412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тезер Озлю » Путешествие на край жизни » Текст книги (страница 6)
Путешествие на край жизни
  • Текст добавлен: 9 февраля 2026, 17:30

Текст книги "Путешествие на край жизни"


Автор книги: Тезер Озлю



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

VI

Сегодня 14 июля. День облачный.

Вспоминаю, как ночью меня разбудил сильный дождь и в полусне я радовалась тому, что всё еще жива. Это третья ночь в Триесте, я в третьем отеле, в который переехала. В дни, когда я не покидаю город или страну, я меняю отель. Как бы я хотела с такой же легкостью уйти от самой себя.

Я плаваю. В водах, что разливаются от моря. Я так устала, что могла бы утонуть. Но огромная тоска по морю позволяет мне долго оставаться в воде. Море пахнет стамбульским морем. В его глубинах растут те же водоросли. Я создаю в своих мыслях волны, они пенятся, ударяясь о берег. Холмы Триеста не похожи на холмы Босфора, застроенные тесными зданиями. Здесь зелень сохранилась. Но, глядя с моря на эти холмы, я всё же вспоминаю азиатские холмы Босфора. И длинные каменные стены. Я вспоминаю старый деревянный дом в Арнавуткёе[17]17
  Арнавуткёй – город и район провинции Стамбул, расположенный в европейской части провинции, на берегу Чёрного моря.


[Закрыть]
, возвышающийся на высоких каменных стенах у подножия холма. Снизу стена кажется величественнее самого дома. Я лежу под солнцем. Все образы дня исчезли. Я наедине со своим внутренним голосом. Редкий день, когда я вырываюсь из невыносимого давления. Отель, где я провела прошлую ночь в Триесте, пах вековой историей. Я слушала песни по радио. Песни, которые казались мне прекрасными, потому что я их не знала. Они не вызывали никаких ассоциаций. Одна длилась почти полчаса и рассказывала историю несправедливо осужденного. Позже, когда начался джаз, контрастировавший с монотонностью музыки Дальнего Востока, я смогла заснуть.

Этим утром зубная боль почти утихла. Но мне так же больно, как без лекарства. Конечно, зубную боль сменила головная. Шея одеревенела. Я бодрствую. Каждое движение – физическая боль. Пытаюсь понять, какая это головная боль: от стамбульского лодоза, от облачного берлинского неба, от путешествий или от многочасовой мигрени. Время от времени под поясницей образуется большая рана. Она снова возникла этим утром. На что я разозлилась? На себя, а еще? Разве я не зла на всё, включая себя? Разве моя злость не превосходит саму злость?

В последние часы в Триесте я сижу в кафе. Столы, площадь, улицы, облачное небо, фасады старых зданий, окна, ставни, магазины на первых этажах и ветер – ветер, который принесет еще дожди; я делю эти часы с пожилыми мужчинами и женщинами, детьми, молодежью, в основном итальянцами, меньше – с югославами, с одним негром и множеством беспокойных голубей. Напротив меня за столом сидит пожилая женщина, читающая туристический путеводитель по Вене.

Ко мне подходит бомж-итальянец и заговаривает. Говорит, что когда-то работал в Германии. Как та тонколицая женщина, с которой я говорила в автобусе, отправляющемся на вокзал в Нише. Он просит меня остаться в Триесте еще на день, чтобы заняться с ним любовью. Впервые в этот момент я чувствую отвращение ко всем любовным утехам.

Этим утром, в комнате третьего по счету отеля в Триесте, глядя в зеркало на лицо, на котором проступила головная боль, я поняла, что всех мужчин – и того грека тоже – я держала при себе как запасных живых. Первого мужа, второго мужа, последнего любовника с красивой кожей, всех, кого любила или с кем я переспала за четверть века, я держала рядом лишь для того, чтобы выдержать собственное «я». По мере приближения к Турину я всё больше думаю о Чезаре Павезе, найденном мертвым в гостиничном номере. Он был одет. Одиннадцать лет, одиннадцать месяцев и пятнадцать дней назад.

Мои чувства говорят, что моя величайшая любовь, мой самый близкий человек – этот мертвец. Любовь к этому мертвецу оживает во мне. Словно мы можем обняться и слиться в боли, в любви, в которую не верим.

