Текст книги "Любовь к камням"
Автор книги: Тобиас Хилл
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
У Залмана не было времени оглядывать вторую комнату, он только уловил общую ее атмосферу. Она выходила на север, была более прохладной, более обставленной, но точно так же казалась нежилой. Когда он вернулся, Джейн сидела в той же позе, стиснув зубы.
Залман откупорил бутылку и полил джина ей на руки, сжимавшие ступню. Джейн застонала и отвернулась. Он смотрел, как напряглась ее шея, между пальцами по-прежнему сочилась кровь.
– Держите ногу. Держите. Стекла не касайтесь!
Голос ее звучал громко, пронзительно. Залман крепко стиснул ступню, кровь с нее капала ему на колени. Джейн откинулась назад, приподняла юбки и стала отрывать от них полосы. Ноги ее были белыми, мускулистыми. Залман отвернулся.
– Ну вот. Ой! Ну вот. – Она снова согнулась, держа в вытянутых руках ткань. – Вам придется вынуть стекло, сама я его не вижу.
Залман приподнял ступню. Гладкий осколок стекла от лампы, не меньше трех дюймов, застрял в пятке. Прозрачные струйки джина все еще стекали по его поверхности, окрашенной кровью.
– Только не обломите!
– Нет.
– Только не обломите. Только…
Залман смотрел ей в глаза, ожидая, чтобы она опустила веки. Одной рукой он крепко сжал ее лодыжку, другой вынул осколок. Вышел он легко, словно кость из вареной рыбы. Залман услышал, как Джейн над ним снова застонала, потом просунула руки между его рук и туго забинтовала рану.
Осколки разбитого стекла блестели в солнечном свете. Залман опустился на колени и собрал их. Похожи на игрушку-головоломку, подумал он. Гильотины и ятаганы, из которых складывается нечто совершенно иное. Когда на полу не оставалось больше ни стеклышка, он вынес их и высыпал в кучу устричных раковин под платанами.
Когда Залман вернулся, Джейн все еще оставалась там, где он ее оставил. Он сел напротив. Они не смотрели друг на друга. Сентябрьский свет золотил пустую комнату. Снаружи доносилось позвякивание цепи Дружка.
Джин стоял возле ног Джейн. Она откупорила зеленую бутылку и стала пить из горлышка, запрокинув голову, изо рта стекали струйки. Потом поставила ее на пол, взглянула на Залмана и рассмеялась. Смех был отрывистым, грубым, без следа нежности. Даниил обратил бы на это внимание.
Джейн стала придвигаться к Залману, держа пораненную ногу вытянутой. Юбки ее собирались, обнажая икры. Приблизясь вплотную, она крепко поцеловала Залмана в губы, обвив руками его голову и влезая ему на колени.
Залман снова взял ее за икры, испытывая новое чувство. Крепко сжал их и завел ноги женщины себе за спину. Юбки ее уже задрались. Руки Залмана скользнули вверх, к мускулистой гладкости ее бедер.
Он вошел в нее. Ощутив влагу, снова подумал о ее ране и изогнутом осколке стекла. О том, как она судорожно дергалась, будто раненое животное. Он думал об этом, совершая любовный акт, слыша ее хриплое дыхание. Когда Джейн вскрикнула снова, он вспомнил, как быстро проснулся и как подумал, когда поднялся, что это происходит во сне.
Потом они лежали вместе на голом полу. Свет блестел в их темных глазах. Они были и похожи, и непохожи. Повязка на ступне Джейн пропиталась кровью. Залман снова уложил ее и сменил повязку, пока она спала.
– Хочу показать тебе Лондон, – сказала она. После того как врач не обнаружил заражения, прочистил рану и оставил заживать, Джейн открылась Залману с новой стороны. Ее Лондон он видел раньше только мельком, словно шел по льду реки и замечал лишь движение собственных ног. Спать Залман стал меньше: эти экскурсии требовали времени. Он ходил повсюду, куда его водила Джейн, в ее ночи, полные света керосиновых ламп.
Травля барсуков собаками в цыганских таборах на Хэмпстед-роуд. Бокс без перчаток во дворах Святой Земли, самого большого района трущоб Лондона. Залман наблюдал, как Джейн торговалась с уличными торговцами-евреями из-за перепачканной одежды и корсетов. Ел устрицы с евреем-сводником Давидом Беласко, в руках которого находилось около ста проституток, и в одной многолюдной хеймаркетской пивной познакомился с семидесятилетним сефардом Давидом Мендосой, некогда чемпионом Англии по боксу.
