Текст книги "Современная американская повесть (сборник)"
Автор книги: Трумен Капоте
Соавторы: Джеймс Болдуин,Уильям Стайрон,Джеймс Джонс,Джон Херси,Тилли Олсен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)
VIII
В босоногой и праздной летней поре наступил черед июля, и он явился, громадный, ленивый, знойный. Давно уже не давят школьные тиски, и детвора, набесновавшись в июне, переходит к более вдумчивым, к старинным играм.
На мусорной свалке нарезаются делянки, их разрабатывают, забрасывают, ведут за них борьбу, объединяют одну с другой. Охотники за сокровищами прочесывают свои участки, роются в мусоре, рыщут глазами. (С ними состязаются старики и старухи, они ищут все, что можно набросить на стол или кровать, поставить в комнату, подвесить к потолку или стене – все, что можно использовать, переделать, обменять, продать.) Дети – в школе их уже зачислили в разряд бессловесных, заклеймили как неспособных к наукам, искусству, творческому воображению, изобретательству – строят планы, измеряют, вычисляют, подсчитывают, проектируют, изобретают, конструируют, облачаются в замысловатые костюмы, ставят спектакли; постоянно – то есть когда не нужно сделать что-то по дому, сбегать по поручению, присмотреть за малышами, – в те промежутки, которые оставляют для них повседневность и труд, живут в мире напряженной лихорадочной деятельности, в восхитительном мире фантазии.
На неистощимой свалке то и дело вырастают причудливые строения: дозорные башни, корабли, шатры, крепости, навесы, здания клубов, города и магазины, железнодорожные пути, летние кухни, дворцы, оригинально обставленные бывшей мебелью, или же не мебелью, или вообще ничем.
По улицам движутся странные экипажи: бочка, в которой барахтается седок; автомобили из ящиков для яблок, покачивающиеся на шатких колесах и управляемые палками от метлы; оси, торжественно водруженные между двумя старыми шипами; связанные вместе в несколько рядов молочные бидоны, образующие плот, на котором навзничь лежит мальчишка и, совершая плавательные движения, катится вперед; и роскошнейшее судно, его ведет к легендарной цели то ли в осатанении, то ли обуянный мечтой капитан – ржавая кабина затонувшего форда, неспособная передвигаться вообще.
Наступает долгий светлый вечер и начинается игра в прятки, в догонялки. У фонарных столбов снует орда ребятишек, такая же густая, как рой насекомых, кружащихся у них над головой. На свалке загораются сигнальные костры. А тем временем на ступеньках, на крылечках шепотом передают секреты, поют песни, рассказывают всякую всячину, вдохновенно бахвалятся, и в колдовском полумраке неторопливо, со сладкой и мирной печалью реют мечты, похожие на радужные пузыри.
В июле все приостанавливается, в июле самая пора передохнуть.
Он стоит на пороге и, слабо улыбаясь, говорит:
– Принят, Анна. Подсобный рабочий пищевой промышленности; в горячую пору – разрубщик. Сорок пять центов в час.
– Подсобный рабочий – он и есть подсобный рабочий, – подает голос Крикши, стоящий у него за спиной. – До разрубщика еще далековато.
– Уж этим-то летом тебе не придется растапливать плиту дровами. К нам проведут газ. И чужое барахло не придется стирать. Говорил я тебе, выкрутимся. Наступили хорошие времена, голубка моя, хорошие!
– Пьян работой, – говорит Крикши, и глаза у него улыбаются. – А прибавят всего-то несколько центов в час. Немного же человеку нужно, чтобы стать счастливым.
В этом году четвертого июля фейерверки вспыхивают и на их дворе. К концу дня Джим и Уилл ликуя вваливаются на кухню, и у каждого целая кипа свертков в руках.
– Петарды и фейерверки, ракеты и петарды, – радуется Уилл.
– Джим, не может быть! – говорит Анна и бледнеет. – Алекс же сказал, что он нам принесет… Это все равно, что жечь деньги, к тому же деньги, которых у нас нет. Ты из квартирных взял?
– Голубушка моя, я ведь зарабатываю, верно? День Независимости надо отметить, голубушка моя, так? С треском, с блеском. Вот мы его и отметим!
– Интересно, какую независимость нам-то с тобой отмечать?
– Независимость от собственности, разве не верно? А еще жена у меня такая независимая, что даже не хочет поцеловать своего старика, так?