Я покидаю площадь, где увидела первого сумасшедшего в Триесте. Худой пожилой человек несет несколько пластиковых пакетов и большой зонт. Он садится на каменную скамью у кафе. Сев, тут же встает. В его глазах – потерянность.

Впервые возникает чувство отдаленности. Санто-Стефано-Бельбо. Значит, я на верном пути. Все образы после Бельбо будут неважны. Более чем неважны. Я больше не буду жить в тех картинах. Эти картины могут существовать без меня. В отличие от других, которые могут жить без живого существа рядом, мои картины закончатся его образами. После Бельбо, возможно, это самоубийство станет моим. Самоубийство или полное боли лицо Павезе. Самое печальное лицо, что я видела.

Я на перроне. Рядом поезд в Турин. Погода душная, облачная. Время от времени с моря дует мягкий ветер. Отсюда, с вокзала, моря уже не видно.

Сегодня Ахим вернется из своего путешествия на юго-восток. Я думаю о множестве вокзалов, городов и стран, через которые проехала. О тысячах километров, преодоленных в поездах и на его машине по трассе Е–5.

Я думаю о Ладиславе. Об Ахиме. О Зоране. О юноше из Салоник. О своей смертельной усталости. О бесчисленных лицах людей, которых я увидела в этом путешествии: детей в соломенных шляпах, следовавших с отцами на летние каникулы, турецких рабочих, западных немцев, восточных немцев, чехов, австрийцев, югославов, итальянцев, – лицах, мелькавших передо мной в образах красивых, приятных, старых, элегантных, безумных, худых, толстых людей.

Я думаю о Летиции. О Летиции, чьи восемьдесят четыре года создали совершенное настоящее. О себе, всегда убегающей от мелкобуржуазных чувств, сумевшей еще раз ускользнуть от всех правил повседневной жизни, в которой я вынужденно участвовала. И о том, что в этом путешествии я смогла подавить все эти чувства и состояния. Знаю, что я не гражданка, не народ, не мелкая буржуа. Даже это маленькое определение дает мне силы сопротивляться.

Я думаю о своей смертельной усталости, о поездке на такси с вокзала Триеста в отель. Впервые за все дни я выспалась, и выспавшимися глазами буду наблюдать отрезок пути от Триеста до Турина.

«Нужно не описывать окружающее, а жить чувствами».

Ахим, конечно, не достиг той независимости, что обрела я. За шесть недель с того дня, когда мы сидели на шоссе Гавела и ждали автобус, я, проживая окружающее, обрела чувства, которых не знала и не воспринимала до сих пор. Но, прежде чем их записать, я хочу добраться до Бельбо. Часто кажется, что всё закончилось, но человеческой жизни не хватает даже для того, чтобы постичь бесконечность бытия.

Я в третьем купе вагона поезда, идущего в Турин. Остальные пять мест пусты. Я вытягиваю ноги. Хочу, чтобы никто не пришел. Вагон пуст. Поезд идет вдоль берега моря. Того моря, в котором я плавала вчера. Мы оставляем позади густую летнюю зелень деревьев. Вчера я думала, что невозможно добраться до берегов, не заполненных людьми, а теперь этот берег останется позади. Завтра и в последующие дни солнце ударит по побережью. Я буду наблюдать солнечные лучи на холмах и кукурузных полях. Ночью в небе засияют звезды. Может, уже в Турине. Звезды – это страх.

Перед отправлением поезда один из вокзальных служащих, молодой итальянец, говорит:

– Счастливого пути.

Я благодарю и, произнося:

– Прощайте, – чувствую, будто прощаюсь с другом на вокзале. Я встаю.

На перроне номер три стоит юноша из Салоник с усталыми глазами. Он ищет меня и счастлив, что перед отходом моего поезда успел увидеть меня в последний раз.

– Послушал Rolling Stones? – спрашиваю я.

– Да.

– Было здорово?

Всегда чужие люди дают нам больше, чем друзья. Тогда почему мы не проводим жизнь среди чужих? Без ожиданий, без бремени, без тех коротких моментов, которые человек называет счастьем. Самое прекрасное из чувств – бесчувственность, такая бесчувственность, что позволяет обнять весь мир и всех людей.