Залман бродил по развалинам Помпеи в панораме Берфорда, занимался любовью в переулках, где обмелевшие речушки протекали за задними стенами домов, укрепленных подпорками. Любовный пот пропитывал их одежду, отрываясь друг от друга, они сохраняли этот запах. А потом, пресытясь, возвращались в дом на Хардуик-плейс, где сидел Даниил. Вечно один, читающий или погруженный в свои мысли, с лежащей перед ним раскрытой Библией. Словно ждущий чего-то.
В декабре они отправились в цирк Вумвелла на Бетнел-Грин, где Залман наблюдал, как Живой Скелет и Сарацин обменивались мрачными репликами. В ту ночь в одном из подвалов на Дюк-плейс он видел, как женщина выдавливала мужчине глаза. Большими пальцами. Залман отвернулся от этого зрелища и увидел, что Джейн смотрит с какой-то жадностью. Знай он себя получше, то обнаружил бы в этой ее поглощенности некое собственное отражение.
– Ты неотрывно смотрела. – Залман сказал ей это потом, в темноте ее комнаты. – Просто замерла.
– Ты тоже.
Голос ее звучал сухо, странно. Снаружи опускался смог. С реки доносился стук барабанов, возвещающих о тумане.
– Чем больше я тебя узнаю, тем меньше понимаю.
– Какая чушь. Ты говоришь это во сне, любовь моя.
– Ты этого хочешь? – прошептал он. – Любви?
Ответа не последовало. Когда Залман повернулся и взглянул на Джейн, та уже уснула. Лишь потом, уже во сне, до него донесся смех.
На вторую годовщину открытия мастерской они отправились в Тауэр. Залман, его брат и его любовница. Стоял хмурый январский день, дул холодный северовосточный ветер, и сопровождавший их служитель смотрел на иностранцев так, словно они были повинны в этом.
За осмотр королевских регалий с них взяли по шиллингу. Они стояли в сыром подземелье, в толпе родителей с детьми, среди них были богачи, но не было бедняков, все прижимались к решеткам. Драгоценности королевской казны лежали на голом камне. Так близко, что можно прикоснуться, подумал Залман. Они казались ему дешевыми, свет ламп едва отражался от граней бриллиантов и груды неоправленных аквамаринов, похожих на декоративные украшения для какой-то полузабытой игры. Дети просовывали руки сквозь решетки, будто обезьяны на Хадимайнском базаре.
Когда они вышли наружу, начался дождь. Служитель укрывался под зонтиком, пока все не спрятались под Белой башней. Он уставился на Даниила:
– Мистер Леви, я не ослышался? Здесь есть вороны, мистер Леви. Уверен, вы бы съели их, если б могли.
Залман, щурясь от измороси, смотрел на птиц. Они сидели на земле, грузные, словно созданные не для полета. Ветер подхватил слова Даниила.
– Нет, сэр. Мясо воронов для нас запретно. – Желая угодить служителю, он добавил: – Однако нам можно есть белых голубей.
Залман услышал за спиной смех Джейн, легкий, бодрящий, как кислород. Ему доводилось слышать, как она смеется и по-другому.
Когда они вернулись на Коммершл-роуд, уже стемнело. Жизнь в домах замерла, и только пивная «Королевский герцог» была еще открыта. В падавшем из нее свете Залман увидел сидевшего чуть в отдалении Тобайаса Кари. Мусорщик узнал его. Возле него на дороге что-то лежало. Залман различил очертания собаки, лишь когда Джейн позвала:
– Дружок! К ноге.
Голос ее прозвучал резко. Пес подошел к хозяйке, постукивая когтями по известняковой брусчатке. Мусорщик, оттолкнувшись руками от земли, встал.
– Добрый вечер, миссис Лимпус! Мистер Леви, мистер Леви.
Залман захлопал глазами. Издали, тепло одетый, горбившийся мусорщик походил на ворона. Ему ни с того ни с сего вспомнились рассказы Рахили: древние боги, кружащие над своими жертвоприношениями, словно мухи.
– Вы ведь здесь уже два года, так? Ну и что вы об этом скажете?