– Уилл сказал, мне не дадут шутихи, – вдруг врывается на кухню Мэйзи, за которой следует Аннамэй. – Отдайте мне мои шутихи. Какие тут мои петарды?
– Девчонкам нельзя давать шутихи, верно, папа? – самоуверенно заявляет Уилл, деловито роясь в свертках. – Они могут обжечься. Девчонкам и малышам дают бенгальские огни.
– Бенгальские огни сегодня вечером полетят из твоих ушек, Глазастенький мой, – радостно восклицает Джим и поднимает дочку. – Римские свечи, фонтаны, китайское колесо. Нынче вечером мы празднуем. Поцелуй папу.
– Но это вечером, папа, а они тут с самого утра обижают маленьких. Мы сейчас их приведем сюда, да, Аннамэй? Антеи взорвал шутиху прямо под ухом у Бена, Аннамэй ногу обожгли. Ну, пусти же, папа. Это Уилл их сюда привел, скажешь, не ты? Папа, это он их всех привел сюда!
– Да он просто баловался. Почему не развлечься в праздник! Перестань вертеться, егоза. Я все равно тебя не отпущу. Вот поцелуй сначала папу. Мы нынче празднуем.
– Уилл!
– Если ты еще раз так взвизгнешь, Мэйзи, – говорит Анна, – я задам тебе такую трепку, что будет из-за чего визжать. По-твоему, тут сегодня мало шуму? Пойди вытащи Бена из-под стола и займись делом. Нужно помочь мне. Элси и Алекс придут с минуты на минуту. А петарды эти вообще надо запретить, закон такой издать.
Анна так волнуется, что даже вспотела, припоминает, шевеля губами, что нужно сделать еще, все ли готово для праздничного обеда. Она не видит, что Бен снова забрался под кухонный стол, прижал руки к ушам и раскачивается из стороны в сторону. Мэйзи и Аннамэй влезли на крышу, чиркают спичками и швыряют их вниз, как только в поле их зрения появляются мальчишки: Уилл, Копченый, Антси и плетущийся за ними в блаженном ужасе Джимми. Впрочем, вреда они никому не причиняют. На заднем дворе, где Джим, Крикши и Алекс пускают ракеты, Элси укачивает Бесс, поднимающую рев при каждом взрыве.
Вот теперь наконец, когда на землю опустилась теплая тьма, засверкали огненные дуги. Дети бегают с бенгальскими огнями, Джимми носится следом, сложив ковшиком ладони – ловит искры. Алекс, Джим, Уилл торжественно готовят и зажигают фейерверки. Хлопки выстрелов, взрывы, ливень искр.
– Смотрите, мы делаем звезды. – Бен радуется каждому фонтану, сигнальной ракете, римской свече. – Мы делаем звезды. А теперь что, папа?
Джеф повторяет, мерно покачиваясь:
– Мы делаем звезды! Смотрите, смотрите! Звезды, танцуйте, пока вы горите, звезды, танцуйте, пока вы горите.
– Падают, танцуют, – подхватывает Бен. – Падают, танцуют. Папа, а теперь что? Звезды, танцуйте, пока вы горите.
Аннамэй и Джимми подтягивают хором:
– Звездочки! Звездочки! Падают и танцуют. Звезды, танцуйте, пока вы горите! Пока вы горите. Пока вы горите. Пока вы горите.
По всему небу гулкие хлопки, небо цветет искрами. Шипенье. Вверх вздымаются огненные стебли, вьются кольцами, ползут ввысь. Анна – радуясь возможности впервые за весь этот долгий день передохнуть – сидит и смотрит, и ее уже не точит досада за выброшенные на ветер деньги, и на душе у нее славно и тепло оттого, что так красиво, что поют дети и все счастливы. Только Мэйзи не дает ей покоя – сидит угрюмо одна на крыше, к фейерверкам не притрагивается, к празднику никакого отношения иметь не желает.
(А ведь Мэйзи все это ужасно будоражит, цветистые стебли и струи, пение, лица, внезапно освещенные на миг. Вот громадный шар из разноцветных искр медленно выползает из-за кромки обрывистого берега реки.)
– Звездочки! Звездочки! Звезды, танцуйте, пока вы горите!