Из окна купе я посылаю ему воздушный поцелуй. В последний момент перед отправлением поезда я вспоминаю Пражский вокзал, где появился Ладислав.

– Я возвращаюсь домой, – говорит юноша.

Он, должно быть, ждал все поезда, которыми я могу поехать в Турин. Я – жестокая и вечная старуха. Давно пора пустить в ход женственность, но я никогда не могла этого сделать.

Мы машем друг другу, пока я не начинаю работать. Счастье, обретенное мной со всеми мужчинами, которых я встречала, возможно, равно счастью Летиции с ее единственным мужем. Но чтобы обобщить любовь, нужно полностью подчинить себя. Иногда, выходя из себя, я теряюсь, как юнец в начале пути. Но я никогда не была в начале чего бы то ни было. Каждое начало и каждый конец всегда были для меня ясны. Я помещала жизнь – точно такую, какую находила в скучных маленьких городах Анатолии, – в ладонь, в мысли, в глаза и придавала ей форму по своему вкусу, этому явлению, называемому жизнью, которое проходила передо мной или мимо которого проходила я. Эта застывшая тоска стала живой, а живое – застывшим, тоскливым.

Теперь я хочу, чтобы слова оставили меня в покое. От этого города на югославской границе до большого города у французской границы. Я хочу видеть зелень, море. Хочу забыть себя. Как хорошо, что я не взяла с собой в это путешествие книг. Четверть века я читала, а теперь, без книги в руках, ищу следы слов внутри себя. Я не люблю книги и фильмы, в которых говорят, что места и люди не реальны, а вымышлены. Ничего нельзя обнаружить впервые. Каждое открытие – это ранее неизвестное явление.

«Иногда после прослушивания бесполезных новостей, глядя из окна на заброшенные виноградники, я думаю, что жизнь, состоящая из случайностей, – не жизнь. И спрашиваю себя, действительно ли я освободился от случайностей».

Я освобождалась только в путешествиях.

Дверь купе открывается.

– Вы так одиноко сидите. Я схожу за чемоданом и вернусь, поболтаем, – говорит мужчина.

– Я предпочитаю ехать одна, – отвечаю я.

(Удивляюсь, что впервые смогла произнести эту фразу. Впервые я хочу быть только с собой, у меня нет сил выносить другого человека, человека вообще. На холмах Бельбо я решила отныне жить с горами, холмами, водами, озерами, морями, реками, деревьями, ветрами, дождями, ночами, днями, облаками, небом и звездами.)

Теперь, пока поезд движется через кукурузные поля к Турину, оставляя за собой разные страны, моя вера в индивидуальность становится всё сильнее. Я возвращаюсь к вере, которую обрела в мире Достоевского, впервые постигнув свой мир. Сила, управляющая странами. Сила, творящая революции. Сила, ведущая войны. Во время гражданской войны я, как Павезе, сбежала бы на свои холмы, если бы они у меня были. Человек, рожденный, чтобы превращать мир в поэзию, не может убивать других из оружия. Я не прощаю итальянских прогрессистов того времени, которые критиковали его, не понимая этой стороны его творчества.

Как не прощаю женщин, которые ложились к нему в постель, а затем бросали его. Эти женщины использовали его боль, чтобы скрыть свою сексуальную несостоятельность.

Сегодня, 14 июля 1982 года, в тринадцать минут четвертого, я не могла быть нигде, кроме этого поезда, следующего в Турин. Ни к одному месту я не стремилась так, как к окружению Чезаре Павезе. Если бы он всё еще нес в себе импульс самоубийства, возможно, я бы увидела это прекрасное, полное боли лицо. Может, даже смогла бы его погладить.

Мы движемся через кукурузные поля. Ветер, вызванный движением поезда, ласкает меня. Ветер мягче рук многих мужчин.

Я устала. Не помню, сколько раз проезжала через Венецию. Я не люблю Венецию. У нее ирреальный облик. Люди, живущие вне реальности, в местах вроде Луны, космоса или Венеции, не могут чувствовать себя хорошо. Я несу в себе бесконечную пустоту, и поэтому боюсь самолетов.

