Текст книги "Современная американская повесть (сборник)"
Автор книги: Трумен Капоте
Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)
Он засмеялся, невесело, безразлично, пожевал кончик сигары и снова замер, уткнув локти в песок и глядя на море. И злость, и горечь его как будто растворились в горячем соленом воздухе; распростертый на песке, с лицом, тоскливо обращенным к морю, густо заросший волосами, в темных очках, с сигарой во рту и жестянкой пива в руке, он казался Калверу сонным, добродушным, словно громадный мохнатый младенец, убаюканный прибоем и приемлющий все на свете, все готовый вместить в тот гигантский вакуум, который оставили после себя гнев и ожесточение, все – и новые муки, и даже смерть. В воздухе пахло войной. Белоснежные гребни волн, словно венки в темных волосах девушек, мерно катились с востока, от Африки, а с горизонта, из-за дымчатых этих валов, будто возвращалось эхо прибоя, похожее на раскаты дальней грозы или пушечного грома. Калвер вдруг дернулся на песке, и боль захлестнула его горячей волной. Боль одиночества, тоска по дому, страх. На окраине его памяти две маленькие девочки играли в мяч, звали его, махали ему и потом исчезли, скрылись за дождевой пеленой полузабытых звуков музыки. Маникс молчал, и от этого одиночество становилось еще беспросветней. Вдруг Калвер сам почувствовал себя как Маникс – опрокинутым в ночи, беспомощно повисшим над бездной, – и в голову ему бросилась кровь, горло сдавил ужас…
Багрово-красный в полуденном свете, над ним стоял О’Лири и все еще говорил. Калвер, вздрогнув, открыл глаза. О’Лири улыбнулся.
– Ночью вы совсем загнетесь, лейтенант, если сейчас на ногах не держитесь.
Калвер пытался заговорить; время раскручивалось вокруг него огромной спиралью, и он, все еще опутанный обрывками кошмара, не мог сообразить, что с ним. Ему казалось, что сейчас еще ночь и он лежит в палатке.
– А? Я спал, О’Лири? – спросил он моргая.
– А как же, сэр, – усмехнулся О’Лири, – ясное дело, спали.
– Долго?
– Да с полминуты.
– Ох и устал я. Вчерашняя ночь мне снилась, – сказал Калвер.
Он встал. По вырубке в облаке пыли проехал грузовик. На командном пункте опять началась суматоха. Калвер и О’Лири разом повернулись к палатке – оттуда к ним шагал полковник с Маниксом.
– Калвер, давайте джип и шофера, – бросил он не глядя и направился к дороге. Тон его был сух и энергичен, он прошел мимо мелким четким шагом, и трость – шлеп-шлеп – шлепала в такт по грубой бумажной штанине. – Вы и капитан Маникс поедете со мной в третий батальон. Посмотрим, чем им можно помочь. – Голос его замер.
Маникс молча плелся за ним, и его лицо показалось Калверу еще более измученным и хмурым, чем час назад.
Пыльный проселок, беспрерывно петляя, терялся в тощих заброшенных пашнях. По сторонам его разбросаны были лачуги, тоже давно покинутые. Сели в машину: Маникс и Калвер – сзади, полковник рядом с шофером. Ехать было недалеко, километра полтора, но Калверу дорога казалась бесконечной; весь мир – судорожная карусель звуков, слышимых сквозь сон, движений, лишенных смысла, – казался ему разорванным и устрашающе далеким, как будто он смотрел на него глазами крота или наркомана. Мимо тучами проносилась пыль. В синем, безоблачно-голом небе в зените застряло солнце и молотило жаром по земле, не суля дождя ни днем, ни ночью. Маникс безмолвствовал, Калвер повернулся к нему. Тот смотрел прямо перед собой, сверля взглядом затылок полковника. Загнанный зверь, в глазах – ярость и боль, почти отчаяние; эти глаза вдруг напомнили Калверу о том, что ему предстоит увидеть; голова у него закружилась, он отвернулся, и перед ним в пыльном облаке проплыли развалины негритянской халупы: расщепленная дверь, обгорелый фасад, развороченные стены – мишень, которую на миг словно заслонили тени изгнанных и мертвых, траурные тени, прокравшиеся в этот бредовый полдень, чтобы забрать у руин горячий запах жимолости и кухни, густое жужжание пчел. Калвер закрыл глаза и задремал; подбородок его отвис, тело обмякло, живот чуть-чуть вздымался от дыхания.
У одного глаза были закрыты и на длинных черных ресницах блестели слезы, будто он устал плакать и заснул. Когда они наклонились над ним, то увидели, что он совсем еще мальчик. Ветерок, принеся с болот запах гари и пороха, шевельнул его волосы. Прядь упала ему на лоб, словно и в этой вечной неподвижности он должен был остаться самим собой – взъерошенным, застенчивым парнишкой. В траве вокруг курчавой головы скакали кузнечики. От нижней части лица у него ничего не осталось. Калвер поднял голову, и глаза его встретились с глазами Маникса. Капитан плакал. Он бросил взгляд, полный муки, на полковника, стоявшего на дальнем краю поляны, потом снова на мальчика, потом на Калвера.
– Когда же они оставят нас в покое, сукины дети? – прошептал он, всхлипывая. – Когда же нас оставят в покое?
3
В тот вечер, перед самым началом марша, в башмаке у Маникса вылез гвоздь.
– Видал? Везет как утопленнику, – сказал он Калверу.
Они сидели на насыпи над дорогой. В синих сумерках уже зажглись звезды, но жара не спадала. Душная, влажная, липкая, ока облегала людей, как пальто. Батальон – тысяча с лишним человек – был готов к маршу. Построенный двумя шеренгами по обеим сторонам дороги, он растянулся почти на два километра. Калвер заглянул в башмак – гвоздь из каблука проткнул стельку и торчал наружу, злобное, острое жало. Маникс изучал подошву своей громадной грязной ноги. Он оторвал кусочек кожи, задранный гвоздем.
– Тьфу ты, пропасть, – сказал он, – дай мне перевязочный пакет.
– Эл, он все равно проколет, – отозвался Калвер, – ты лучше достань другие ботинки. Или попробуй забить его штыком.
Маникс постучал по гвоздю и с досадой выпрямился.
– Не уходит до конца. Ну, ты дашь наконец пакет?
На рукаве его куртки виднелись ржавые пятна крови, которой он испачкался днем. В голосе слышалось раздражение. Всю вторую половину дня он ходил унылый и подавленный – зрелище бойни потрясло его, наверно, не меньше, чем Калвера. То он был задумчив и рассеян, то вдруг впадал в беспричинную ярость. Словно что-то сломалось в нем. Настроение у него стало неровное, и угадать, что с ним случится через минуту, было невозможно – кислое угрюмое молчание то и дело сменялось вспышками гнева. Калвер никогда еще не видел его таким капризным и резким с солдатами, к которым он всегда относился по-дружески. Весь день он то придирался к ним, ворчал, рявкал, то, вдруг замолкнув, погружался в тягостное раздумье. Два часа назад, пока они ели, сидя на корточках в высокой траве, он не произнес ни слова, если не считать отрывистого и бессвязного, как показалось Калверу, бормотания насчет того, что пусть его люди возьмут себя в руки. Этот взрыв как будто сорвал с него кожу, оголил нервы.
А сейчас он опять был раздражен, взвинчен, и в голосе его звучали досада и нетерпение. Наклеивая на ногу пластырь, он ворчал:
– Скорее бы уж началось это представление. Вечная история с морской пехотой: ты тут стоишь, гниешь полночи, а они в это время изобретают свою грандиозную доктрину. И почему я не пошел в сухопутные? Да если бы я знал тогда, в сорок первом, куда я попаду, я бы в окошко выскочил из призывного пункта.
Он поднял голову и посмотрел туда, где во главе колонны стояло штабное начальство. Три или четыре офицера собрались на дороге. Полковник был среди них, подтянутый, почти франтоватый, в новых брюках и ботинках. Его фуражка с блестящим серебряным листиком была сдвинута на затылок. На боку висел пистолет калибра 9,65, отделанный серебром и перламутром. По обыкновению он был заряжен, но зачем – неизвестно, ибо никто еще не видел, чтобы полковник из него стрелял; впечатление создавалось такое, что это просто эмблема, символ власти, как золото на фуражке или гранаты на груди. Как трость, как кличка Каменный Старик, как задумчиво-важное выражение лица, пистолет был лишь принадлежностью спектакля, и слава богу, думал Калвер, спектакль не так помпезен и оскорбителен, как можно было бы ожидать. Ты просто должен поверить, что полковник одинаково немыслим без пистолета и без клички Каменный Старик, а раз так, раз спектакль безобиден и просто тешит его тщеславие – стоит ли винить человека, спрашивал себя Калвер, за то, что ему жалко расстаться с аксессуарами?
Маникс тоже наблюдал за ним, наблюдал, как с легкой улыбкой, скраденной сумерками, засунув большие пальцы за пояс, полковник постукивает носком башмака по песку – моложавый и свежий, беспечный, как атлет посреди гудящего стадиона, уверенным в своей победе задолго до начала состязания. Маникс откусил кончик сигары и со злобой выплюнул.
– Ты только посмотри на этого сморчка. Думает, мы сдохнем и а пол дороге.
Калвер перебил его:
– Слушай, Эл, что же делать с гвоздем? Ты бы сказал полковнику, он разрешит тебе сесть в…
– Ну нет уж, – яростно прохрипел Маникс. – Не дождется, садист, Эла Маникса он не укатает. Сколько этот сукин сын пройдет, столько и я пройду, и еще милю. Он говорит, штабная рота в спячке. Ладно, я ему покажу. Я по битому стеклу пойду – не попрошусь в машину. Я…
Они молча посмотрели друг другу в глаза и смутились: каждый прочел во взгляде другого свои мысли. Затем оба отвернулись. Маникс что-то пробормотал и начал шнуровать ботинок.
– Правильно, Эл, – услышал Калвер свой голос. И почувствовал, что силы его на исходе.
Наступала ночь. В оцепенении он смотрел на дорогу: там, опираясь на винтовки, сидели люди, курили, переговаривались тихими, усталыми голосами, над ними в сумерках огромным сизым облаком поднимался дым, взвивались и падали в панической суматохе тучи мошкары. В болоте лягушачий хор завел свою безумную песню, в звуке ее Калвер слышал отголоски своего отчаяния. И чувствовал, что силы его на исходе. Значит, и в Маниксе жил этот инстинкт – не страх перед физическим страданием, не тот ужас, что обуял их на залитой кровью поляне, а нечто другое – атавистический голос, который вновь приказывал им: ты должен. Как глупо было думать, будто у них есть своя философия; она оказалась хлипкой, как карточный домик, и этот голос, гудящий в мозгу, – ты должен – превратил ее в прах. Они были беспомощны, как дети. Та бесконечно далекая война осквернила их ум навеки. Шесть лет они провели в блаженных снах о мире, чтобы проснуться в холодном поту, понять, что они по-прежнему солдаты, и подчиниться прежним приказам. Солдаты. Даже если они не молоды. Банковские служащие, торговцы, юристы. Даже если они устали сверх меры, как сейчас. Ты должен пройти пятьдесят восемь километров – и заглушить этот голос они так же не могли, как не могли превратиться в русалок. Калвер боялся, что не пройдет, и знал теперь, что Маникс тоже боится; одного он не знал – презирать себя или ненавидеть за то, что этот страх борется в нем с крохотной, еле теплящейся гордостью.
Маникс поднял глаза от ботинка и поглядел на полковника.
– Да, черт возьми, все правильно. Пройдем, – сказал он, – и вся моя рота пройдет, даже если мне придется тащить их волоком. – В голосе его были нотки, которых Калвер никогда прежде не слышал.
Вдруг в тишине раздался монотонный голос полковника:
– Ну что ж, Билли, давайте подыматься.
– Батальон, стройсь! – Команда майора, нетерпеливая и пронзительная, многократно повторяясь, прокатилась по дороге.
– Кончай курить! – Синее облако растворилось в воздухе, рой мошкары ринулся вниз. – Стройся, стройся, – неслось по цепи, и батальон поднимался на ноги – не разом, а мерной, неторопливой волной, как поднимается после порыва ветра пшеница. Маникс выпрямился и, взбивая пыль, стал боком съезжать с насыпи к своей роте. Рота стояла в голове колонны, прямо позади штаба. Калвер тоже стал спускаться и еще на полпути услышал команду Маникса. Она звучала властно и намеренно грубо:
– А ну, строиться, штабная рота, строиться! Поднимайте задницы, живо!
Калвер прошел мимо него, направляясь к голове колонны. Маникс, окруженный тучами мошкары, высился над всей ротой. Уперев руки в бока, наклонившись вперед всем телом, он подгонял, подхлестывал людей, словно какой-нибудь бешеный генерал времен гражданской войны.
– Сегодня вы должны пройти пятьдесят восемь километров. Пройти, а не проехать – понятно? Первому, кто сойдет с дороги, – пятнадцать нарядов вне очереди. Поблажек никому не будет. А если кто думает, что я шучу, – пусть попробует. Тут будут грузовики для тех, кто очень переутомится, так вот – чтоб духу вашего там не было! Я старше вас, и мяса на мне побольше, и раз уж я выдержу, то вам сам бог велел…
В его голосе слышалось что-то похожее на отчаяние. И пока Калвер шел вдоль цепи грязных, угрюмых людей, ничем уже не похожих на солдат легендарной морской пехоты, голос звенел все надрывнее, все неистовее, голос не командира, призывающего выполнить обычное задание, но человека, одержимого одной мыслью – выдержать.
– И смотрите не придуривайтесь! Воду беречь. Ногу стер, подвернул – иди к санитару, ко мне не суйся. Когда придем, я хочу, чтоб вы все были в строю.
Не потому, что он видит в марше пользу или смысл, думал Калвер, а потому, что хочет одержать моральную победу, словно кандальник, который переносит побои без единого стона – лишь бы досадить мучителю. Присоединившись к офицерам, он услышал, как полковник сказал майору:
– Что ж, Билли, штабная рота en masse[7]7
В целом (франц.).
[Закрыть] как будто бы справится.
Этого и боялся Калвер: сами по себе слова были благожелательны, зато глаза полковника смотрели на Маникса пронзительно и испытующе, как будто и он уловил в голосе капитана интонацию высокомерного, непокорного подчинения – бунта навыворот; но произнес он эти слова без выражения и тут же отвернулся, глянул на часы и добавил:
– Давайте двигаться, Билли.
Они двинулись не мешкая. Впереди поехал джип с зажженными фарами. Полковник с майором, а следом за ними Калвер зашагали по пыльной дороге. Полковник шел по-спортивному, почти не сгибая ног, подняв плечи, мерно двигая согнутыми руками; ничто не нарушало ритма его шагов – ни рытвины, ни глубокие колеи, – и Калвер был поражен, даже напуган темпом, который он задал. Это был шаг опытного пехотинца – решительный, ровный, скорее даже рысь, чем шаг, – и через несколько минут Калвер стал задыхаться. Ноги вязли в рыхлом песке. Он прошел метров двести, не больше, а подмышки у него уже взмокли и пот струился по лбу. Его охватило смятение, бессмысленный страх. Он и раньше боялся марша, но тогда страх был смутным, абстрактным, теперь же, устав буквально от первых шагов, он почувствовал, что не выдержит и часа – Маникс был прав. От страха кровь бросилась ему в лицо, он судорожно вздохнул, едва сдерживая крик, – кровь отхлынула. Мозг ощупью искал причину, страх отступал; он понял – надо втянуться в ходьбу, и все будет в порядке. Паника прошла, он почувствовал, что дышит свободнее. Полковник вышагивал впереди с уверенностью заводного солдатика. Сквозь собственное дыхание Калвер услышал его голос, такой спокойный, ровный, как будто полковник сидел за письменным столом.
– Мы выступили ровно в девять, Билли. К десяти мы должны быть у шоссе и сделать остановку.
– Так точно, сэр, – ответил майор, – еще раньше придем.
Калвер подсчитал: по штабной карте, которую он знал наизусть, расстояние было пять с половиной километров – на полтора километра больше, чем полагалось по уставу для часового перехода. Это скорей походило на бег. С трудом выдергивая ноги из песка, он ощутил безысходность такую головокружительную, что даже развеселился; он услышал между своими шумными вдохами странный звук – не то смешок, не то всхлипывание. Пять с половиной километров – путь от Гринич-Вилледж чуть ли не до Гарлема, утомительный даже на машине. Он измерял в уме эту бесконечную вереницу городских кварталов. Он мысленно брел по падежным, твердым мостовым Пятой авеню, переходил Четырнадцатую улицу, унылые просеки Двадцатых и Тридцатых; в иску у него как будто нож поворачивался, но он все шагал и шагал: на север, мимо библиотеки, еще двадцать кварталов, мимо отеля «Плаза», и дальше – по зеленым лужайкам Центрального парка… Мысль остановилась. Пять с половиной километров. А за ними – еще пятьдесят два. Перед мысленным взором возникла фигура Маникса. Калвер спотыкался, смотрел в безжалостную спину полковника и думал: господи, спаси и помилуй.
Они спешили. Ночь спустилась внезапно, как в тропиках; теперь, когда они шли по заболоченному лесу, им светили только фары джипа. Дыхание у Калвера наладилось, но грудь и спина были мокры от пота, и ему хотелось пить. Он испытывал смутное удовлетворение от того, что остальным не легче: он слышал, как сзади из чехлов выдергивались фляги, звякали крышки и задушенно, жадно булькала в чьем-то горле вода; потом донесся сердитый окрик Маникса:
– Отставить, черт возьми! Сказано: берегите воду! Убрать фляги к черту, пока не станем на привал.
Калвер выворачивал шею, пытаясь разглядеть Маникса, но видел лишь тени солдат, бредущих по песку, – неясную двойную цепочку, исчезающую в черном зеве ночи. Сзади что-то крикнул солдат – пошутил, должно быть, – раздался смех, долетел отрывок песни «На старой вершине, оде-етой туманом…». И снова все звуки перекрыл сердитый голос Маникса:
– Можете горланить сколько влезет, но лучше поберегите дыхание. Мне наплевать – болтайте хоть всю дорогу, но если выдохнетесь, пеняйте на себя…
Его голос стал отрывистым и злобным – так командовали, наверно, древние сатрапы и надсмотрщики на галерах. Голос был словно колючая проволока, он жалил, хлестал людей, как кнут, и, хотя пение и разговоры сразу смолкли, Маникс не унимался. А ведь не прошло еще и часа с начала марша. Калвера охватила досада, ему захотелось вернуться назад и утихомирить Маникса.
– А ну подтянитесь, задние! Ши, ты куда смотришь, черт возьми, заставь их сомкнуться! Они отстают, им придется бегом догонять! Слышите, подтянуться, черт возьми! Тебе говорят, Томпсон, ты что, оглох, черт бы тебя взял! Подтянуться, говорю!
Этот голос, грубый и яростный, сопровождал Калвера всю дорогу. И из всей дороги именно первые часы запомнились ему как самые кошмарные, хотя конец принес более изощренные мучения. Калвер объяснял это тем, что вначале ум еще более или менее служил ему и духовные страдания были так же остры, как физические. Потом мозг выключился, все вокруг происходило само по себе, почти не затрагивая сознания. И еще в первые часы над ним тяготело присутствие Маникса. К больной игре воображения, к злости и отчаянию (да и к редким минутам просветления, когда Калвер мог рассуждать спокойно) примешивалось еще и то, что он все отчетливее видел перемену, происходившую с капитаном. Позже поступки Маникса смешались у него в голове, стали частью общего кошмара. Но вначале Калвер достаточно ясно воспринимал мир: превращение Маникса открылось ему отчетливо и внезапно (и холодом обдало предчувствие судного дня) – так человек, вдруг обернувшись посреди разговора к зеркалу, видит рядом с собой не старого друга, а оборотня – чужое, жуткое лицо проступает в стекле.
Они подошли к шоссе ровно в десять. Полковник, посмотрев на часы, остановился, майор поднял руку и крикнул: «Перекур! Десять минут!» Калвер сошел с дороги и опустился в траву. Кровь стучала в висках, билась в глазницах, жажда была такая, что он, забыв обо всем, выпил треть фляги. Он закурил сигарету и тут же отшвырнул – она отдавала медью. Его ноги одеревенели от усталости. Он медленно вытянул их в росистой траве и посмотрел на тихое звездное небо. Потом обернулся. По дороге, шагая через ноги и винтовки, двигалась фигура. Это был Маникс. Он остановился над Калвером и сел, не переставая бормотать.
– Сукины дети, ни за что не идут вместе. Все время нужно на них гавкать. Им придется всю дорогу бежать, чтобы догнать передних. Дай закурить.
Он тяжело дышал и стирал пот со лба тыльной стороной руки.
– Оставь ты их в покое, – сказал Калвер, протягивая ему сигареты.
Маникс закурил и, закашлявшись, выдохнул дым.
– Черт, – буркнул он, кашляя, – нельзя их оставить в покое. Не желают идти. Только и думают, как бы отвалить в сторонку, чтобы их грузовик подобрал. Пятнадцать нарядов их больше устраивают. Резервисты они, понимаешь? Им плевать, перед кем они позорятся – передо мной, перед кем угодно…
Со вздохом он повалился на траву и прикрыл глаза руками.
– …твою мать, – сказал он.
Калвер смотрел на него сверху вниз. Желтый свет фары косо упал на его подбородок. Угол рта у него кривился, словно он сосал что-то кислое. Он лежал измученный, обессилевший, но видно было – даже сейчас, во время отдыха, – что он никогда не признается в этом. Он стиснул зубы. Казалось, его ярость и неистовство помогали ему, как Атланту, нести бремя его усталости.
– Господи, – пробормотал он вдруг, – целый день не могу забыть про этих ребят – как они лежали на опушке.
Калвер не шевелился – он тоже вспомнил. Потом он посмотрел на пасы, и сердце у него упало: шесть минут из десяти прошли так быстро, как будто их и не было. Он сказал:
– Слушай, Эл, а почему они должны идти? Если бы тебя мурыжили, как этих рядовых, ты бы захотел идти, не плюнул бы на все? Перестань ты их подгонять. Скажи по-честному: тебе разве не все равно, дойдут они или нет? Сам ты – другое дело. Или я. Но остальные… Какого черта? – Он замолчал, подыскивая слова, потом слабо повторил: – Не все ли тебе равно?
Маникс приподнялся на локтях.
– Нет. Не все равно, – сказал он внятно.
Они оглянулись на полковника, стоявшего неподалеку. Полковник и майор, державший фонарь, склонились над картой. Маникс откашлялся, сплюнул. Овладев наконец голосом, он сказал:
– Видишь, сморчок стоит? Думает, что устроил нам баню. Пятьдесят восемь километров! В Штатах никто столько не проходил. Никто. Мы не проходили столько даже с Эдсоном в ту войну. А он себе имя хочет сделать – Темплтон, Каменный Старик. Инициатор самого большого марш-броска в истории морской пехоты…
– Но… – начал было Калвер.
– Он в восторге будет, если штабная рота окажется дерьмом, – продолжал Маникс, – в восторге. Это польстит его самолюбию. Теперь я его насквозь вижу. – И, кисло усмехнувшись, он повысил голос: – Что, капитан Маникс, вчера у вас, кажется, не все шло гладко? Чуть побольше esprit[8]8
Дух (франц.).
[Закрыть] вашим людям не помешало бы, а? – Голос его понизился, но по-прежнему был полон яда. – Ну так… ему. Я приведу мою роту, даже если придется тащить их на горбу, слышишь?
Спорить с ним было бесполезно. Калвер молчал, дожидаясь, пока он даст излиться своей ненависти и желчи. И как только Маникс кончил и перевернулся на спину, снова раздался крик: «Стройся! Стройся!»
Они двинулись дальше. Теперь песок не мешал – три километра им предстояло пройти по шоссе до следующего поворота на проселок. Короткая передышка не принесла облегчения Калверу: ноги стали чужими, гудели, он шел сгорбившись, подавшись вперед, словно старый подагрик, и снова потел, снова, не пройдя и ста шагов, изнывал от жажды. Каким чудом, подумал он, взглянув на мирное звездное небо, каким чудом мы продержимся до утра, почти до полудня? Мимо пронесся длинный автомобиль – на Север, к городскому веселью, может быть, даже в Нью-Йорк; он пробежал легко, почти неслышно, красные хвостовые огни ужалили мрак, ночь сомкнулась за ним, и Калвер еще острее ощутил свою оторванность от нормальной человеческой жизни. Он шагал сейчас среди теней, пришельцев из иного мира, и люди в машине, укутанные дремой и тьмой, промчались и не увидели их, как не видят пассажиры на пароходе рыбьих боев, кипящих в черном безмолвии океанском пучины.
Они шли и шли. Полковник по-прежнему шагал впереди, но уже медленнее, и у Калвера мелькнула отчаянная надежда – а вдруг он устал? Мысли диким хороводом закружились в его мозгу: ведь рано или поздно Темплтон должен устать, выбиться из сил, вдруг он переоценил себя и через час или два остановит колонну и посадит людей на машины, словно строгий отец, который едва приступит к наказанию, как жалость или раскаяние удерживает его руку. Но Калвер знал, что это пустая надежда. Они неуклонно шли вперед – мимо темных сосновых рощ, полей, залитых густым ароматом ковыля и земляники, мимо заколоченных домов и ветхих брошенных лавчонок. Но скоро и эти следы цивилизации остались позади – и уже навсегда, потому что батальон опять свернул на песчаный проселок. Калвер снова обливался потом, но не он один – даже у полковника на чистых брюках выступил под поясом темный треугольник. Калвер слышал свое хриплое дыхание, прежний страх возвращался к нему: он ни за что не выдержит, сойдет на обочину. Это неминуемо, он слишком стар. Но тут в ночи загромыхал голос Маникса: «Эй, задние, подтянитесь, черт вас дери! Мы опять на песке! Шевелите ногами, подтягивайтесь! Подтягивайтесь, говорю! Лидбетер, у тебя что… слиплась? Сомкнуться! Сомкнуться, говорю!» Эти крики подстегнули и Калвера, но он услышал, как в ответ на них раздался слабый многоголосый стон, угрюмое ворчание. Ропот доносился лишь из роты Маникса, стон Калвера вторил ему, и Калвер сам не знал, что выражает этот стон – ярость, отчаяние или страх перед судьбой. Он плелся за полковником, словно овца на бойню за вожаком – тупая и покорная, слишком испуганная, чтобы негодовать или ненавидеть.
К исходу второго часа – еще четырех с половиной километров – Калвер всхлипывал от изнеможения. Он повалился в траву, чувствуя, что одна нога уже стерта и горит, будто кожу срезало бритвой.
Маниксу было не лучше. На этот раз он подошел, хромая. Он молча сел и снял ботинок. Калвер, жадно припав к фляге, следил за ним краем глаза. Оба они так запыхались, что не могли ни курить, ни разговаривать. Они лежали около какого-то русла – не то канала, не то ручья; шары купальницы призрачно светились среди косматого мха, тьма наливалась тяжелой вонью, но не гнилого болота, сообразил Калвер, а от ноги Маникса.
– Смотри, – вдруг буркнул Маникс и зажег фонарь. – Гвоздь прямо в пятке у меня сидит.
Калвер увидел на пятке маленькую кровоточащую ямку, воспаленную по краям и окруженную белым тестом – остатками содранного пластыря.
– Как я с ним дойду, не знаю, – сказал Маникс.
– Попробуй еще раз забить гвоздь.
– Я пробовал – все равно вылезает. Хоть на части разбирай этот башмак.
– А если подложить тряпку, кусок от рубашки?
– Тоже пробовал – нога подворачивается. Это еще хуже, чем гвоздь. – Он помолчал. – Господи, твоя воля.
– Слушай-ка, – сказал Калвер, – отрежь кусок от ремня и подложи.
Они резали, примеряли, перебрасывались отрывистыми словами и оба не заметили полковника, который подошел к ним и темноте и теперь стоял рядом.
– В чем дело, капитан? – спросил он.
Вздрогнув, оба подняли головы. Он спокойно стоял над ними, по обыкновению (а Калверу хотелось сказать: «заученным жестом») засунув большие пальцы за пояс. Лицо его было багровым от напряжения, все еще мокрым от пота, но в общем казалось, он устал не больше, чем если бы пробежал несколько шагов к отходящему автобусу. В углах его рта пряталась легкая усмешка. И опять она была не самодовольной и не высокомерной, а скорее доброжелательной; опять его тонкие, нервные, почти прозрачные пальцы и лицо, багровое в резком свете фонаря, делали его похожим не на солдата, а на священника, в котором страсть и вера слились в чистейший сплав благих намерений; поднявшись над мелочной злобой и хитростью, он вел батальон к спасению, и в его улыбке и заботливых словах сквозило сдержанное сочувствие.
– У меня гвоздь в ботинке, – ответил Маникс.
Полковник присел и стал рассматривать ногу Маникса, бережно придерживая ее пальцами. Маникса так и передернуло от этого прикосновения.
– Плохо дело, – сказал полковник, помолчав, – вы показались санитару?
– Нет, сэр, – напряженно произнес Маникс. – Вряд ли он чем-нибудь поможет. Разве что достанет другие ботинки.
Полковник размышлял, потирая одной рукой подбородок, а другой все еще придерживая ногу капитана. Его взгляд искал чего-то в болотистой равнине, припорошенной серебряным светом восходящей луны. Вопили лягушки среди темных кипарисов, на прогалинах и совсем рядом, у дороги и в стоячей воде канала, вдоль которого плясали, вспыхивая и угасая, огоньки – сигареты в невидимых пальцах невидимых измученных людей.
– Так, – сказал наконец полковник, – так. – И умолк. Очередной этюд: нерешительность перед решением, раздумье. – Так, – повторил он и опять умолк. Раздумье. В этот миг и жажду, и усталость Калвера, и тупое отчаяние захлестнула волна ненависти; он почувствовал, что нет и не было на свете человека отвратительнее, чем полковник. Злоба его возросла еще больше, когда он понял, что ненавидит не самого Темплтона с его безвредным чванством и хитрым взглядом – не этого человечка, который тщится создать впечатление глубокой и тайной мудрости, а Полковника, морского пехотинца. Ненавидит не из-за себя и не из-за этого бессмысленно жестокого марша. Бывали испытания и похуже – сейчас по крайней мере они шли по мирной местности, не под пулями. За идиотский, противоестественный жест ненавидел его Калвер: он, кого армия обкатала настолько, что ему не под силу было совершить самый простой человеческий поступок, оставаясь при этом естественным, он сидел на корточках и с почти непристойной нежностью гладил ногу Маникса. И, верно, толстая была у него кожа, если он не понимал, что среди бессмысленного надругательства, которому он сам же был виной, этот жест, столь обнаженный в своей человечности, это прикосновение станет для Маникса злейшей пыткой. Потом он заговорил. Калвер знал, что он скажет. Ждал этих безобразных слов.
– Так, – сказал полковник, – пожалуй, вам лучше сесть на грузовик.
Если раньше была хоть малейшая надежда, что Маникс согласится сесть в машину, теперь она исчезла. Маникс отдернул йогу, как будто ладонь полковника жгла или разъедала ее.
– Нет, сэр! – сказал он резко, слишком резко, уже не в силах скрыть враждебность. – Нет, сэр! Я не сойду в этой вшивой гонке.
Он яростно стал напяливать ботинок. Полковник поднялся на ноги, засунул большие пальцы за ремень и безразлично поглядел на него сверху.
– Думаю, что вам придется пожалеть об этом, – уронил он, – из-за вашей ноги.
Капитан встал и заковылял к своей роте, харкнув через плечо свинцовым плевком слов, от которых глаза у полковника чуть не выкатились из орбит. Он объявил войну.
– Кому интересно, что вы думаете, – сказал он.