Крикши достает скрипку, и ее голос разливается по испещренной пятнами лунного света тьме. Элси и Джим, Алекс и миссис Крикши танцуют.
– Падают и танцуют! Звезды, танцуйте, пока вы горите.
Фонарь на локомотиве поезда, петляя, пронизывает тьму, проносится над серебристой рекой, скрывается вдали с пронзительным, тоскливым свистом.
– Звездочки! Звездочки!
Ох, да это ведь все мы, думает Мэйзи, те же самые мы. Внезапно ее цепко стискивает страх: а теперь должно случиться что-нибудь плохое. Опять.
Но на время становится легче. Анна оправилась, хозяйничает, как и прежде, взяла все дела на себя: дом снова приведен в порядок. Анна делает тайком первый страховой взнос; Джим тайком подыскивает для Анны подержанную швейную машинку. В огороде пробивается хлипкая, бледная поросль, постепенно набирает силу, и вот что-то начинает появляться на столе. Анна устраивает теперь вылазки не только за зеленью, но и за ягодами: нашли участок, где растет ежевика.
В один прекрасный день Анна одевает детей во все чистое и ведет их к Храму Знаний. Грязный, приземистый дом, в недавнем прошлом магазин (сгодится для промышленного городка), а на полках и снотворное, и просто чтиво, и волшебство (от которого большая часть детей давно уже отвернулась в гордом негодовании, ибо разве не через посредство книг, не через посредство печатного слова их признали неспособными к учению, бессловесными, бессловесными, бессловесными? Книги сурово объявляют им: то, что в нас заключено, к вам не имеет никакого отношения).
Но для Анны это волшебство (разные места, где ты сроду не бывал и никогда туда не доберешься; узнаешь, что у разных людей в голове и про разные вещи, о которых ты вовек не узнал бы); кроме того, здесь находится ключ к лучшей жизни, и судьба, возможно, повернет его в один прекрасный день. Анна выписывает для каждого из ребят карточку. Только Беи листает свои книжки-картинки – Мэйзи и Уилл даже не раскрыли своих. Ибо нужны ли «много-много-лет-тому-назад…» и «они-жили-счастливо-до-конца-своей-жизни», нужно ли им все это? Нужны ли Мэйзи сказки, выбранные для нее библиотекаршей? Нужны ли приключенческие книжки и книжки о чудесах, выбранные для Уилла? Нужно ли все это, если существует приключенческий и сказочный мир мусорной свалки и города, волшебные чудеса экрана в темном зале кинематографа по субботам?
(Тот волшебник уже опутал своими чарами детей Анны. Незаметно проникая в их сны и пробуждения, в их воображение, в их повседневные дела и игры, он формирует, он меняет их. Даже внешне: у Уилла теперь узкие глаза, растянутые губы, развинченная походка – если только он не забывает. Он теперь всю жизнь будет криво ухмыляться: он Билл Харт.)
Временами Уилл или Мэйзи приносят домой что-нибудь из найденного на свалке. Ржавая вафельница, английские булавки, почерневшие вилки и ложки, катушка от детекторного радиоприемника, кастрюля, которую можно продать. Однажды стул (из-за него пришлось подраться – отломан обод под сиденьем и ножка). В кухне на высоком подоконнике, рядом с осколком от призмы, стоит сине-фиолетовый пузырек из-под чернил, который Анна терла и отмачивала раз десять, не меньше, чтобы стекло стало совсем прозрачным и красиво сверкало, пропуская солнечный свет. Чайное блюдечко… трещинки придают призрачную таинственность пейзажу: покрытый снегом горный склон, облака, ели, крошечные фигурки японцев, которые, сгибаясь под тяжелой поклажей, тащатся по изогнутому красному мосту; оно поставлено посредине кухонного стола, чтобы вызывать всеобщее восхищение.
Мэйзи и Уилл тайком подкрадываются к грузовикам и фургонам со льдом, подбирают с земли льдышки, суют в рот и глотают; иногда, пока развозчик отпускает покупателю лед, им удается незаметно стащить целую пригоршню из машины. Гибкие и проворные, они научились забираться в кузов на ходу и сбрасывают вниз кусочки льда, а случается, и целый брусок, в руки тому, кто поджидает на тротуаре. (Но Мэйзи недолго участвует в этих проделках. Однажды раздается песенка:
Эй, девчонка, как не стыдно,
Твои трусики всем видно,
Эй, девчонка, топай, топай,
Не свети тут голой попой, —
и после этого от застенчивости и стыда ее тело делается неловким. Два раза ей не удается прыгнуть в кузов на ходу, она чуть не попадает под колеса. Ее покидает радостное ощущение собственной гибкости, собственной силы.)