Чтобы лучше разглядеть окрестности Турина, в Новаре я еду стоя. Тут же в коридоре появляется мини-бар поезда. Чтобы уменьшить усталость, навалившуюся с Милана, я заказываю кофе. Продавец останавливает тележку и садится передо мной.

– Может, поужинаем вместе в Турине? – предлагает он, показывая на свои поседевшие волосы. – Я постарел. Быть бы на десять лет моложе, двадцатидевятилетним.

Этот продавец не похож на итальянцев, которых встречаешь в поездах. Говорит по-немецки и по-английски и нервничает, как художник.

– Когда я уехал работать в Берлин, я был совсем молод, – рассказывает он, хотя я ни о чем не спрашивала. – У моего дяди там был ресторан. Сорок лет он работал в Берлине, бедный дядя. Теперь он там похоронен. Такова жизнь. Все мы умрем.

– Мне никогда не везло, – говорит он. – Многие, кто уехал со мной в Германию, разбогатели. Открыли рестораны. А мне не везет.

Потом добавляет:

– И с женщинами тоже. Только в карты мне везет. Когда нет ни жены, ни детей, надо чем-то заниматься. Я играю в карты.

А затем:

– Живу с родителями в Венеции. Всё бесплатно.

Этими короткими фразами он рассказывает мне о своей жизненной боли, одновременно прося выпить кофе. Я чувствую, что встретила кого-то из одиноких героев Павезе.

– Я плохо одет, зато выспался, – говорит он, нервно глядя в окно и постукивая пальцами по бедру.

(Я думаю о Павезе, всю жизнь прожившем рядом с сестрой Марией. И при этом всегда одиноком.)

Мы движемся к вечерним сумеркам, в темноте ночи прибудем в Турин.

Я хочу этой же ночью пройтись по улицам, знакомым мне по описаниям Павезе. По улицам, где жил и покончил с собой этот одиночка нашего века. Одиночка, которому не позволили любить.

Когда поезд приближается к Турину, идет дождь. Я всегда любила дождь. Эта погода созвучна моему внутреннему миру. Я боюсь одиночества ночи, в которую направляюсь. После двух чашек кофе вся усталость прошла.

VII

«Нуто, плотник из Сальто, мой спутник в первых тайных поездках в Канелли; десять лет он играл на кларнете на всех праздниках. Для него мир целое десятилетие был сплошным торжеством, сплошным весельем. Он знал все деревни округи, всех пьяниц, мошенников и места любовных утех».


Сегодня пятница. 8:45. Я в Санто-Стефано-Бельбо. Сижу на бетонной крыше мастерской Нуто. Как и более шестидесяти лет назад, этим утром, в 8:30, Нуто открыл дверь своей мастерской. Первый замок он провернул шесть раз. В этой части мастерской навалены старые часы. Соседняя комната – та, где живет Нуто. На одной стене висит его портрет, напротив – портрет Павезе. Я там, где должна быть.

На книжных полках под портретом Павезе выстроены все его книги. Его герои, жаждущие самоубийства, его одинокие люди – все здесь. Его Турин, его Пьемонт – здесь. Окруженные моим одиночеством. Окруженные одиночеством Нуто.

Передо мной большой сад с молодыми саженцами. Он возвращает меня к яблоневым садам детства.

Я пытаюсь определить породы деревьев, растущих в свежей зелени. Не получается. Но этот сад напоминает яблоневые сады моего детства. Уносит меня в те дни, когда я находила на земле яблоки и сразу съедала, а по вечерам злилась, когда мать сажала нас с братьями к себе на колени и принималась чистить яблоки.

Тогда я, еще совсем малышка, злилась, что мать не чистит груши, а всё время только яблоки. Когда отец спрашивал, кого я люблю больше – его или грушу, я отвечала:

– Конечно, грушу.

Мой внутренний ребенок считал, что у груши есть вкус, а у отца не может быть такого вкуса. Отец же злился, будто он ребенок, а я его отец. Он переставал меня любить и гладить. «Какой же он ребенок, мой отец», – думала маленькая я.

Кожура яблок, которые чистила мать, падала перед ней в кучу. Теперь здесь, на высоте трех метров, глядя на окружающие меня горные хребты, фруктовые сады, кукурузные поля, на виноградники, поднимающиеся к другим холмам Бельбо, я определяю самое яркое воспоминание детства. Поднявшись на крышу Нуто, я вижу, что она обвита плющом, как балкон моего дома в Стамбуле с видом на Босфор и склон, ведущий к моим холмам.

Тусклые образы детства обретают четкость: те же холмы, тот же запах растений, те же деревья, травы, виноградники, тот же свет. Там, в окрестностях Измира, глядя на Эгейское море, среди горных хребтов, мои детские страхи окружали те же образы, что и здесь, в Бельбо.

Как мы договорились вчера, ровно в 8:30 Нуто проехал мимо на своей машине, и я написала: «Может, я приехала в Санто-Стефано-Бельбо, чтобы избавиться от жизни в литературе. До прибытия сюда я думала, что жизнь сильнее сло́ва, и не хотела упустить ничего в жизни. Но я не могла вырваться из жизни внутри литературы, и это противоречие терзало меня».

Много лет назад, читая в Стамбуле роман Павезе «Новая луна»[18]18
  У Павезе нет романа «Новая луна»; подразумевается роман «La luna e i falò» («Луна и костры», 1950).


[Закрыть]
, я не могла представить, что найду Нуто живым, а тем более сяду в его Fiat 126 с номером CN 31 5238. Здесь я постигаю, что литература – более живое явление, чем жизнь, и рождается, переливаясь через ее края.

В Санто-Стефано-Бельбо я понимаю, почему у меня было столько связей с мужчинами. Я боялась остаться одна в своей безграничности и нуждалась в границах другого человека. Но теперь, в своей безграничности, я воспринимаю жизнь глубже, чем когда-либо, и решаю больше не бояться. Нести бремя самой себя легче, чем нести бремя других.

«Я достаточно обошел мир и понял, что каждый человек хорош и равен другому».

Перед тем как поезд входит на вокзал Турина, продавец приходит снова. Он уже снял рабочий фартук. Тщательно причесал седые волосы.

Мы одного возраста. Он называет себя пожилым, я – человеком без возраста.

Чтобы понравиться мне, он щедро надушился. Зная, что с женщинами ему не везет, он всё равно не может удержаться от попыток. Принес банку пива Peroni.

Нуто сидит в тени плюща, читает газету. Я хочу пить. Нуто встает, идет передо мной. Мы входим в мастерскую, затем в ту часть, где стоит его верстак. В темном проходе, ведущем к лестнице на верхний этаж, – груда старых газет. В четвертой комнате, без окон, Нуто хранит всё, что накопилось за более чем сто лет. Пустые бутылки из-под красного вина, которое пил Павезе, наверняка тоже здесь.

Я понимаю, что литературу создают люди вроде Нуто и они же ее хранят.

Он качает воду ручным насосом. Ледяная родниковая вода течет в заросший сорняками сад за мастерской.

– Пей медленно, – велит он.

Мудрость Нуто – это мудрость, основанная на разуме и естественности, созревшая с годами. Он моет бутылку, которую паук щедро оплел паутиной.

Дает мне воду и стакан.

Мы мельком просматриваем газету. Война Израиля с Палестиной продолжается. Немцы в Киле спустили на воду новый катер. В газете его фото. Собака Нуто, восьмилетняя Бийола, больше не лает, когда я прохожу мимо.

Думаю, что в интеллектуальной работе Павезе Нуто представлялся ремесленником, и, возможно, поэтому Павезе назвал свой дневник «Ремесло жить».

Продавец наливает пиво в два пластиковых стакана.

– С пеной или без? – спрашивает он.

Он ведет себя как официант в ресторане своего дяди. С женщиной, которую хочет соблазнить.

Мы чокаемся. Неслышно, из-за того что стаканы пластиковые. Из-за его неудач с женщинами мне его жалко. Даже стаканы не издают звуков, соприкасаясь. Какой безнадежный человек. Он нервно смотрит в окно, не решаясь взглянуть в лицо женщине, которую пригласил на ужин.

Я сказала, что хочу номер в отеле с радио, и он показывает на свой радиоприемник:

– Grundig. Купил в Германии.

Когда он спрашивает, как меня зовут, и узнаёт, откуда я, говорит самую умную вещь, что я слышала:

– Значит, вы знаете еще один язык.

И добавляет:

– Я тоже много путешествовал.

А потом:

– Весь мир ест макароны и пиццу. В Копенгагене, в Лондоне.

Он тащит мой чемодан до вестибюля вокзала, надеясь хоть на пару часов забыть о своих неудачах с женщинами и одиночестве.

На следующий день он просит подождать, пока ему не пришлют список напитков, которые он будет продавать в поезде. На этот раз в рейсе Турин – Венеция.

В Венеции он живет с родней, где всё бесплатно, но у него нет женщины. Мне не жаль его. Те, кто понял, как распространить по всему миру макароны, должны понимать и то, что ответственность за свое одиночество несут они сами.

С листком заказов в одной руке и белой сумкой с радио – в другой он исчезает в толпе, и я тут же убегаю. Одиночество в его глазах достигло болезненных масштабов.

Выйдя с вокзала и перейдя дорогу, я сразу узнаю́ бульвар по описаниям Павезе. Наверняка, это та самая аллея, по которой он чаще всего гулял в Турине.

Будто мы встретимся в угловом кафе и отбросим каждый свое одиночество. Тогда, в Стамбуле, читая его книги, я ожидала увидеть город, пышный, как все европейские столицы, с бульварами и площадями, как Триест. А Турин с первой секунды показался пугающим, гнетущим, омрачающим, таким и остался. Может, потому что Павезе покончил с собой здесь, я теперь рисую эту устрашающую картину. Правда, тогда, встречаясь с его миром, его маленькими радостями, жизненной болью и тягой к смерти, я уже знала, что он убил себя в этом городе. С этими мыслями я перехожу дорогу и останавливаюсь у стойки регистрации отеля «Болонья».

От мысли, что он покончил с собой в этом отеле, я вздрагиваю. Ни в одном отеле коридоры не могут быть такими длинными. Как в «За́мке» Кафки. Как в ночных кошмарах и сокровенных страхах. Коридоры, ведущие к концу жизни. Увидел бы их во сне – проснулся бы с криком. На каждом этаже они тянутся на километр. Темные. Использованные простыни свалены на пол.

В углах – запасные кровати.

В комнате, которую мне хотят дать, облупилась краска на потолке.

– Какая душная комната, – говорю я.

В куче использованных простыней я вижу тело, много тел самоубийц.

Выхожу на улицу побродить по бульварам. По бульварам, полным света и летних людей. Мой страх проходит.

Таща за собой чемодан, я задумываюсь о погружении в глубины города. Кафе полны. Чемодан катится с шумом. Люди в ночи мельком смотрят на источник шума. Мне всё равно. Ищу отель, где не душно, и чувствую, что удаляюсь от самоубийства Павезе. Теперь я живу на улицах его ночей и думаю, в каком кафе он чаще всего сидел и писал.

Молодой парень за стойкой отеля «Рома», работающий в издательстве «Эйнауди», более чуток к Павезе, чем те, с кем он делил комнату.

– Он был пессимистичным писателем, – говорит он.

– Писательство рождается из пессимизма, – отвечаю я.

Мы садимся в лифт, напоминающий вертикально стоящий гроб, возносящийся в темноту. Лифт размером с гроб. Но для более крупного тела, чем у Павезе. Сегодня я пишу эти строки на бетонной крыше мастерской Нуто и понимаю, что Павезе искал и нашел этот гроб, чтобы отправиться к смерти. В последний путь. К самоубийству. Нет лифта более закрытого, более темного, более подходящего для пути к смерти. Самоубийство Павезе отражено не только в его рассказах, стихах и дневнике, но и в его окружении, бульварах, улицах, по которым он ходил, тротуарах, вокзале Турина, площади перед ним, названии отеля, где он покончил с собой, его коридорах, лифте и комнате. Как он целиком жил Турином и родным Бельбо, чувствуя их, так и самоубийство он долго готовил, испытывал и переживал в этих темных, кошмарных, пугающих, мистических местах. Бельбо лишен образов, ведущих к смерти. Это открытый поселок. Поэтому Павезе часто приезжал сюда перед смертью. Его сподвижник по писательству, друг-плотник Нуто, в Бельбо. До сих пор. Через шестьдесят три минуты он снова откроет деревянные двери мастерской, за которыми продолжает жить как продолжение Чезаре Павезе. Можно сказать, что часть Павезе живет здесь или что часть Нуто покончила с собой.

Отель «Рома» – прямо напротив вокзала, с которого Павезе отправлялся во многие путешествия. Или возвращался из всех. В Канелли, в Рим или в ссылку в Калабрию. Площадь называется Сан-Феличе – «счастье». Вернувшись из ссылки с надеждой, что «женщина с хриплым голосом» выйдет за него замуж, он узнал, возможно на этой площади, что она вышла за другого. Упал на землю на площади Сан-Феличе. Я могла бы всю ночь бродить по улицам. Это, возможно, облегчило бы первую ночь в Турине. Самоубийство Павезе сильно влияет на меня в этом городе. Воздух кажется пугающим, облик города – меланхоличным. В городе есть скрытая сила. Сила, в которой прячется вероятность самоубийства и тяга к нему.

Когда два молодых человека подходят ко мне, я уже устала. Не знаю, куда идти. Первое впечатление – они чужды жизни и довольствуются бессмысленной болтовней.

Один из них продолжает толкать мой чемодан, и около 23:30 на улице 2 °Cентября я снимаю номер в отеле «Венеция».

У входа в отель сидит и то ли дремлет, то ли не дремлет маленькая, бледная женщина неопределенного возраста.

Напротив отеля, в котором Павезе останавливался в Бельбо, называя его «Альберго д’Анджело», есть еще один отель, тоже «Рома». Он много раз поднимался в лифте отеля «Рома» и, должно быть, сравнивал его с гробом. Коридоры отеля «Рома» еще более длинные, темные и душные, чем в отеле «Болонья». Эти коридоры – узкие, одинокие, полные боли, беспощадные, отрезающие путь назад от смерти. Комната триста пять, где он покончил с собой, – последняя в этом коридоре самоубийства. Окно выходит на площадь Сан-Феличе.

13:24. Я перехожу в тень. Пью воду, нагретую солнцем почти до шестидесяти градусов. Скамья, на которой я сижу, – из детства Нуто. Павезе, должно быть, тоже сидел на ней. Нуто – единственный, кто сохраняет окружение таким, как есть. И сам он такой же. Спускаясь с крыши и проходя короткий путь под виноградом, я говорю себе: «Ты не только Грушенька из „Родиона Раскольникова“[19]19
  Речь идет о смешении романов «Братья Карамазовы» и «Преступление и наказание».


[Закрыть]
Достоевского, образ которой ты примеряешь на себя, ты одержима, одержима».

Я иду в комнату триста пять. Впереди – парень со стойки администратора. Тонкий, милый юноша. Такой хрупкий, что, кажется, тронь – сломается. Это обычная комната. В ней ни свежо, ни душно. Ни большая, ни маленькая. Ни темная, ни светлая. Ни живая, ни мертвая. Не пахнет ни смертью, ни самоубийством. Такая комната. Она даже забирает страхи, вызванные коридором. Я не слишком впечатлена. Мне сказали, что комнату обновили. Нет в ней следов последнего дня жизни Павезе. Открывая еще одну дверь, я жду, что увижу ванную или шкаф. Мы входим в темное пространство. Ставни закрыты. В темноте я ощущаю тесноту. Не только тесноту. Я ощущаю самоубийство. Расстояние между нами исчезает. Его самоубийство окутывает мое существование. Всё мое время и всю вневременность. Его ставшее вечным самоубийство окутывает меня. Будь я одна, я бы рухнула. Легла бы на эту кровать. Закричала. Заплакала. Вот она, смерть. Все ее виды. Эта комната – гроб. Скрытая могила рядом с комнатой триста пять отеля «Рома».

Та самая деревянная кровать, которую я, кажется, видела на фотографии. Кровать, на которой нашли тело Павезе в одежде. В то время, когда я пыталась в пшеничных полях разглядеть целый мир…

«Быть человеком – это особая деятельность. Требует удачи, смелости, желания. Особенно смелости остаться одному, будто в мире больше никого нет. И думать только о том, что хочешь сделать. Не бояться, если людям всё равно. Ждать годами, умирать. И, если повезет, после смерти ты можешь стать кем-то».

В комнате остались вещи из того дня: деревянный шкаф с четырьмя ящиками, маленький комод и стул. Их сохранность наполняет меня его последним вечером. Потолок, пол и стены обновлены, но в то время из-за них, должно быть, было совсем душно. Дверь за кроватью ведет в ванную.

– Эту комнату тоже сдают постояльцам?

– Она включена в номер триста пять. Никто не думает, что здесь Павезе покончил с собой. RAI снимал фильм. Редко кто сюда приезжает. Я работаю в отеле четыре года. Вы первая, кому я показал эту комнату.

Павезе, должно быть, приходил в эту скрытую могилу комнаты триста пять раньше. Не только чтобы умереть, но и чтобы подготовиться к смерти. Эти места долго обдумывались и переживались: площадь Сан-Феличе, отель «Ром», лифт, коридор, номер триста пять с его скрытой могилой – самоубийство, долго жившее и готовившееся одинокими теплыми летними вечерами Турина. Летними вечерами этого убийственного города.

Спускаюсь в подземный переход, внезапно рядом со мной оказывается служащий отеля:

– Я ушел на обеденный перерыв.

Я рада видеть юношу, который вошел со мной в комнату смерти. Он помогает мне купить билет на поезд до Санто-Стефано-Бельбо. Среди сотен вариантов отправления и прибытия он находит, что мне нужно ехать в 14:00 с первого пути. Я вне этого дня. Не воспринимаю. Затем он идет со мной к отелю «Венеция». Я чувствую его юность и живость. В моей мертвенности. У него несколько седых волос. Они идут его юному лицу. В июльской жаре, в затихшем городе я будто иду рядом с Чезаре Павезе.

Я собираю вещи. Устала. У меня мало вещей, но на сборы мне требуется час. С собой два лишних утюга. (В следующее путешествие я решила взять два радио.)

В 13:00 я сажусь напротив ожидающей вечера пожилой женщины у входа в отель. Она просыпается и пытается открыть светло-голубые глаза.

Вход в отель прохладный. Яркий полуденный свет остается на улице 2 °Cентября.

– Кто ты?

– Я.

– Ты, конечно, ты, но что скрывается за тобой?

– Что ты делаешь в этом отеле, в который я то и дело вхожу и выхожу?

– Сижу.

– Вижу, что сидишь. Почему сидишь?

– Я здесь живу.

– Всю жизнь ты жила здесь?

– Ты никогда не работала?

– Работала.

– Муж?

– Умер в 1975-м.

– Дети?

– Мой единственный сын покончил с собой 23 января этого года. – Слова «покончил с собой» она произносит по-французски.

– Где?

– В Турине.

– Как?

– Задохнулся выхлопными газами своей машины.

– Почему?

– Из-за любви, – говорит она из глубины своих ста пятидесяти девяти лет.

– А я живу каждый день с новой любовью.

– Это хорошо.

Потом мы говорим о Париже и живописи. Я упоминаю дом Матисса, который видела в Ницце, и хочу сказать, что люблю Матисса больше Пикассо, но она опережает меня:

– Матисс – это Матисс, – произносит она мелодично. Великое имя.

Под навесом Нуто я переписываю фразу Беккета: «Слезы земли бесконечны. Когда один начинает плакать, где-то слезы другого иссякают». Я изменяю ее: «Истории земли бесконечны. Когда один заканчивает свой рассказ, где-то другой начинает. Самоубийства земли бесконечны. Когда один кончает с собой, где-то другой готовится к самоубийству. Когда один умирает, другой где-то рождается».

Прибывая на вокзал за несколько минут до 14:00, я понимаю, что увижу Орацио. Перед тем как поезд трогается, он целует меня. От волнения мышцы его лица дрожат. В этот момент я чувствую себя молодым человеком, который только начинает жить. Понимаю, что не только я каждый день начинаю новую жизнь. Молодые люди, которых я встречаю, замечая эту мою черту, стремятся к тайнам жизни и подходят ко мне, видя женщину, несущую в себе свое прошлое и начало в настоящем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю