. Голый сосновый пол. Ни стола, ни стула, ни коврика, ни ламп, ни телевизора, ни книг – ничего. Я добился в высшей степени индивидуального стиля, сведя к абсолютному минимуму и свое имущество, и свои потребности. Соседи считают меня либо последним бедняком, либо полным болваном, но я заметил, что мои гости веселеют у меня на площадке, им здесь хорошо. Есть где повернуться. Можно сказать, у меня самый большой дом в Нью-Хейвене.

Но мне в нем тесно.

Бабуля толкает меня локтем, я поворачиваюсь к ней.

– Вы мне еще не сказали, какое у вас прошение.

У меня из головы нейдет, как перепугало и взбесило мое прошение мусорщика; мне бы с ним разобраться, и меня совсем не тянет развязывать бабуле язык. Что бы придумать?

– Мне бы не хотелось это обсуждать.

– Вы копия мой сын, старший Роберт. Тот все от меня скрывает. Назло. Только бы обидеть. Когда родился малышка Роберт – знаете, как я узнала, что он появился на свет? Маршия легла в больницу с венами, я туда позвонила, добилась дежурной сестры, и та говорит: «Нам не разрешается говорить. Подождите у телефона. Я соединю вас с невесткой, когда она кончит кормить». То есть, они проговорились, что она уже дает малютке грудь. Ему уже был второй день. Хорошо так делать?

Если она такая неугомонная, пусть о себе и рассказывает.

– Вас так интересуют чужие проблемы, а сами-то вы о чем просите?

Усмехается.

– Давайте по очереди. Вы первый.

– Готов спорить, – говорю я, – что это касается вашего маленького Роберта. Верно?

– Верно. Это касается Роберта.

Она замолкает, но долго молчать она не умеет и поэтому продолжает:

– Я не хочу, чтобы он учился читать. Я хочу, чтобы он научился чему-нибудь путному.

– Мне кажется, вы гордились тем, что его отобрали.

– Я и горжусь, только его будущее мне дороже.

– А что же родители?

– Хотят, чтобы читал.

– И вы всегда так действуете – через их голову?

– Не сидеть же сложа руки.

Девушка поворачивает голову влево, прислушивается. Мои мысли разбегаются в стороны. Сильнее всего мысль о том, что происходит прямо передо мной, у моего тела. В бабулину сторону мысли неглубокие – быть вежливым, выдержанным. Я и отвечаю ей только для того, чтобы не обидеть. А выжить, выстоять, удержать надежду, дать отпор – эти мысли идут к мусорщику, которого нисколько не удовлетворил наш разговор. И на каждый поток мыслей еще налипает постороннее: глухой шум транспорта, кирпичные башенки на здании, голубой помпон, сирена, воробьи, брюзжание сзади, вонь пластмассы, покусывающий страх.

– И вы встреваете в их дела, – спрашивает девушка, – только чтобы не сидеть сложа руки?

Очки, как фары, чуть смещаются и укалывают ее холодными лучиками.

– А что тут такого? Все равно ведь откажут.

Девушка фыркает.

– Зачем же тогда стоять?

– А мне нравится. Я их столько подавала, этих прошении! По четыре-пять раз в неделю выстаиваю. Хоть людей увидишь. Вот с вами сейчас разговариваю.

– Глупее трудно придумать, – говорю я. – Вы посмотрите, сколько за вами народу. Вы, может, не даете пробиться тем, кому это позарез нужно.

Она глядит на меня с жалостью.

– Вы что, только вчера родились? Да нас здесь тысячи, кто приходит постоянно.

– Вы же другим делаете хуже!

– Чем это? Вы и впрямь думаете, что вашу просьбу удовлетворят, если меня здесь не будет?

Рассмеявшись, я говорю:

– Оригиналка!

– Сынок, – говорит она, – пожили бы с мое…

Теперь смеется и девушка.

Внешне я стараюсь держаться спокойно и уверенно, а в душе остаюсь пессимистом. В бюрократы идет такая серость; нами помыкают идиоты. Больше смысла доверить жалобные окна этой бабуле, нежели тем, что сидят за ними сейчас.