На свалке есть тент, он же шатер Джинеллы, особняк Джинеллы, придорожная гостиница Джинеллы, остров Джинеллы – королевы туземцев, дворец Джинеллы, словом, все, что угодно – как она нынче пожелает. Расплющенные жестяные банки, с которых, дабы они сверкали серебром, содраны бумажные наклейки, нанизаны вперемежку с пуговицами и бусинами на приклеенные спереди к тенту бечевки и образуют эффектную портьеру у входа в шатер. С высочайшего соизволения хозяйки сюда иногда допускается Мэйзи, если принесет с собой нечто достойное быть положенным в рогожный мешок. Рогожный мешок, в который отправляются и портьера и тент, когда сама Джинелла отправляется восвояси, наполнен всевозможным «реквизитом»: белокурые, похожие на стружки кудри, продавленные шляпы, растерзанные игрушечные мишки, рваные тюлевые занавески (для дорожных и свадебных туалетов), кисти, бахрома, тюбики из-под помады, жалкие останки туфель и ботинок на высоких каблуках, роскошные драгоценности, которые фирма Тиффани не рискнет признать своей продукцией: позеленевшие кольца для занавесок, перья, блесны, отделка из бисера, осколки стекла, блестящие витки проволоки и детали от машин. Все, что висит, блестит, бренчит и мельтешит.
Словарь двенадцатилетней Джинеллы – весь из избранных кинофильмов. Мэйзи, в недавнем прошлом жительница деревни, даже не видела ни одного из них. «Арабский шейх», «Помятые цветы», «Раба любви», «Ее ничто не остановит», «Бурный поток жизни», «Простейший путь».
(Раскинувшись на ковре, делая вид, будто по ее телу, шелестя, скользит шелковая ткань, повязав голову тюрбаном, дымя длинной воображаемой сигаретой – говори же: обольсти меня, обольсти. Я Назимова. Увези меня в загородную гостиницу, хочу кутить. Хочу. Никогда, никогда, никогда. О, мой альфонс, мой альфонс. Миг экстаза, а потом всю жизнь раскаиваться.)
А однажды, когда они были вдвоем, она страстно обвила руками Мэйзи, издавая сладковатый запах «Голубого вальса» и потного тела: «Ну, шепчи же мне, шепчи: „Жаннин, о королева ты моя цветения сирени. Жаннин, мечтаю, брежу я цветением сирени“. Шепчи мне это. Поцелуй меня. Никогда, никогда в жизни не расставаться, о моя языческая любовь».
Вечерами на крылечке Бен вываливает Джимми свои кошмарные вирши:
Тощий, тощий, жми бегом,
Жирный гонится с ножом.
Божия коровка, лети домой скорее,
Там твои детки все в огне сгорели.
Ты захворал, и кончен бал.
Теперь всю жизнь будешь хворать
И никогда не сможешь встать.
И жалобно, будто понимая, о чем речь:
Продаю старье, продаю старье.
Если бы все, что мне хочется, было мое,
Я не стал бы кричать: продаю старье.
И горестно:
Мама, мама, я больной,
Доктор, милый, что со мной?
Доктор, не умру ли я?
Да, умрешь. Умру и я.
Разморенная жарой Мэйзи, сидящая на том же крылечке, внезапно начинает слушать, содрогается от ужаса, прижимает их обоих к себе и решительно произносит: «Сейчас мы будем петь. Лапочки, лапчишки, малые зайчишки, прыг-скок и молчок. Пап, расскажи Бену и Джимми, как ты был маленьким».
Но после дня, проведенного на бойне, папе уже нечего рассказывать – рот у него полуоткрыт, он обессилел, он уснул. А когда, перемыв посуду, на крыльцо выходит Анна в забрызганном водой переднике, то и рассказывать некому – у детей слипаются глаза.
В сумеречном волшебном свете, в медленно плывущем, грустном и сладком покое летнего вечера.
И вот наступили самые жаркие дни, раскаленный зной трепещет и пульсирует, каждый вдох опаляет огнем, мостовая обжигает босые ноги; самые маленькие и самые старые слабеют и мрут, а зловоние консервных заводов, разогревшись у горячей мостовой и в домах у растопленных печек, делается нестерпимым, накатывает омерзительной смрадной волной.
Рабочие и работницы консервных заводов тянут из последних сил. Стоят на месте в просоленной потом одежде и с утра до вечера повторяют одно и то же движение или то и дело забегают в холодильник, так что в конце концов их бросает в жар от холода и морозит от зноя; с бойни же и от кишечной камеры прет такой вонью, что выворачивает наизнанку даже тех, кто хвалится, будто лишился обоняния.
Да, спертый воздух, словно крышка гроба, придавливает клокочущие улицы, визгливый плач младенцев и ворчанье стариков; хриплый и натужный звук дыхания, болезненного, затрудненного дыхания, поднимается вверх, а внизу блестят от пота тысячи лиц, и в который уже раз повторяется старинная горькая шутка: ну что, согрелся наконец? На дюжине диалектов: ну что, согрелся? ну, согрелся? наконец согрелся?
Ночи, бессонные ночи. Грустно шелестят листья на неподвижных деревьях, и скрипят пружинные матрасы, на которых мечутся не знающие сна.
– Сколько это может продолжаться, Джим? – говорит Анна. – За шесть дней ни разу не опустилось даже до ста градусов. Дети не выдерживают.
– Только дети?.. Эх, мне бы хоть разок холодненького воздуха вдохнуть! И за окном, между прочим, нисколько не лучше.
– Мама, почему я не могу заснуть?
Уилл спит. Он лежит во дворе на матрасе, под тускловатыми звездами и неподвижными деревьями, и ему снятся фильмы, сверкающий в темноте экран и галоп, галоп ковбойских лошадей. Он просыпается от укуса москита, видит вверху небо, и ему кажется, что его грудь туго стянуло лассо и стягивает все туже. Но потом, различив в темноте силуэты высоких деревьев и далекие холодные звезды, он вспоминает минувший день, уйму сделанных на свалке находок, которые он завтра продаст Кудлатому с тем, чтобы тот продал их старьевщику, припоминает он и червей, которых они с Конченым накопали на берегу для продажи, и пальцы непроизвольно сжимаются, словно он уже держит мяч, купленный на все эти деньги, он улыбается, ворочается некоторое время на матрасе и снова засыпает.
– Мама, почему я не могу заснуть?
В крохотной каморке царит жара, она тиха и неподвижна, как покойник, здесь, кажется, даже стены источают пот, а узенькая щель окна жадно, словно задыхаясь, втягивает воздух. Джимми стонет во сне, расчесывает укусы москитов, мечется на матрасе, просыпаясь и засыпая вновь, просыпаясь и засыпая; и Мэйзи, возвратившись из кошмарного мира снов, обнаруживает, что давящая жара никуда не исчезла.
Во дворе лучше. Она вытаскивает толстое стеганое одеяло и устраивается рядом с Уиллом, но таинственная тьма ночи пугает ее, а москиты здесь кусаются злее, злей, чем в доме; она лежит без сна и вспоминает дым и языки огня, обвившие ту женщину из фильма, которую привязали к столбу, она слышит, как потрескивает дерево… горячо… ох, горячо, и вспоминает Эрину, ее скрюченное, трясущееся туловище, припадочную Эрину, которая уволокла все, что Мэйзи нашла на свалке, бормоча: страдать малым детям, сказано в Писании, страдать малым детям, страдать. Тело Мэйзи становится телом Эрины; она и есть Эрина, вместо руки – культя с шишечкой на конце, ходит дергаясь, бормочет чушь. Хлопнула рукой, чтобы прикончить москита, промахнулась, снова хлопнула, раздавила его, размазала кровь, ее так много, что даже в ночном сумраке видно – кровь; волоча за собой одеяло, вернулась в дом.
– Мама, почему я не могу заснуть?
Бен заболел, Бен не может уснуть, Бен все время повторяет: мама, почему я не могу заснуть, мама? – а сам даже не замечает, говорит он это или нет, горячий воздух забил ему ноздри, он то ложится, то сидит ссутулившись на сундуке. Сердце стучит быстро, быстро, быстро, куда оно торопится, чего доброго, убежит от него, убежит. Где-то горит большой костер, это из-за него так жарко, кто-то зажег костер, или, может быть, это просто огонь, а сам он в печке, черный с ног до головы, словно пережаренный.
– Мама, почему я не могу заснуть?
Через несколько домов от них спят, лежа вместе, Джеф и Бьюфорд, и Би Джи, и Эллис, все вместе на одном здоровенном чехле, спят, тоненько посапывая; а еще дальше старая Дийкстра дышит хрипло, трудно, разинув рот, и сердце ее скачет, мечется в груди, и совсем уж издали доносится плач грудных детей, здоровых детей, больных.
Лед тает в холодильниках – быстро, все быстрей, и хозяйки приходят в отчаяние. По дорогам тарахтят грузовики, везут на бойню скот, грузовики, битком набитые ягнятами, телятами и свиньями, которые сопят, покачиваются на ходу, постукивают копытцами, а коровы жалобно мычат. Сонно тарахтит вдали товарный поезд; вот тарахтенье становится все громче, все быстрей.
Журчит, журчит река негромко, словно крадучись, – вялая, пятнистая, подернутая дымкой шаль; несколько мужчин стоят на берегу, удят рыбу. И на многие мили кругом застыла золотисто-белая пшеница, опаленная и негнущаяся, в спекшейся черной земле, в спекшейся черной ночи.
– Мама, почему я не могу заснуть?
Мысли о смерти… Мэйзи, вновь проснувшись в этой неподвижной духоте, думает о смерти; доктор, не умру ли я, да, умрешь, умру и я; грустно шелестят листья за окном, и слышен более сухой шорох – это приближается осень.
– Мама!
Бен плачет. И мама подходит к нему, выжимая полотенце; Бен, Бенджи, неужели ей придется положить его в больницу? Благодаренье богу, Бесси, этакая крошка, а спит, с Бесси все в порядке. Ну вот, Бен, мама тебя обтерла, теперь тебе будет получше, как ты думаешь, если мы выйдем на крыльцо и я начну тебя обмахивать, станет тебе легче дышать?
– Мама, я хочу, чтоб было утро.
Небо загорается огнем, тихим-тихим огнем, потом внезапно вспыхивает, как пожар: это солнце, зловонное, красное-красное солнце. И роса – слезы минувшей ночи, ее пот – исчезает.
Джим и Анна проснулись, за ними Джимми и Бесс. А вот Бен спит теперь, и Мэйзи спит, и будить их не нужно. Уилл же встал и потихоньку что-то перебирает у себя под кроватью.
– Ты принесешь мне сегодня гармонику? – клянчит Джимми, ковыляя по улице рядом с отцом. – Сегодня вечером принесешь, Да?
– Может быть, ты арфу хочешь, всем нам тогда поиграешь? – спрашивает мистер Крикши, поравнявшись с Джимом. – Не вылезай нынче на солнышко, малыш. Побереги силенки, крепче будешь дуть в свою губную гармошку. – Задрал голову и посмотрел на воспаленный оранжевый шар. Потом Джиму: – Плохо дело. Градусов сто десять в камере для убоя скота, а в камере для промывки кишок и того больше, вот увидишь. Печка. Там, наверно, и сейчас уже жара. Боюсь я за Маршалека, за Марию. Я разговаривал с Мишо, со Злыднем, с Тощим. Такую гонку невозможно выдержать, сказал я им, нужно, чтобы нам тоже устраивали перерывы. Мишо уже поговорил с Психовым Эдом. – Покачал головой. – Никакого толку.
– Кусок дерьма – этот твой Эд, – заметил Джим. – А то разве выбился бы в начальство.
– Психовый Эд сказал: Булл считает, не так уж мы упариваемся. Мы, мол, просто шайка лодырей.
– Лодырей! Вот сволочь. Знаешь, кто он? Бидо[6]6
Потогонная система 1920-х годов. – Прим. автора.
[Закрыть] в натуральном виде.
К этому времени они уже прошли виадук.
– Видишь, сто десять… а может, и пожарче.
– Сущий ад сегодня будет, – говорит Джим, глядя вниз на завод. – Сущий ад.
Сущий ад.
Хореограф Бидо, хореография по системе Б, повышение нормы, секундомер, конвейер. Музыка – резкий скрежет дробящейся кости, шипенье пара, глухой удар мясничного молота. Оставь надежду, всяк сюда входящий. Стань составной частью, и тебя будут включать, сцеплять, приурочивать и контролировать.
Сущий ад. Людей еле можно разглядеть сквозь шипящие струи пара, сквозь паровые облака, которые клубятся, вырываясь из огромных кипящих котлов. Свиньи мотаются, подскакивают на конвейере, триста, триста пятьдесят штук в час; Мария носится, носится бегом вдоль покачивающейся платформы конвейера, чтобы успеть, чтобы поставить, поставить на шкуры клеймо. Под дребезжащий грохот мясничного молота, в призрачных облаках пара каждый совершает одно и то же движение весь день подряд: Крикши поднимает тесак – всего один удар; непрестанно, длительно вращаются руки тех, кто извлекает внутренности из рассеченной туши; Маршалек, срезая слой сала с туши, чуть не падает в обморок, в потной духоте дышит ртом.
Ртом дышат девушки и женщины в кишечной камере, там, где не соглашаются работать мужчины. Дышат ртом весь год подряд, приучаются неглубоко втягивать в себя воздух, чтобы хоть как-то выдержать вонь неочищенных от экскрементов кишок, идущее снизу из камеры для извлечения крови удушливое зловоние. Окон нет – тусклый свет, духота. Хруст, грохот, скрежет так подавили все остальные звуки, что голос человека можно услышать, только если он пронзительно кричит. Адова жара круглый год, ибо прямо у них над головами работают паровые машины. Из них сочатся не переставая струйки масла и кипятка на резиновые шапки, протекают в резиновые галоши. Бедные ноги, постоянно хлюпающие в воде, хлюпающие вдвойне – вода и под сапогами, и внутри ник. Течет, переливаясь через край, вода из чанов для промывки кишок. Буйной струей бьют гейзеры пара. Скользят подошвы, трудно удержаться на ногах, двигаясь по склизкой платформе. Внезапные коварные водовороты (мощной струей бьет из шланга вода, чтобы смыть кровь, машинное масло, слизь, нечистоты). И повторяется снова и снова одно и то же движение: соскрести жир, отделить ливер, отсечь, подрезать, очистить от нечистот и от слизи, промыть, наполнить воздухом… мочевой пузырь, почки, малые и средние кишки… сцеплены, включены живые механизмы.
Включены, сцеплены: камера для убоя скота – здесь вонзают в голову животного резец, закалывают его, отсекают ему голову и конечности, разрубают позвоночник, крестец, вскрывают грудную полость, брюшную полость, отделяют шкуру, вытягивают сальник, погружают тушу в чан с горячей водой, вынимают внутренности, снимают щетину.
Ледяная преисподняя. Холодильные камеры. Обработка свинины. Здесь стоит такой пронизывающий холод, что люди мерзнут даже в свитерах и теплых ботах; руки постоянно в ледяной воде, липкие ножи, все делается на скорости системы Бидо, разговор о технике безопасности звучит откровенной насмешкой.
Старое здание, новое здание, сплошной лабиринт; дворы, асфальтированные дорожки, скользкие ступеньки, водостоки, конвейеры, трубы с горячей водой; здесь находят свою смерть, разрубаются на части и окончательно уходят в небытие безобидные создания, кроткие и послушные, резвые и свирепые, здесь – ад.
Сегодня пятый день усилившейся адовой жары – 104 градуса на воздухе, 112 – в камерах. Семь часов утра.
Ох, как жарко, Мэйзи только что проснулась, и ей кажется, будто она обуглилась, дымится, ее ноги сплошь ободраны, в крови – так немилосердно расчесывает она укусы москитов; Бесс, увидев ее, курлычет нежным голоском, Бен уже не спит, он сидит в кресле, и его глаза кажутся слишком большими и слишком больными.
Есть не хочется. Голова болит, болит. Нужно помочь матери готовить яблоки и персики для консервов, счищать кожицу, вырезать черенки, вынимать косточки.
– Ма, еще не хватит? Можно, я пойду играть на улицу? Так жарко.
– Можно, если возвратишься до полудня, – подумав, отвечает Анна. – Лучше уж иди сейчас, покуда солнце не так высоко поднялось. Сегодня нужно закончить консервы.
Но на улице еще хуже, чем в доме. Солнце обжигает спину, зато меньше болит голова. Вот одно только: свет кажется огнем.
Аннамэй, увидев Мэйзи, выбегает ей навстречу.
– Что сегодня будем делать? – вяло спрашивает Мэйзи.
– Пошли на свалку! Вчера много чего привезли. Может, встретим по дороге грузовик или фургон со льдом.
Грузовиков не видно; улицы зияют пустотой, как во сне. А на свалке вообще-то ничего нового. Пахнет канализацией, пахнет помойкой, пахнет всякой гадостью, только на самом краю обрыва ничем не пахнет. Роясь в мусоре, Мэйзи обнаружила изорванный журнал с непонятными словами – на иностранном языке – и с яркими картинками: всевозможные цвета, рисунки, узоры. «Вот и обои для кукольного домика, хорошие выйдут обои». И вдруг с одной страницы на нее уставились глаза девочки, огромные глаза, черные, почти дыры, а от лица во все стороны – туда, сюда – разбегается великое множество линий, их так много, что сразу все не разглядеть, нужно всматриваться, и, пока всматриваешься, голова начинает кружиться. Делается страшно. Это похоже на тебя саму, похоже на что-то…
Мэйзи изорвала на множество клочков и девочку, и шрамоподобные линии, наделала из них крохотных бумажных змеев, но не смогла их запустить – не хватило дыхания; она растянулась на животе на самом краю обрыва и потихоньку бросала их вниз. От реки не веяло прохладой. Проносились раскаленные грузовики и поезда, и река неслась, хотя, скованная грязной пленкой испарений, она казалась ленивой, недвижимой.
Моя мама мне не разрешает гулять на берегу, – сообщила она Аннамэй. – А твоя разрешает? Мама говорит, там плохие люди ходят, они обижают девочек.
Мэйзи нащупала среди мусора нечто оказавшееся шарообразной ручкой от двери и швырнула ее как можно дальше, так, чтобы уже не достать. Ручка канула в открытую платформу неторопливого товарного поезда. Кати прямо в Калифорнию, подумала она.
На дороге показался Уилл, с ним рядом шел Копченый.
– Ты куда? – окликнула она и принялась взбираться вверх по склону, но оттого, что лезла слишком быстро, у нее застучало в висках и голова еще сильнее закружилась.
– Никуда.
– Тогда и я с тобой.
– Нет уж. Нам не нужны трепливые девчонки.
– А я пойду.
– Нет, не пойдешь. Копченый, побежали, побежали! – Уилл схватил пригоршню камешков и грязи и швырнул в нее.
Она гналась за ними целый квартал, потом упала, ободрала коленку, а тем временем мальчики скрылись. Ушибленная нога зудела и ныла, словно от укуса москита. Мэйзи снова расчесала ее до крови, пососала кровь из ранки на руке чуть повыше локтя, потому что ей хотелось пить, ужасно хотелось пить.
У солнца будто появился огромный язык, оно вылизывало этим языком ей спину, и голова у нее болела все сильней, сильней, и линии разбегались во все стороны. Все вокруг блестело, как стекло, и будто было подернуто рябью.
Джинелла уже устроилась у себя в шатре. Мэйзи остановилась перед блестящей портьерой. Кэти и Чар обмахивали ее веерами; Джинелла была царица Тат или Назимова, она лежала на ковре и курила воображаемую сигарету.
– А… лупоглазая, – томно проговорила она, увидев Мэйзи. – Сгинь и рассыпься. Нам не нужны тут мисс Уродки… Хотя, может, у тебя есть лед?
Накануне, когда Мэйзи сидела возле дома, держа Бена на коленях, Джинелла прошла мимо. «Рыбья Морда, – проговорила она холодно и зло, обращаясь к мальчику. – Ты чего разинул рот, Рыбья Морда?»
Мисс Уродка!
Аннамэй все еще рылась в мусорной куче. Рядом с ней стояла Элли, она ела большой персик.
– Мне его бабушка дала, чтобы я перестала шуметь. Она болеет, может быть, умрет. – Протянула персик Мэйзи: – На, откуси.
– А у меня братишка тоже сильно заболел, – сказала Мэйзи. Ей хотелось с важностью добавить: он тоже может умереть. (Это я понарошку, Бенджи!) – Пошли поищем где-нибудь фургон со льдом.
– Нет, сегодня везет на находки, – возразила Аннамэй. У нее горели щеки. – Видала? – Она подняла вверх крохотное круглое зеркало.