Залман впервые услышал, как говорит мусорщик. Голос у него был низким, с незнакомым Залману акцентом. Он не видел глаз этого человека, хотя бы блеска луны в них. Трудно было определить, к кому он обращается.
– О чем, мистер Кари? – спросила Джейн. Залману показалось, что она от него отошла, хотя когда взглянул на нее, женщина стояла неподвижно.
– О чем? Об этом. – Тобайас широко повел рукой в сторону Лондона. – Я спрашиваю, что они думают об этом самом замечательном городе на божьей земле и об этом saeculum mirabile2020
Удивительном веке (лат.).
[Закрыть], Джейн, самом чудесном веке в человеческой истории. Что они скажут?
– Мы находим, что он нам нравится, сэр, – ответил Залман. Мусорщик повернулся к нему. До Залмана донесся сладковатый запах ромового перегара.
– Что нравится, мистер Леви? Город или век? Вы с братом из Месопотамии, так ведь?
– Из Ирака.
– Земля Вавилона. Я всегда считал Лондон совершенно вавилонским, мистер Леви…
Джейн направилась к дому, произнеся:
– Уже поздно, мистер Кари. Вас наверняка ждет работа. Доброй ночи.
– Доброй ночи, миссис Лимпус.
Мусорщик проводил их взглядом.
– Мне снились чудовища, – сказала Джейн, разбудив Залмана. От него еще пахло сексом. Ему казалось, что он истратил с ней все свои силы. – Они выходили из моря. Что это означает?
– Чудовища служат предупреждением.
– О чем?
– О том, чего ты боишься.
Джейн прикрыла глаза. Он хотел спросить ее, но промолчал. Над болотом свистела ночная птица.
Чем больше старался Залман понять ее, тем меньше понимал. Это порождало у него все усиливающееся беспокойство. Он стал совершать многомильные прогулки, словно мог оставить дома свои мысли, однако начал ощущать какой-то надвигающийся рок, какое-то чувство усталости, хотя не утратил ничего. Казалось, любовь к Джейн подготавливала его к чему-то.
Прежде всего Залман возненавидел в Лондоне воскресенья. Потом и многое другое; у Залмана никогда не было недостатка в ненависти; временами ему казалось, что ненависть питает его пылкую, неуемную энергию. Он ходил по берегу реки и ощущал вокруг себя затворившийся город. Закрытые магазины, пустые улицы, смог, отделяющий пустоту от пустоты. По воскресеньям шел дождь. Лондон казался обезлюдевшим, словно мертвый город. Вот что было ненавистно Залману. Он ходил по сырым пустотам величайшего в мире города с ощущением, что этот город его обманывает.
Он стал следить за Тобайасом Кари. Они, ювелир и мусорщик, работали в одни и те же часы. Проходя мимо его окон, Залман заглядывал туда, словно его могла интересовать грязная одежда из сукна и камлота. Было невозможно рассмотреть, сидит ли кто-то внутри, глядя наружу.
1836 год, февраль. Залман проснулся незадолго до полудня и вышел умыться во двор. Там поили лошадей, пришлось ждать, пока их не увели, в высокой сухой траве свистел ветер. Залман подставил под струю ледяной воды лицо и руки, вымыл шею. Лишь идя обратно по двору к дому, заметил, что на него смотрит Дружок.
Пес лежал в своем углу, положив голову на лапы. Глаза его были устремлены на Залмана, во взгляде было спокойствие. Залман вспомнил, как он впервые появился на Хардуик-плейс. Он подумал об этом лишь после того, как окликнул собаку.
Дружок, постукивая когтями, пошел к нему. Посреди двора остановился, поднял крупную голову, и Залман увидел, что его зубы оскалены. Он, пятясь, вошел в дом и закрыл дверь. Собаку уже больше никогда не окликал.
Залман проводил все меньше времени с Джейн… или она с ним. Он толком не понял, когда они начали отдаляться друг от друга. Смотрел, не вернулась ли она домой, когда ее не было. Не бывало Джейн подолгу. Когда он работал или лежал в ожидании сна, в комнатах наверху не раздавалось ни звука.
Оттепель. Он пошел в восточную сторону, к порту. Кебы и кареты проезжали мимо, и Залман отступал назад, освобождая им путь, потом возвращался на место у обочины дороги, словно дожидался отплытия судна.
«Я ничего не утратил», – подумал Залман. Ничего, продолжало вертеться у него в голове. Идя домой вдоль реки, он шептал названия древних городов, мест, которые знал только по рассказам Рахили. Слова превращались в некое заклинание: Ашшур и Эриду, Варка и Нимруд.
Ниневия.
Вавилон.
Ур.
– Смотри, Чарли, волнистые попугайчики. Сядь прямо.
Над стойкой кафе висит клетка с птичками, заляпанная черно-белыми кучками помета. Их щебет вторит уличному движению по Грейз-Инн-роуд. Вижу, как мать Чарли опускает ему в нагрудный карман яичко, когда он поднимает взгляд.
– Видишь попугайчиков?
– Попугайчики!..
Мальчик широко раскрывает глаза, словно мечтал увидать их всю жизнь. Мне эти птицы кажутся представляющими опасность для здоровья, правда, у меня другая одержимость. У всех людей существует свой пунктик. Ради блага Чарли надеюсь, что у него это не волнистые попугайчики.
В залитом утренним светом кафе тепло, пахнет жареным. Снаружи Лондон окутан туманом, расплывчат, смазан. Ярко-красное пятно автобуса проплывает к Кингз-Кросс. Письмо Энн все еще лежит у меня свернутым в кармане пальто, я достаю его и читаю, дожидаясь заказа.
– Ваш завтрак, дорогуша.
У официантки большая красная именная бирка, там написано «Бесс Страшн». Они ей идут – и бирка, и имя с фамилией. На фартуке у нее изображены диковинные птицы. Сверху оттиснута надпись «Знаменитые синицы Британии».
– Спасибо.
– Пожалста. Позовите, когда захочется еще чаю.
Я прислоняю письмо к бутылке с соусом. Почерк Энн похож на мой, каждая буква выписана отдельно. Она пишет, что работа идет хорошо, благотворительная организация получила новые средства от ЮНЕСКО, через месяц ее переводят в Китай. Надеется, я нашла то, что ищу. Идут другие новости, мелочи жизни, потом она сообщает, что они с Рольфом в мае ожидают рождения ребенка. Сижу в теплом кафе и думаю: неужели я тетя вот уже четыре месяца?
В моей жизни это ничего не меняет. Откладываю письмо, сморщенный конверт, который, видимо, вскрыла не первая, и доедаю завтрак. Покончив с едой, достаю карту Лондона и снова отыскиваю Слиппер-стрит. Выхожу на улицу. Снаружи транспорт медленно ползет мимо ямы с дорожными рабочими, я направляюсь к станции метро и еду в восточную сторону до конца маршрута.
Я думаю о ребенке. Энн всегда говорила, что если у нее будет дочка, то назовет ее в честь Эдит. Она всегда хотела ребенка. Это ее маленький пунктик, с красным личиком, со всеми неизбежными хлопотами. Представляю себе Энн с младенцем на руках, ее улыбку, ее пылкую сосредоточенность. Надеюсь, ребенок похож на Рольфа. Надеюсь, он красивый.
Вагон раскачивается в грохочущей темноте. На коленях у меня тяжелый чемодан. Я думаю о камнях. Иллюзий относительно себя или них не питаю. Аграф лишен теплоты. Драгоценные камни не милые, хотя я их люблю. По человеческим понятиям они функциональны, красивы – как акула или маскировочная окраска тигра.
С Олдгейт-Ист выходишь к ландшафту островков безопасности. Все указатели двойные: А-1202 и Леман-стрит, А-13 и Коммершл-роуд. Воздух густой, пахучий, кажется, его можно использовать как топливо для моторов. Перехожу на Коммершл-роуд и двигаюсь по ней.
Впереди виднеются высотные здания. В переулках бенгальская детвора доигрывает последние летние игры. Прохожу мимо магазина одежды, там продают по оптовым ценам сари. Миновав здание юридической фирмы для иммигрантов, основанной в 1983 году, останавливаюсь и сверяюсь с картой. На ее бледных страницах с замысловатыми обозначениями Слиппер-стрит находится за ближайшим углом.
Снова поднимаю взгляд и обнаруживаю, что вместо Слиппер-стрит здесь пространство между двумя высотными башнями. Пустая скамья. Объявление «Выгуливать собак и играть в мяч запрещается». Три сороки на истоптанной траве.
Карта у меня в руках все еще раскрыта. Закрываю ее. На титульном листе ниже подписи Эдит указан год выпуска: 1973. Высотные здания передо мной уродливые, какие-то облезлые. Я обхожу их дважды, убеждаюсь в собственной глупости, сажусь на скамью, где некогда была Слиппер-стрит, и жутко браню себя.
Мимо проезжают к Лаймхаузу грузовики. На скамье вырезаны слова – уличные прозвища, начертанные угловатыми буквами. Эти граффити тянутся до самых урн сбоку скамьи. Я бросаю в одну из них карту и заставляю себя взглянуть на высотные здания.
Все этажи похожи друг на друга. Окна разнятся только цветом занавесей – жильцы низведены к некоему коду тюлевых занавесок и штор. Между башнями заброшенные лавки и пивная «Королевский герцог», ее одиноко стоящее викторианское здание давным-давно закрыто и заколочено досками. На другой стороне дороги стоит его замена – строение из грязно-желтого кирпича с плоской крышей. На стене пластиковый флаг с изображением карточной дамы и надписью:
«„Королевская герцогиня“, караоке каждый четверг, пивная компании „Уитбред“».
Когда уличное движение редеет, я пересекаю улицу и вхожу туда.
В зале открытые потолочные балки и ковер, как в аэропортовской комнате отдыха, словно пол и потолок существуют в разных веках. Между балками висит большой телевизор. На экране три лошади скачут по финишной прямой. Резкий голос комментатора повышается до полной громкости.
– Отлично! Отлично. – За стойкой рыжеволосый, веснушчатый человек. Жевательная резинка щелкает, когда он улыбается – сначала лошадям, потом мне. – Отлично. Что вам подать, мэм?
– Бутылку пива.
– «Беке» или «Холстен»?
– Какое похолоднее.
– Фунт девяносто пенсов хоть то, хоть другое.
Бармен идет к холодильнику, а я тем временем разбираю деньги. В карманах у меня до сих пор полно долларов. Изображенные на банкнотах президенты и пирамиды с глазами таращатся на меня со стойки, я убираю их.
Бармен смотрит, как я пью, и одобрительно бурчит:
– Вот-вот. Похоже, оно вам очень по делу. Подать еще чего-нибудь? Ветчины?
– Нет, спасибо. – На нем сегментированные часы, золотые или позолоченные, нечто вроде медальона-хронометра. На руке превосходный золотой перстень, с виду поздневикторианский. Ист-эндское щегольство. Я ставлю бутылку на стол. – Однако вы могли бы оказать мне любезность.
– О да. – Он меняет интонацию. Слова звучат полувопросом-полунасмешкой. – И как я могу это сделать?
– Я ищу Слиппер-стрит. Знаю…
– Слиппер-стрит? Хе-хе. Нев, слышал? – кричит он, отворачиваясь. Жевательная резинка снова щелкает. – Нев! Дама спрашивает, как найти Слиппер-стрит.
Выходит Нев. Он выглядит более старой и скромной копией бармена. На тыльной стороне обеих ладоней у него вытатуированы птицы – ласточки; тушь от времени потускнела.
– Слиппер-стрит, дорогуша? Прямо сейчас, готовы? Выйдите отсюда, перейдите дорогу, – он жестикулирует, размахивая руками, будто тонущий, – и копайте на глубину пятнадцать футов. От водопроводных труб сразу направо, не собьетесь.
Оба дружно гогочут. Бармен начинает протирать стаканы.
– Слиппер-стрит уже нет, дорогуша. Не стало так в семьдесят девятом – восьмидесятом году. Видите все это по ту сторону дороги? Настроено поверх Слиппер-стрит.
– А что с людьми, которые там жили?
Бармен пожимает плечами и смотрит на Нева. Старик откашливается.
– Дело вот какое. Большинство их переселили в эти башни. Тут были старики, годами не выходившие из домов. Теперь они на высоких этажах, пугают голубей. Раньше они были соседями, жившими рядом, теперь соседи сверху или снизу. Те, кто еще жив, во всяком случае. А что?
– Я ищу кого-нибудь по фамилии Пайк.
Нев пожимает плечами:
– Не слышал этой фамилии. Но вырос я не здесь, так что могу и не знать. Однако если заглянете вечером, завсегдатаи скажут вам определенно. Жаль, их еще нет.
– Постой-постой… – На экране телевизора скачки сменяются рекламой колготок. Бармен берет пульт управления и выключает звук. – А смотритель, Нев?
– А что он?
– Смотритель должен знать. Он тут недавно говорил, что ему дали компьютер. На случай, если кто заявится с проверкой – налоговый инспектор или санитарный. Вы не из налогового управления, дорогуша?
– Нет. Я просто…
– Да, непохожи. Как его там, Нев? Генри, фамилии не помню.
– Генри. Недоумок он. До двадцати одного не может сосчитать без калькулятора. А с какой стати ты решил отправить ее к нему? Пусть побудет здесь. Скоро явятся завсегдатаи.
– Да ты что, Нев? Сейчас только пол-одиннадцатого. Раньше, чем часов через пять, их не будет. Что ей тут делать до того времени?
– Может пойти и выпить со мной.
– Ну да?
Бармен смотрит на Нева. Интонация у него уже нормальная. Я поднимаю с аэропортовского ковра чемодан. Оба смотрят на него.
– Ну, вот видишь? – Бармен снова улыбается. Жевательная резинка у него между зубов, розовая, напоминающая жемчужину неправильной формы. – Она спешит. Ей нужно повидать Генри. Это свой человек. Скажете, что вас направили из «Герцогини», и он будет само радушие.
Бармен объясняет, как его найти. Я опять перехожу дорогу, иду к указанному дому. Контора смотрителя находится под башнями, выстроена из того же темного кирпича, что и они. Нажимаю кнопку звонка и жду. Здесь темно и сыро, как в подземелье. Колонны испещрены граффити, синими и золотистыми, яркими, как цветные рисунки на рукописях.
Домофон включается. Сквозь потрескивание слышен мужской кашель. Я подаюсь к микрофону. От него несет мочой, словно некто – с изрядной злонамеренностью и спортивной сноровкой – помочился в решетку на высоте шести футов от земли. Мне приходит в голову, что терпеть не может Генри не только Нев.
– Алло! Меня зовут Кэтрин Стерн. Я разыскиваю человека, который, возможно, здесь живет. Вы Генри?
Наступает пауза, я слышу музыку, в запертой конторе играет радио, потом его заглушает голос:
– Алло?
Приближаю лицо к домофону насколько могу и кричу в него:
– Меня направил к вам Нев!
– Нев? Так-перетак этого гада, и его мать, и мать его матери!
Домофон глохнет. Я подхожу к двери и барабаню по ней, пока она не открывается. За ней невысокий, толстый человек в синей форменной одежде, с медалью святого Христофора на шее. И шея, и лицо налиты кровью, капилляры тянутся, словно линии в карте улиц А-13, А-1202. Непонятно, временное или постоянное это явление. Он смотрит мимо меня и заговаривает раньше, чем я успеваю раскрыть рот:
– Где он? Скажите ему, пусть проваливает к черту, ничтожество. Кто вы?
– Меня зовут Кэтрин Стерн.
– Из санитарной инспекции?
– Нет-нет. В «Герцогине» сказали, что вы можете мне помочь.
Умолкаю и жду, пока смотритель оглядывает меня. От него пахнет чипсами и уксусом, позади в беспорядке его комнаты вижу на письменном столе открытый пакетик чипсов и термос.
– Кто это сказал? Нев? Толстый мешок с дерьмом. Что он может знать?
Смотритель сутулится в темноте, опирается о ручку двери, заодно преграждая мне путь. Тролль под мостом. Козел вонючий.
– Собственно, сказал бармен.
– Микки?
Свирепость сходит с его лица, сменяется какой-то гримасой.
– Я здесь по личному делу. Ищу друга дедушки.
– Вот как?
– Микки сказал, у вас есть список жильцов.
– Вот как? Все обо мне знает, а? А не сказал он вам, кроме этого, что я пью чай?
– Извините. Я заплачу вам…
Смотритель уже поворачивается ко мне спиной.
– Еще бы, конечно, заплатите. Закройте за собой дверь.
Я закрываю. Она не запирается. В кабинете смотрителя пахнет чипсами и моющими средствами. Приемник настроен на станцию, передающую легкую музыку. На стене с полдюжины календарей – Пирелли, «Плейбоя», Миллуоллского футбольного клуба. На всех одни и те же записи, обведены кружками одни и те же числа. Генри придвигает к столу два конторских стула, отодвигает термос, чтобы не мешал, и включает компьютер.
– Фамилия – Пайк, – говорю я.
– Инициалы?
– Не знаю.
Его пальцы нависают над клавиатурой.
– Это мужчина или женщина?
– Я знаю только фамилию.
Смотритель оборачивается и смотрит на меня.
– Стало быть, ищем друга семьи?
Я не отвечаю. Он все-таки набирает «ПАЙК». Через секунду компьютер дает ответ. Генри откидывается назад, стул скрипит.
– Пайк. Джордж. Знаю его. Противный старый ублюдок. Похож на того друга, которого ищете?
– Не скажете, жил он здесь до постройки этих башен?
– Не знаю. Но здешние старики предпочитают оставаться на месте. Вот иностранцы с деньгами, те уезжают, селятся в собственных домах с садом возле конечных станций метро. Так, «Питси», квартира сто семнадцать. Западная башня по эту сторону Коммершл-роуд. Одиннадцатый этаж. Хочу обрадовать вас, лифт работает. – Бросает на меня быстрый взгляд. – Эти чипсы стоили мне двадцать фунтов.
Я расплачиваюсь со смотрителем. Он провожает меня до двери и указывает нужное направление. Башня «Питси» стоит прямо напротив «Герцогини». В вестибюле табличка с надписью, что здание построено в 1980 году. Три лифта, два из них сломаны. Третий, подрагивая, ползет вверх по своей металлической шахте.
На десятом этаже лифт останавливается намертво, и я поднимаюсь на одиннадцатый пешком. В длинных коридорах никого, только из-за закрытых дверей доносятся звуки телевизора, шипение жарящейся еды.
Дверь сто семнадцатой квартиры, как и все остальные, оснащена снизу стальной полосой и глазком на уровне головы. Стучать мне приходится всего дважды. У человека по ту сторону уходит некоторое время на то, чтобы открыть дверь.
– Джордж Пайк?
– Да.
Он очень старый и очень высокий. Глаза голубые, слегка навыкате, что не портит его внешность. Одет в бежевый джемпер на пуговицах и вельветовые брюки, одежда болтается на его широком туловище, словно с тех пор, как была куплена, он отощал. Начищенные темно-красные ботинки. Один дома, а ботинки начищены. Интересно, для кого? Я догадываюсь, что он одинокий, вижу по лицу. Джордж Пайк прищуривается.
– Я не знаю вас, так ведь?
– Не знаете. Меня зовут Кэтрин Стерн.
Протягиваю ему руку. Он стискивает ее так, словно выжимает тряпку для мытья посуды.
– Рад познакомиться. По поводу местных выборов, да?
– Нет. Я работаю с драгоценностями…
Пайк кивает:
– И увидели объявление. Поздновато вы. Почти все разошлось несколько месяцев назад, но все-таки заходите. Чтобы поездка была не напрасной. Хотите чаю?
– Нет, благодарю. На объявление хорошо откликнулись?
– О, превосходно. – Говорит он не оборачиваясь, на ходу. – Все вещи были высшего качества. Я хранил их, сколько мог. В последние годы дела у меня пошли неважно.
В прихожей пахнет капустой. Обои с цветочным рисунком, с розами.
– А откуда они были, эти вещи?
– О, фамильные. Вот почему я хранил их так долго.
Вхожу в гостиную. Телевизор, на стенах три картины с летящими утками, журнальный столик с дымчатым стеклом, два потертых кресла у газового камина. Голос Джорджа доносится из кухни.
– Но могу показать последнюю вещь, если хотите. Издалека приехали? Уверены, что не хотите чаю? А может, чего-нибудь холодного? – Усаживаясь, я слышу, как он открывает холодильник. – Пива или бренстонских пикулей? Есть и то, и другое.
– Пива, пожалуйста.
На каминной полке ряд фотографий. Не успеваю толком взглянуть на них, как Джордж возвращается с подносом. Ставит его на журнальный столик, садится в кресло напротив меня и улыбается. Его вставные зубы великоваты, как и одежда.
– Вы коллекционер, да?
– В каком-то смысле.
– Понятно. – Указывает подбородком на поднос. – Прошу вас.
Там две баночки пива, два стакана, лупа и какая-то драгоценность. Пиво пока оставляю. Склоняюсь с лупой к драгоценности – она из чистого золота высокой пробы. В форме сливы, такой же величины, тяжелая, хотя металл пустотелый, покрыта резными изображениями ветвей, листвы и птичек. Я осторожно беру ее, внутри что-то тарахтит. Когда подношу к лицу, чувствую невыносимый запах и поневоле откладываю. Джордж Пайк заливается веселым, булькающим смехом.
– Бьет в нос, да? – Открывает пиво и наливает, держа стакан наклонно. На руках у него старческие пигментные пятна. – Однако это золото. Старое. Почти все проданные вещи были из серебра.
– Красивая вещица. Как она оказалась у вас в семье?
– Принадлежала отцу.
– Он работал с драгоценностями?
– В прямом смысле нет. – Джордж делает несколько глотков и стирает пену с губ. – Знаете что? Я уступлю ее вам за сто восемьдесят фунтов.
Я кладу лупу на журнальный столик.
– Нет.
Он продолжает улыбаться, хотя из глаз улыбка исчезает.
– Она того стоит. Меньше не возьму.
– Она стоит больше. Это ладанка для благовоний. Тюдоровская. Ее носили на шее для защиты от болезней и порчи.
– В самом деле?
– Думаю, да. Вам нужно выставить ее на аукцион.
– Вы что, специалист?
– Вам удалось бы выгоднее продать ее в Америке или в Японии.
Джордж откидывается на спинку кресла.
– В Японии? Знаете, я никогда не мог так далеко путешествовать. Не выношу ту еду. И неважно себя чувствую, если не поем, как надо.
Я встряхиваю ладанку.
– И в ней что-то есть. Возможно, мускус или амбра…
– Это старое дерьмо. Простите за выражение.
– Нет, должно быть, какое-то твердое благовоние. Повышающее ценность вещи. Трудно сказать, какое именно, запах, кажется… Где ваш отец взял его?
– Это старое дерьмо. Хе-хе. Пахнет им, потому что отец там его и нашел. Видели вон ту фотографию на каминной полке? Снимите ее. Нет, в стальной рамке, – да, эту.
Я снимаю фотографию и поворачиваю ее к свету.
Фотография старая, снятая на стеклянную фотопластинку, обработанную желатиновой эмульсией и, возможно, галловой кислотой. Эдит разобралась бы в этом. В стальной рамке только один человек, молодой. Стоит по щиколотку в грязи, вытянув перед собой руки. Позади него очертания моста и край набережной из массивного тесаного камня. За ними полускрытое туманом здание парламента. Лицо молодого человека расплывается в белозубой улыбке. Торжествующей, словно он только что переплыл Темзу.
– Снимок сделан в девятьсот девятом году. На нем мой отец. Джордж-старший. Там он, наверное, моложе, чем вы теперь. Видите ли, он был чистильщиком водостоков, вот чем занимался. Они обычно спускались в канализацию. На поиски. Собственно говоря, с этого можно вполне прилично жить. В обычные дни находили канаты и металлолом, а иногда кое-что получше. Вот так. Мой старик был мастаком, в этом деле, одним из лучших. О, чего он только не находил!
Изображение темное. Его даже трудно назвать черно-белым, потому что самый светлый цвет – синевато-серый. Лондонское небо выглядит грязным, и кожа молодого человека в грязи. Выделяются только улыбка и блестящий предмет в руках.
– Серебряные ложки. В детстве я ел одной из них. Вот бы не подумали, а? Он их нашел. Еще серебряный кувшин для молока, емкостью в кварту. Я получил за него три фунта. Отец говорил, что поиски в канализации – это искусство. Призвание. Что нужно остерегаться приливов. Он много об этом рассказывал. Можно было подумать, что он и в пятьдесят лет по-прежнему занимается этим делом. Очень может быть, что старую канализацию он знал лучше, чем кто бы то ни было. Те ее части, которые не перестраивали при викторианцах. Послушать меня, так болтун я под стать своему старику. Он умер сорок два года назад. А здесь, на фотографии, он моложе вас.
Я не говорю ни слова. От моего дыхания стекло рамки затуманивается и вновь очищается почти мгновенно. Человек на фотографии держит перед собой маленький, величиной с ладонь, предмет. Качество изображения скверное, видны лишь его очертания. Это треугольник, изображение смазано из-за света, который он излучает.