2

Тень от домов на Церковной улице еще укрывает нас; день обещает быть жарким. Если в такую погоду одеться потеплее с утра, когда еще темно и свежо, то к полудню непременно допечет жара. Спереди, где я стал особенно чувствителен, мое тело приятно разогревается. Спиной я абсолютно ничего не чувствую.

Налетит ветерок, порезвится, растреплет завитки волос на ее шее.

Опять по-дурному кричит сирена. Не пора ли на службу? Никак не могу высчитать. Что делают с моим чувством времени эта девушка и мой азарт?

Я пишу отчеты. Контора, куда мне предстоит добираться, помещается на окраине, в официальном здании на Бассет-стрит, а отчеты я пишу для своего отдела. Мой столик втиснут в коробку шесть на шесть со стенами, не доходящими до потолка, просто трехфутовая оштукатуренная плита-перегородка и акриловая гармошка сверху, пять футов и шесть дюймов вся высота. Площадь каждого из четырех рабочих столиков – два квадратных фута; ноги приходится заводить под стул. Сверху льются искусственный дневной свет и гул из соседних коробок: поют пишущие и счетные машинки, копировальные аппараты и телетайпы, скрипят стулья, шаркают ноги, прокашливается горло. В голосе – смирение, в душе – ропот.

Мои отчеты всегда рисуют картину в радужном свете, их тон спорит с пессимистическим складом моего характера, и, может быть, поэтому время от времени бунтует мой желудок.

Не думаю, чтобы кто-нибудь читал мои отчеты. Однако если отчет запаздывает, компьютер выдает мне предупреждение.

– Я бы сам не прочь сменить работу, – шепчу я девушке в правую щеку.

– Мне кажется, все не прочь, – шепчет она. – Мне кажется, поэтому мне и откажут.

– Вы же не ради собственного блага хлопочете, – с добродушной иронией напоминаю я девушке ее собственные слова.

– Да нет, для собственного, – шепчет она, безобидной шпильке предпочитая разящее обвинение, – потому что мне не нравится то, чем я сейчас занимаюсь.

Она уже рассказала мне, что работает в пекарне. Украшает глазированные торты каемочками, звездочками-безе, фестончиками, поздравлениями с днем рождения, деловыми пожеланиями, словами соболезнования. Торты бывают разные – башенки, книги, спортивные автомобили, постели с отогнутыми одеялами. Заговорив о них в начале нашего знакомства, на рассвете, она шептала мне:

– Многие верят, что каким-то образом обретут вещь, если съедят ее изображение.

– А вы-то почему хотите сменить работу? – спрашивает она теперь.

– В нашем учреждении мало кто из начальства умеет читать. Кто читает мои отчеты? А ведь хорошему писателю, вроде меня, надо иметь хоть каких-то читателей.

– Тяжело, наверно, без дочери? – меняет она тему.

– Мы видимся по выходным.

Это, конечно, не ответ. Сколько времени стоило добиться разрешения иметь ребенка, в скольких пришлось выстоять очередях, в ту пору, конечно, не таких многолюдных, как сейчас, но все равно долгих. Джил двенадцать лет. А я помню ее малышкой трех-четырех лет; поджав губы, она складывает узоры из полосок цветной бумаги. В детском дневном пункте столпотворение, беснуются сотни детишек, и она всего-навсего песчинка в этом ребячьем смерче, но, сидя на полу по-турецки, она выкладывает свой узор вдумчиво и спокойно. Многолюдность вроде бы и не стесняет поколение моей дочери. Естественная среда. Она и видит и слышит иначе, чем я. Ее способности восприятия недоступны мне. В шесть лет она мне сказала: «Когда Джереми хлопает в ладоши, одна ладонь у него хлопает громче другой». И поскольку ее сформировало время еще более вязкое и зыбкое, чем мое, мы никогда не поймем друг друга. Я ее обожаю, но от беды уберечь не смогу. Когда же просвещать меня берется она, я либо отказываюсь умнеть, либо пропускаю ее слова мимо ушей. Поздно мне учиться новым штукам.

– Какая она?

– Похожа на меня.

Заявка на бессмертие.

– Мне это ничего не говорит. Я же не вижу вашего лица.

Что верно, то верно. Нас еще затемно так прижали друг к другу, что у девушки не было возможности как следует обернуться и разглядеть меня. Такое положение меня не устраивает. Я притиснут к ней сзади, но не может же она по этому судить, какой я человек; разве что по голосу составит хоть какое-то представление обо мне. Правда, я тоже не знаю, широкое у нее лицо или узкое, но я кое-что вижу: курчавящийся пушок на шее, кожу с небесным отливом, припухлость на левой стороне лица, где она прячет свою смешинку. Те три четверти, что я вижу сзади, обещают покладистый характер – мускулы не напряжены, жилы не надуты. Ее тело так близко, я вижу ее щеку, шею – она реальность, и мне легче определить, какая она.

Она чуткая, я вспоминаю, как она потянулась ко мне затылком, когда непонятно и неожиданно взгрустнула, а я что-то сочувственное промямлил. Но откуда у нее взяться чувству ко мне (я говорю о взаимности), если она меня не видит и не может довериться своему впечатлению?

– А каким я вам представляюсь?

– М-м… В вас шесть футов два дюйма росту.

– Это вы могли почувствовать. Как я выгляжу?

– Темный шатен?

– Вы затылком видите?

– Нет. Случайное попадание. Да и выбор невелик. Брюнет, Темный шатен. Светлый шатен. Блондин. Три к одному.

– А седой?

– Это не в вашем духе.

– Рыжий?

– Абсолютно исключено. Что вы не рыжий, я знаю определенно… Давайте бросим эту игру. Лучше я сама придумаю вам лицо. Как будто вы герой романа, и я должна создать ваш портрет.

– А потом вы меня увидите…

– Вы будете героем фильма, поставленного по роману.

– После вашего собственного творения вам уже не захочется смотреть на это другое лицо.

– Если фильм хороший, захочется.

Очередь повергает меня в панику… Нет, это даже не паника, это один из ликов ярости. И еще – ужаса. Потому что гнев – это страшная вещь; гражданам постоянно внушают: самообладание и выживание суть одно. Наше заклятое Смирение – та же легированная сталь, то есть сплав покорности с мужеством, без чего мы просто не выдержали бы такого существования. А паника в очереди – она может самозарождаться; случается, стоящий достоится до такой безысходности, что почувствует себя обреченным на вечное стояние, и ужаснее всего, что стоишь за тем, за чем не стоило и стоять. Такое состояние мы называем «переболеть на ногах». И когда это скручивает в очереди – стоишь и кричишь в голос. Я до этого еще не доходил, но сейчас мне на минуту делается страшно, что я навеки завяз в этой очереди, и еще потому страшно, что ненадежность – по милости очереди – моих отношений с девушкой пробудила во мне ярость. Из-за очереди она главного не может увидеть – мое лицо.

Интересно, как выглядит человек, стоящий позади меня. Увидеть его я не могу. В моем сознании брезжит некий карикатурный абрис, внушенный его хамскими понуканиями. До отказа вывернув голову в сторону и заведя назад глаза, я выманиваю в поле зрения его лицо. Огромным усилием бокового зрения я различаю бледный овал, нос (да, это нос!), два темных пятна на месте глаз, но вижу я не в фокусе. Какого цвета волосы – седые? У меня падает сердце: таким же размытым пятном она видит и меня. Я и отчаянии, что не в силах заполнить живой массой этот узкий овал, и я бешусь, что мое собственное лицо – неживое для девушки. Мне жаль себя – и немного жаль это привидение за моей спиной, и росток сочувствия к такому же обделенному, который также не может предстать чужим глазам, рождает любопытство, которого я себе не позволял до сих пор.

Я говорю ему через плечо:

– Эй, что вам неймется? Куда вы так спешите?

Тут я спохватываюсь, что повернулся-то я вправо и мусорщик принимает мои вопросы на свой счет. Убедив себя, что я с моим прошением стою ему поперек дороги, он ошеломлен дерзостью моих вопросов.

– Тебе хорошо! – кричит он, уставив мне в переносицу свою двустволку. – Ты во втором ряду. А попробуй тут, с краю. Эти прут – все на меня. Как в мясорубке. Всю руку измочалили.

Я резко дергаю головой, попадая сначала одним глазом, потом другим в электрическую розетку его глаз.

– Нет-нет, – говорю я. – Я разговариваю со своим задним. Задний, я к вам обращаюсь!

Молчание.

Я снова окликаю его.

Наконец очухался:

– Что такое?

– Почему вы так спешите? Вам не приходилось читать про треску и улитку[26]26
  Песенка из «Алисы и Стране Чудес» Л. Кэрролла: «Говорит треска улитке: „Побыстрей, дружок, иди!“»


[Закрыть]
?

– Что?

– Вы умеете читать? Когда-нибудь читали…

– Я художник! Краски!

Мне хочется вообразить, какой он.

– Сколько вам лет?

Не отвечает. Услышу ли я от художника что-нибудь, кроме нетерпеливых выкриков, неизвестно. Мусорщик между тем испепеляет меня взглядом.

Но я продолжаю смотреть вправо: теперь понятно, почему девушка шепталась со мной чаще всего через правое плечо. В эту сторону взгляд ни во что не упирается. Дома ушли влево и приняли неясные очертания. Пусть справа много движения – небо здесь просторное, по нему не спеша проплывают на северо-восток кудрявые облака; здесь веселят глаз деревянные шпили церквушек, одна мысль о лужайке за стеной захватывает дух.

– Тридцать шесть.

Все-таки ответил. Моложе меня на год. В этом возрасте мужчины уходят от жен.

– Вы расписываете дома или пишете картины?

После недолгой паузы:

– А то и другое нельзя?

– И то и другое? Вам хватает времени?

– Шевелитесь, шевелитесь! Не задерживайте очередь!

Вот откуда его нетерпение: хочет вместить две жизни в один срок. Немного выждав, я говорю:

– Словесный портрет свой можете дать?

– Что вас разбирает? – взрывается он. – Ни с того ни с сего вопросы, расспросы.

– Сколько мы здесь стоим – четыре часа с лишним? Как бы вам объяснить… Хочется иметь представление о человеке, с которым выстоял все утро. Его портрет.

– За портреты, приятель, я беру деньги.

В голосе раздражение. Что ж, последую примеру девушки и буду сам придумывать ему внешность. Вроде бы получается. У него нехороший рот. Интересно, каким вижусь я сам? Такое ощущение, словно мое лицо теряет черты.

Она разговаривает с учительницей справа от себя. Обязательным вопросом, с которого начинается знакомство в очереди, они уже обменялись. Насколько я понял, учительница будет говорить о положении в своем классе. К ним назначили полицейского, который прежде никогда не работал в школе; он отвечал за какой-то участок, а там с него не спрашивали выдержки. «Он криком требует тишины, – порицает его эта женщина. – А кричать, чтобы замолчали, нелепо. Он кричит, и все кричат. У меня уже не класс, а стадион».

В ней столько ненависти к этому полицейскому, что мне делается не по себе. Не позавидую ее ученикам.

– Я была такая рассеянная в школе, – говорит девушка. – Все время глазела в окно. Целый альбом с видами из школьных окоп собрался в голове за годы учения.

– Очередь абсолютно неверно составлена, – говорит учительница. – Нужно было ставить по семь в ряд. А поток пешеходов направить в обход, через Апельсиновую.

Это нелепое соображение заставляет меня изменить своим примыкающим и вмешаться в чужой разговор.

– Мы не станем от этого продвигаться быстрее. У окошек человеком будут заниматься ровно столько времени, сколько сейчас.

Учительница выворачивает голову ко мне назад, и, право, лучше бы мне не видеть ее лица, а придумать его самому.

– Я разговариваю с этой девушкой.

– Я нечаянно услышал вас. Вы меня простите, но нужно увеличить число окошек, чтобы мы подвигались живее.

Учительница бросает на меня такой педагогический взгляд, что я не могу превозмочь искушение еще поозорничать.

– А кроме того, Апельсиновая улица забита каждое утро до отказа. Там народу – пушкой не прошибешь.

На мою выходку девушка отвечает нервным смешком: так детям в самое неподходящее время попадает в рот смешинка – на концерте, на уроке, на похоронах. Учительница смотрит сначала на нее, потом на меня, потом опять на нее. Девушка виновато смеется.

Мне бы возгордиться, что я такой умный, а я вывожу, что делаюсь склочником. Я все время помню о том, что справа от меня закипает от ненависти мусорщик. И я решаю помириться с учительницей.

– Действительно, очередь движется страшно медленно.

– Как все очереди, – отвечает она таким тоном, точно я сообщил ей, что земля плоская.

Девушка отсмеялась. Она так же пошмыгивает носом, как прежде, когда всплакнула. Может, страдает истерией? В такой толкучке хуже нет беды.

Что очереди движутся медленно, ни для кого, конечно, не новость. В Мэринсоне собственно на завтрак остается пятнадцать минут: двадцать пять стоишь в очереди только к первой раздаточной. На посещение уборной отводится шесть минут; двадцать минут маешься в очереди. Конечно, нужно больше жалобных окон. Всего нужно больше. Но всего в обрез. На этом стоит наша жизнь.

– Моя жена, – шепчу я, – была дьявольски обстоятельная женщина.

Вспоминаю одно майское утро: солнце, цветет кизил. Был выходной. Мы завтракали и решали проблему: можно свозить Джил в общественный парк «Пещера судей», а можно остаться в городе и попытать счастья в очереди в публичную библиотеку. Дорис колебалась. Она не говорила ни да, ни нет – прикидывала: «Подожди… Дан минутку подумать… М-м». Здравый, казалось бы, подход, наобум ничто не решается. Долгие паузы. Слова без связи и смысла – немые свидетели потаенных соображений.

Время шло. Прекрасно! В очередь на автобус в «Пещеру судей» мы уже опоздали. Обоюдное облегчение: выбор сводился к одному – идти в библиотеку или не ходить? На этот раз обсуждение протекало живее. Мы научили Джил читать: а не рано ли? Не дать ли ей передышку? Детских книг мало, и все она читает с отвращением. Может, она такая бледная оттого, что мало бывает на воздухе? Может, ей надо соприкоснуться с жизнью? В последний раз с библиотечной очередью было одно расстройство… Проблемы, проблемы. Втянули в дискуссию Джил. Та вздохнула. Посмотрела в потолок. И новые соображения, очень толковые, но тут мы смотрим на часы и видим, что в библиотечную очередь мы тоже опоздали. Какое облегчение! Проблема решилась сама собой. В итоге пошли гулять, и все переругались. Так сказать, соприкоснулись с жизнью.

– Буквально по любому поводу у нее имелось возражение: «Но с другой стороны, Сэм…»

Меня тянет сказать ей больше: можете себе представить, во что это вылилось, когда нужно было решить действительно важный вопрос – добиваться разрешения на ребенка. Недели, месяцы, годы велись разговоры, и ребенок опоздал – наши отношения уже… Но про это горе я не шепчу.

Девушка молчит. Постойте, она смеется! Я сбит с толку и неуверенно продолжаю:

– Конечно, это с моей точки зрения. Вы, наверное, хотите сказать: «Есть и другая сторона вопроса, Сэм». Вы, наверное, думаете, что в ее вечной неуверенности есть и моя вина…

Она действительно смеется!

– Пройдя через все это, – шепчу я, – я научился не обдумывать своих желаний.

В данную минуту мое необдуманное желание состоит в том, чтобы сделать первый шаг. Разлитая впереди меня теплота начинает собираться в одну точку. Я испытываю жгучее побуждение переступить закон. Девушка продолжает тихо смеяться. Ее смешок вовсе не придает мне смелости. Вдруг она заявит на меня?

Эта мысль сковывает меня страхом. Нужно взять себя в руки. Буду думать о враждебном мусорщике, это поможет. Я перевожу на него глаза – и готово: он взрывается.

Но прежде, чем он взорвется, она говорит вслух:

– Я не знала, что вас зовут Сэм.

И вовсю смеется.

Он обрушивается на меня с яростью, которую еще больше накаляет его свистящий шепот.

– Убирайся из очереди!

Это сразу помогает. Желание стремительно преобразуется в гнев и тревогу. Размягченная плоть подбирается; я вскидываю подбородок.

Девушка слышит, обрывает смех и уже не шмыгает носом.

– Вы с ума сошли? А чего ради я здесь стою с пяти утра?

Брызгая слюной, мусорщик шипит:

– Не смей просить дополнительную площадь. Из-за тебя все погорим. Окошки закроют, а то и чего похуже. Лучше сам уходи, пока я тебя не выставил.

Я стараюсь сохранять присутствие духа.

– Каждый имеет право стоять в очереди.

– Не с такой просьбой! Какое у тебя право ставить всем подножку?

– Вам я ставлю подножку? Вы хлопочете о питании.

Плотина прорвана, предосторожности и шепот побоку.

– Сам понимаешь, не придуривайся! Питание – это ерунда. А на какой я живу площадке – ты знаешь? Только отвез жену в Коннектикут-Вэлли и вернулся к себе, как через пару часов в тот же день – слышишь? – меня выперли на площадку для одиноких. Двух часов, говорю, не пробыл дома, а я ослабел с голодухи, уже прилег, – являются из Распределения прохвост в серой форме и два помощника. Меня уже выписали – у него ордер на руках; и отвезли мое и женино барахлишко на Вербную улицу: в четвертом доме как раз вымели какого-то парня с его площадки. У нас и на супружеской-то из-за вещей было не повернуться: нужен стол – тащишь телевизор с пылесосом на кровать, потом обратно, и так все время. Вкалывали не покладая рук, не год и не два наживали – куда теперь девать? Так и стояло все впритык да навалом. А уж на одиночке все добро полезло вверх. Тут не взад-вперед таскаешь, а вверх да вниз. На самой верхотуре – качалка: на нее-то ничего не поставишь – качается! И расстаться ни с чем не могу. Хоть бы она там поправилась. Тоска одному. Хоть бы вернулась. Плевать, что руки распускает. Если она вернется, нам опять дадут площадку на двоих, только не так скоро, не через пару часов. Я знал женатых, у них были все права, а они по шесть месяцев жили на одиночке.

Мусорщик только что не кричит. Он близко придвинул ко мне свое лицо, угрожающе раскачивается огромный резак его носа, щеки залил нездоровый румянец, верхняя губа снует, как лапка швейной машинки.

Учительница через плечо бросает мусорщику:

– Замолчите!

– Кончай скулить! – рявкает сзади художник, скуливший целое утро. Впрочем, есть разница: художника всего-навсего раздражало, что очередь движется медленно, а мусорщик затронул болезненную тему.

Остальные глухо ворчат.

Мусорщик мрачнеет. Мне приходит мысль, что враждебность окружающих, которую он бездумно навлек на себя своими признаниями, вызвала в нем приступ голода. Он мрачнеет самозабвенно. Наверное, мысленно утоляет голод, смакуя что-то очень лакомое – почему-то мне в голову лезет черепашья тушенка с ржаной краюхой. Странно. Сам я только раз в жизни ее отведал. Стоп, да не я ли голоден?! Как бы то ни было, я рад, что некоторое время мусорщик мне не угрожает.

Его угрозы хороши тем, что я еще раз остерегаю себя: осторожнее с девушкой – она, может, и не выдаст, а мусорщик выдаст, заметь он хоть малейшее поползновение с моей стороны нарушить приличия.

Я, как связист, ищу нужный шифр.

– Когда мне было десять лет, – шепчу я, приблизив губы к ее левому уху, – я больше всего на свете хотел уметь летать. Рассказать вам один случай? В соседней с нами комнате жила девочка Дебора, она была постарше меня, лет четырнадцати-пятнадцати. Как-то раз она зашла к нам днем, застала маму, разговорилась с ней. Разговаривая, Дебора прилегла на кушетку, где меня укладывали на ночь. В тот вечер перед сном я сделал две вещи. Во-первых, лег на живот и стал молиться богу, в которого верил, когда мне что-нибудь было нужно; я молил, умолял его дать мне полетать, и я еще молился, когда увидел себя парившим, раскинув руки, рядом с рыцарями на Колумбовой башне, потом взмыл выше, завис над Восточной скалой – я не помнил себя от радости; воздух был густой, янтарного цвета, и как будто были сумерки; не могу передать, какой я испытывал восторг… А другая вещь такая: пока я молился и летал, я в это же время целовал сто, где несколько минут лежала ее голова.

– Бог не очень вас жаловал?

– Не очень. Я от него отвернулся.

– А у меня и желаний таких никогда не было, – тихо роняет она. – Я, скорее, реалистка.

Реалистка? Из реалистов, я знаю, дешифровщики никудышные. А вдруг она не очень умна? Поразительно, как долго иногда не можешь постигнуть, что отсюда досюда человек просто глуп. Я подхватываю ускользающую нить и продолжаю:

– Дебора кошмарно изменилась. Я видел ее несколько дней назад. Толстая, угрюмая.

– Я хотела стать кинозвездой. Вы из старых фильмов что-нибудь видели с Мерилин Монро?

– Это меня реалистка спрашивает?

Смеется.

– Даже реалисты иногда мечтают.

В свое время я видел несколько картин с Монро в местном киноклубе. В нем шли только старые ленты, где людей окружали бескрайние просторы и между героями свободно гулял ветер. Я хорошо помню эти фильмы: «Стучи в любую дверь», «Ниагара», «Автобусная остановка», «Неприкаянная». Видишь, как Мерилин Монро вызревала с каждым фильмом, но и этот плод не уберегла воздушная оболочка – побили. Из внешних чувств зрение – главное. Когда я сидел на этих фильмах, мне всегда хотелось, чтобы расстояние между мною и грудью Мерилин Монро было поменьше. Я американский мужчина-ребенок. Я еще себе не представляю, какая грудь у моей соседки. Реалистка, а вспоминает Мерилин Монро – что-то у нее на уме. Я тяну шею влево и заглядываю ей через плечо, но дальше стараться уже неприлично, да и грудь ее зарылась в складки на спине переднего соседа. Строго запрещается протянуть руку, обнять…

– Да, я видел ее несколько раз – у нас был киноклуб. И еще на тюбике с чем-то, но это очень давно.

Складки на спине любителя лотереи путают мои мысли.

– Я раз выиграл в лотерее телевизор, – шепчу я. – Купил два билета по доллару.

– Вы в рубашке родились, – шепчет она.

– Да, – шепчу я, – в рубашке.

Воображение важнее ума; если она и туповата – пусть: было бы воображение. А это можно проверить. Я как раз воображаю сейчас такое, для чего ума не надо, о чем как мужчине, так и женщине запрещено даже думать, когда они случайно или по необходимости и так далее… Но мои воздушные замки уже обросли пристройками, и не одно вожделение я испытываю… Что же еще? Просто любопытство, сочувствие, свободную игру эмоций – дает о себе знать та благодатная боль в груди.

Бабуля наводит на меня окуляры. Ну как она разглядит через свой увеличительный аппарат, какое наваждение овладевает мною? Важно ли, спрашиваю я себя, что передо мною именно эта девушка? Окажись на ее месте вообще девушка, пусть на худой конец крепкая молодая женщина чуть постарше меня, но не слишком, – стал бы я в этом случае так же доискиваться ее сути, вслепую выводя поиск к такой же всепоглощающей определенности желания? Неуправляемость моей природы, безразличная даже к толпе, ужасает меня.

– Когда я работала в бюро путешествий, – говорит бабуля, – к нам как-то пришел мужчина и спросил билет в Катманду. Я до того раза и не слыхала про такое место. Он был орнитолог. Там водилась птичка, которую он ловил тридцать лет.

Старушка явно недовольна своим местом в очереди: примыкающие подобрались необщительные. Стоящий перед нею потрепанный господин похож на моего отца не только внешне – такой же негодный собеседник. Со всем, что она ему говорит, он соглашается. Он, как я понимаю, кивает головой только для того, чтобы не увязнуть в ее словоблудии. Двух других бабулиных примыкающих я просто не хочу забирать в голову, но ясно, что и они для нее не подарок. Похоже, она еще не отчаялась разговорить меня. Попытка заглянуть слева через плечо девушки и увидеть ее грудь обошлась мне в рассказ об орнитологе, который рвался в Непал.

Мораль этой истории, к сожалению, сводится лишь к тому, что в добрые старые времена можно было всего за месяц вперед забронировать билеты куда угодно.

– Какую же птицу он там искал?

– Он говорил, да я забыла.

Заглянуть в мои мысли ей, похоже, не удалось: уж если орнитолог не пронял ее своей высокой страстью, то что ей мои страстишки?

Успокоив себя этой мыслью, я вздрагиваю, услышав:

– А вы хорошо спелись, молодые люди.

Девушка резко поворачивает голову влево.

По голосу бабули я не могу решить, что у нее в мыслях.

– Из чего вы это заключили? – осторожно спрашиваю я.

– А шепчетесь.

Пожалуй, самое лучшее – сказать правду.

– Это называется: говорить с человеком. Мы с вами разные люди. Вам нравится говорить со всеми сразу. А я люблю разговаривать с одним человеком. Поэтому я и шептался с этой молодой дамой.

– Со мной не хотите пошептаться?

Огромные глаза улыбаются; за толстыми линзами шевелится подержанное кокетство. В отличие от девушки она видит мое лицо. Уж не приглянулось ли ей оно, а с ним и я? Страшная мысль. В пятнадцать лет я считал, что моя юная телесная оболочка заключает в себе уже весь необходимый запас сексуальной и духовной энергии; в то лето я отрабатывал летние каникулы разносчиком в хэмденском отделении «Сирз» (семьи тогда еще жили в отдельных комнатах) и однажды доставил электрический миксер в меблированные комнаты на Эджхилл-террас, а заказчица, женщина лет на двадцать старше меня, была дома одна. Из-за жары на ней был только легкий халатик, спереди застегнутый на молнию, и, разговаривая со мною, она вдруг дернула молнию книзу и вся открылась. И подошла совсем близко. Меня бросило в жар, и я дал тягу. Мне было страшно думать, что такую старую женщину могут волновать желания – и что она еще может их удовлетворять. Если она была старше меня лет на двадцать, то ей было тогда тридцать семь. Мне сейчас тридцать семь. Когда мне стукнет пятьдесят семь, какой, интересно, длины будут очереди? И каково мне будет в той толчее, даже несравнимой с сегодняшней, оказаться сбоку или позади симпатичной женщины лет тридцати семи или семнадцатилетней девушки?

На душе скверно, но я заставляю себя отшутиться от бабушки Роберта.

– С вами боюсь, – шепчу я в ее сторону. – Вы всем расскажете.

Как я и рассчитывал, девушка слышит мой ответ и смеется.

Не смеется бабуля. Даже отворачивается от меня. Видно, обиделась за отповедь, что-де говорить я желаю только с одним лицом, а она этим лицом не является. Но бабуля отходчива, она стремительно завязывает знакомство с кем-то слева, стоящим от нее через одного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю