Текст книги "На пути к границе"
Автор книги: Терье Стиген
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Мы спустились к подножию холма: теперь перед нами расстилался равнинный лес. Стоял теплый, светлый, солнечный день. Но ели были непривычно скованы немотой, и птицы вдруг перестали петь, словно по мере нашего приближения они улетали.
Мы шли прямо на восток, пока не наткнулись на тропинку, и, когда мы уже прошли по ней несколько сот метров, Герда вдруг остановилась и задумчиво произнесла:
– А все-таки многие из них понимают по-норвежски…
– Ты о ком?
Многие из солдат, те, что долго здесь служат…
– Ну и что из этого?
Тут до меня вдруг дошло, что она хотела сказать. Я обмер, и сразу бешено заколотилось сердце: Мартин объяснил наш маршрут и назвал станцию и имя начальника, а ведь всего в нескольких шагах от нас сидел Робарт.
– Послушай…
Она тронула мою руку ладонью, и я почувствовал, как что-то оборвалось во мне, и мы зашагали дальше, но теперь уже держась на большом расстоянии друг от друга. Мы шагали молча, только прислушивались и выжидали, что же теперь будет.
Было легко идти по тропинке, и земля в лесу почти совсем подсохла, но ближе к северу, в низинах, там, где плотно стояли ели, виднелись сероватые пятна снега, и казалось, будто на них лежит грязь. Там и сям уже мелькал крокус, реже – мать-и-мачеха. Обогнув холм, мы уже начали подниматься вверх по склону, когда вдалеке трижды пролаял автомат Мартина.
Я не стал оборачиваться. Я и так знал, что увижу на ее лице глухое отчаяние и растерянность, как тогда, когда мы стояли у горной хижины; и когда шли через поле к корчевальной машине; и когда, сидя в погребе, вдруг почувствовал запах гари… и, ускорив шаг, я подумал, что эти выстрелы – дурной знак.
8
Было уже далеко за полдень, но солнце по-прежнему пригревало спину: растянувшись бок о бок на земле, мы глядели на железнодорожное полотно.
Весь путь сюда занял у нас часа три-четыре, и за это время мы отдыхали только один раз, когда залегли у подножия густой ели, прижавшись к стволу и прислушиваясь к гулу самолета, кружившего над верхушками деревьев. Я прикрыл руками светлые волосы Герды, и мы свернулись колесом вокруг ели, так чтобы не выделяться среди корней на темной лесной почве. Самолет дважды возвращался назад, и мы не знали, заметили нас сверху или нет. Потом мы добрались до узкого, вытянутого в длину озера; мы надеялись, что самолет улетел на свою базу. У Герды все время ныли ноги, но стоило мне обернуться назад, как она распрямляла плечи и старалась не хромать. Я помог ей снять ботинки, но чулки прилипли к коже, покрытой волдырями и запекшейся кровью, и мы не стали их трогать. В одной из горных расселин мы обнаружили лодку, которую столкнули в воду, а я вырвал из земли тоненькую березку, которая легко могла сойти за удочку, и перекинул через борт.
Я греб, а Герда сидела верхом на корме, спустив ноги в воду, и самолет больше не появлялся, зато с юга, плавно снижаясь, прилетели утки, и мы оба сочли это добрым предзнаменованием – я даже перестал грести, а Герда вынула из воды ноги. Но тут, заметив нас, утки испуганно захлопали крыльями, затем, снова взмыв в воздух, полетели дальше – на север. А Робарт был мертв, и Шнайдер, и фельдфебель, в Кайзер, которого мы так и не видели в лицо. Словно эти убийства, эти спокойные выстрелы в упор не были частицей войны, мы не говорили о них – мы вообще почти не разговаривали друг с другом, – но я все время видел связанные руки Робарта, его сложенные – в знак приветствия – ладони и еще… я словно наяву видел его глаза, когда он понял, что у Мартина на уме. Те три выстрела разрушили также близость, наметившуюся было между Гердой и мной: мы мгновенно сделались друг другу чужими, будто соучастники преступления, и теперь, когда я спрашивал, как у нее с ногой, мы оба чувствовали, что это звучит фальшиво, и я был только рад, если она не отвечала.
Втащив лодку на берег, мы укрыли ее за уступом с восточной стороны озерца: никто не должен был догадаться, что мы сюда переправились. Наверно, теперь немцы разобьются на две группы, которые двинутся вдоль озерца, с обычной своей дотошностью прочесывая берега, и если у них только одна собака, то пройдет много времени, прежде чем они снова нападут на наш след.
Мы отыскали тропинку, о которой говорил Мартин, и прошли по ней примерно с полмили. Затем, свернув с нее, мы уже смелей взяли курс на север – Мартин показал нам эту дорогу на карте – и наконец достигли условного места к югу от Буруда. Я соорудил небольшой шалаш из ветвей и мха, чтобы нас нельзя было увидеть с воздуха, и теперь мы лежали, растянувшись на сухом хвойном ковре, откуда нам открывался вид на железнодорожную насыпь и короткий отрезок шоссе на другой стороне.
Солнце проникало сквозь навес, сплетая сеть из света и тени, которая медленно перемещалась вбок. Стоило Герде пошевельнуться, как в ее волосах рассыпались золотые искры и сквозь мерцающий свет виднелась черная рукоятка пистолета, торчавшего из внутреннего кармана ее куртки.
Попросив у Герды пистолет, я на всякий случай показал ей, как с ним обращаться. Затем я достал свой кольт и на нем тоже показал, как его заряжать, как ставить на предохранитель и как вставлять новую обойму. Герда внимательно слушала объяснения и безошибочно повторяла все приемы, но без всякого интереса. За немногими взглядами и скупыми словами, которыми мы обменялись, я снова чувствовал ее отчаянный, немой вопрос; я знал, она сейчас думает об отце, и радовался, что она не спрашивает о плакате: я твердо решил сказать, что потерял его, если вдруг Герда захочет на него посмотреть.
Ожидание тяготило меня; я жалел, что пришлось отдать часы; каждые пять минут я вылезал из шалаша и, пройдя несколько метров к откосу, оборачивался лицом к западу и прислушивался.
Когда в четвертый раз я возвратился в шалаш, Герда спала. В нашем тесном приюте, наполненном запахами земли, еще сохранилось тепло, Герда сняла куртку и подложила ее себе под голову, как подушку. Она спала на животе, подсунув под щеку ладонь и слегка поджав правую ногу; стройная, тоненькая, с точеными руками и ногами, она лежала, расслабившись, и я видел ее плечи, округло выступавшие под легкой кофточкой, и светлый пух на руках, и ногти, черные от грязи, и одну бровь, и щеку, и уголок рта, изгиб ноздри… и правое бедро, и круглую коленку, приподнятую под углом.
Она откинула руку; я не мог войти в шалаш, не стронув ее с места, и, стоя на коленях у входа, раздумывал, что же мне делать, и тут вдруг меня захлестнуло неизведанное прежде чувство – страстная безграничная нежность, и мне захотелось прижаться к Герде и, накрыв ей голову, лицо и плечи моей курткой, позабыть обо всем – о самолете, о Вебьернсене, о железной дороге и шоссе, о тех, кто гнался за нами.
Я осторожно приподнял ее руку и боком вполз под навес, и вот я уже лежал рядом с ней, слушая, как жестко стучится сердце о хвойный ковер, и все вокруг обрело совершенно четкие очертания и в то же время смутные, как во сне: каменные плиты на железнодорожной насыпи, неровная лента гравия, бегущая по середине шоссе на той стороне, молодые березы во рву между железнодорожным полотном и откосом, даже шишки, что, растопырив чешуйки, лежали у меня прямо перед глазами, даже узор солнца и тени на земле под навесом… и, взяв кольт, я переложил его к себе под правую руку, так, чтобы второпях я сразу мог за него схватиться, и потом я перевернулся на бок и остался лежать, чуть ли не касаясь губами ее пальцев.
Внезапно она глубоко вздохнула и веки ее затрепетали. Углы ее губ вздрогнули, она вдруг ударила рукой об землю, и у нее вырвался душераздирающий хриплый стон. Она забилась всем телом и зашарила вокруг руками, и, вцепившись в мою куртку, стала комкать ее, так что грубая кожа заскрипела под ее пальцами, и тут она открыла глаза, но все еще никак не могла очнуться, а я еще ближе придвинулся к ней и, пытаясь успокоить ее, сжал ее руки.
– Тс-с-с, – прошептал я, осторожно расталкивая и в то же время крепко удерживая ее руками. – Проснись скорее!
Чуть погодя она уже лежала спокойно, с широко раскрытыми глазами, и беззвучно плакала.
– Я забыла, где мы. Долго я спала?
– Несколько минут, не больше. Все в порядке, скоро пойдем дальше.
– Но ведь тот человек уже должен был прийти?…
– Он может прийти в любую минуту. Надо только спокойно ждать.
– Кажется, мне приснилось что-то ужасное.
– Да, но сейчас ты уже проснулась, и тот человек скоро придет, и вообще до границы сущий пустяк.
Только теперь она спохватилась, что мы лежим, чуть ли не прижавшись друг к другу, и, удивленно откинувшись на бок, отгородилась от меня рукой.
– Почему ты так странно на меня смотришь? – спросила она, убирая волосы со лба.
– Я? Да нет, ничего.
Она тихо засмеялась, и я понял, что выдал себя.
– Спасибо, что разбудил меня, – сказала она, выбираясь из шалаша.
– Смотри не выходи из-под деревьев, – сказал я.
– Я сейчас вернусь.
Я лежал, прислушиваясь к звуку ее шагов, и слышал, как они отдалялись. Какая-то птица запела в верхушке дерева над нами; с этого дерева я срезал ветви, чтобы соорудить шалаш. Взяв кольт, я сунул его во внутренний карман куртки. Сердце громко стучало об обойму, и вдруг меня охватил страх, как бы с Гердой чего-нибудь не случилось, и я выполз из-под навеса и увидел, что она стоит, прислонившись к сосне, на краю откоса.
– Эй, – негромко позвал я ее, – иди назад, там тебя могут засечь.
Она обернулась и взглянула на меня в упор. Я заметил, что она причесалась: гладкие блестящие волосы теперь аккуратно лежали на голове, зато концы пенились легким венчиком, вобравшим в себя солнце и слепящей дугой окружавшим шею.
– Слышишь, – прошептала она и вздохнула, словно после долгого, мучительного ожидания.
– Что это?
– Малиновка! Но как рано она завела свою песню!..
– Как ты думаешь, сколько мы уже здесь ждем?
– Полчаса, может, сорок пять минут, – сказал я, – самое большее час.
– Не нравится мне вот так просто лежать и ждать. А что, если он не придет?
– Он придет.
– Что-то ведь может ему помешать…
– Многое может ему помешать. Но он придет, нам обещано.
– Лучше бы ждать в другом месте, – не отступалась она, – немцы могут подобраться к нам со спины, и мы даже ничего не заметим.
Я покачал головой.
– Нет, – сказал я, – мы расположились на самой высокой точке. Они не могут подобраться к нам так, чтобы мы не заметили.
– А зачем же ты тогда все бегаешь к краю откоса и что-то высматриваешь?
– Послушай, – сказал я, – мне тоже не очень нравится, что мы здесь торчим. Но мы должны обождать по меньшей мере еще минут пятнадцать.
– Но сейчас, надо думать, уже пять часов.
– Кто его знает! Может, мы добрались сюда быстрей, чем рассчитывали те люди.
Она лежала, отламывая кусочки от высохшей ветки и стараясь угодить ими в шишку, и я понял, что ужас опять надвигается на нас, и чувствовал, как ее страх постепенно передается мне, и я накрыл ладонью ее руку и крепко прижал к земле, и спустя мгновение она отдернула свою руку, и на ее ладонях были сосновые иглы. Она отряхнула руку об отворот куртки и вяло улыбнулась.
– Куда легче, когда мы шагаем или бежим, – сказала она, – вообще в лесу легче. А здесь нехорошо оставаться.
– Хочешь, я пройдусь вдоль гребня холма, посмотрю, не идет ли тот человек?
Она удержала меня.
– Нет, только не уходи, хуже нет быть одной.
– Да я же ненадолго. Может, он бродит где-то рядом и ищет нас. Не дело уславливаться о таких вещах по карте.
– Но нашли же мы взгорок у поворота дороги!
– Да, верно, и все сошлось по карте. Он ведь сказал: ждать у железнодорожной выемки, там, где дорога почти смыкается с полотном.
Она лежала, размышляя, о чем бы еще можно поговорить.
– Я только одного не понимаю: как они успели так быстро обо всем договориться, – сказала она, и ей явно не хотелось заканчивать фразу, которой она ограждалась, словно щитом. – А ты понимаешь?
Я торопливо ответил:
– Наверно, послали связного или передали шифром по телефону.
– Слышишь, – вдруг сказала она, вскинув голову, – вот она опять.
– Кто?
– Малиновка.
Мы лежали молча, слушая песнь малиновки, которая так удачно прервала наш разговор. Эти судорожные приступы болтливости были порождены страхом. Какое-то время слова защищали нас от него, но, когда уже не о чем становилось говорить и беседа превращалась в переливание из пустого в порожнее, страх тут же появлялся вновь и стоял между нами невидимой ледяной стеной.
– Слышишь?
Я кивнул.
– А мог бы ты отличить ее песню от пения варакушки?
Я громко рассмеялся, а между тем по спине у меня струился холодный пот.
– Конечно, нет, я вообще не знал, что это малиновка, пока ты не сказала.
– Когда поет варакушка, кажется, будто звенят серебряные колокольчики, – пояснила она.
– Сказать по правде, я на слух узнаю только сорок и ворон, – сказал я и вдруг услышал тяжелое, прерывистое дыхание Герды и, обернувшись, понял, что опоздал: она уже глядела тем самым, остекленевшим взглядом, углы ее губ скривились в горькой улыбке и между зубами дрожал кончик языка.
– Обещай мне одно, – пробормотала она.
– Что тебе?
– Если они схватят нас… я не хочу назад… не хочу возвращаться туда, снова проделать весь долгий путь…
– Не мели чепуху, – сказал я. Рука ее была как лед, и моя рука тоже стала как лед, и мы не могли согреться, и наши влажные руки бессильно повисли, и тогда я отдернул свою руку и уже встал на одно колено – хотел пойти наверх посмотреть, не идет ли Вебьернсен, – но она вцепилась в мою куртку и не отпускала меня.
– Только бы он пришел, – хрипло бормотала она, – только бы нам уже пересечь железнодорожную колею и шоссе, может, когда мы будем на той стороне, нам больше не встретится ни то, ни другое…
– Железнодорожные пути наверняка больше не встретятся, насчет шоссе – не знаю. Но шоссе – это еще не самое страшное. Не могут же они контролировать все дороги, им пришлось бы бросить на это слишком много сил.
– А что самое страшное?
– Патрули, самолеты, собаки.
Она съежилась и стихла, и я чувствовал, как ее тоже охватывает тупое равнодушие, которое всегда следует по пятам за страхом.
– Если они вышлют самолет, все кончено, – глухо проговорила она.
– Может, это вовсе не из-за нас.
– А из-за кого?
– Они все время за кем-нибудь охотятся, что ни день от них кто-нибудь да сбегает.
– Не все ли равно, за кем они охотятся, если они нас схватят…
Ледяная стена растаяла. Слепой, сосущий страх отступил подобно морской волне в час отлива, оставив После себя мелкую красную сыпь, словно чешую, на руках, на шее и вдоль бедер. Малиновка смолкла, солнце уже клонилось к закату, и теневой узор на хвойном ковре вытянулся и потускнел.
– Подождем еще минут пять, – сказал я, – потом я поищу место, где нам лучше пересечь полотно…
Мы услышали его шаги, когда он был метрах в пятнадцати от нас. Он шел с севера, и, когда он вынырнул из подлеска, мы уже успели ничком повалиться на землю, и Герда держала в руках револьвер и даже сняла предохранитель…
Я оперся на локоть, сжимая кольт обеими руками, как тогда, когда я ранил Робарта, и заметил, что рука у меня стала тверже. Впрочем, ненамного. Я все еще не мог забыть, что убил человека.
Человек неуверенно приближался к нам; всякий раз, пройдя метра три, останавливался и испуганно оглядывался по сторонам, словно его заманили в незнакомые, опасные джунгли. Лицо у него было одутловатое, рыхлое, того багрово-синюшного цвета, по которому сразу узнаешь сердечника. Светло-голубые глаза казались прозрачными, как вода, на висках курчавились седые волосы, хотя волос, собственно говоря, у него оставалось немного. Остановившись и оглянувшись кругом, человек нерешительно провел по ним рукой, и тут он заметил наш шалаш и замер на месте.
«Почему он не в мундире?» – подумал я, гадая, кому же из нас двоих надлежит окликнуть другого. Он кашлянул и без всякой нужды зашагал к откосу, очевидно желая, чтобы мы как следует разглядели его и не сомневались, что это он послан к нам, и только тогда я уверился, что это наш человек, и высунулся наружу.
– Апрель, – сказал я ему и показал пистолет, который прятал в траве.
– Вебьерн, – с облегчением ответил он.
Мы выбрались из шалаша и встали у входа, наш провожатый торопливо и как-то странно дернул головой и повел нас вперед той же дорогой, по которой только что пришел: по безлесным взгоркам, затем вниз по склону и, наконец, по тропинке, которая шла на север вдоль железной дороги.
9
Мы остановились в густом ольшанике, все еще стоявшем без листьев. Вебьернсен вынул зеленую, как мох, фуражку и завертел ее в руках, уставившись на Герду озабоченным и чуть смущенным взглядом.
– Немцы заняли станцию и сейчас прочесывают восточную часть леса, – зашептал он, нервно теребя свободно болтавшуюся пуговицу на своем тесном комбинезоне, – а не то вы могли бы прямиком пересечь железнодорожный путь. А теперь придется сделать по-другому, – продолжал он, стараясь успокоиться и дышать ровно. – Вон за тем пригорком, дальше на север, работают дорожники. Они мостят насыпь и укладывают новые шпалы; скоро им подадут товарный вагон, чтобы отвезти часть рабочих к каменоломне, что за станцией. Мы смешаемся с ними и для отвода глаз поработаем, а затем вы уйдете за каменоломню и отыщете лесную тропинку, которая проходит мимо заднего крыльца моего дома. Дверь распахнута настежь, войдете в дом и подождете меня, а я вскорости подойду. Вы его узнаете сразу: это единственный дом в здешних местах, окрашенный в желтый цвет. Я еще сам не знаю, куда вас переправить, но я свяжусь с верным человеком, который живет еще ближе к границе. Так или иначе, вам надо будет переждать у меня, пока не стемнеет.
– А в доме никого нет? – спросил я.
Он скривил рот и уставился на красную, как яблоко, подкладку фуражки. Казалось, он ждал, когда красный цвет сменится зеленым и даст знак, что путь свободен.
– Дома жена, – нехотя проговорил он, – она все знает. И еще у нас есть внук. Но он мал и ничего еще не смыслит.
– Сколько ему?
– Четыре, скоро будет пять.
– В этом возрасте дети уже довольно смышленые, – сказал я.
Он ничего не ответил и со смущенным видом протянул фуражку Герде, словно заранее извиняясь за сомнительное предложение.
– Надень-ка вот это, – сказал он, криво улыбнувшись, – у рабочего человека не увидишь такой копны волос.
Герда напялила на себя фуражку: она была смехотворно велика и затеняла половину лица. Я не успел Подавить смешок, и Герда, сорвав с себя фуражку, Смерила меня сердитым взглядом.
– Не дури, – в ярости пробормотала она, лучше помог бы мне запихнуть волосы под шапку.
Ее волосы, потрескивая, льнули к моим пальцам, пряди были совсем мягкие наощупь и легкие, как пена, хотя ей вот уже несколько недель не давали вымыть голову, но, когда волосы скрылись под фуражкой, у девушки сделался несчастный вид, словно с нее сорвали одежду. Затылок у нее был тонкий, тугой, словно у голодного мальчишки-подростка, и, вероятно, она восприняла весь этот маскарад как унижение, потому что, подняв воротник куртки, враждебно взглянула… только не на Вебьернсена, а на меня, словно это я раздел ее при посторонних.
– Только бы не свалилась, – с горечью сказала Герда. Она казалась теперь совсем маленькой и потерянной в непомерно просторной куртке, одну полу которой оттягивал пистолет.
Начальник станции вынул из кармана газету.
– Я прихватил вот это, чтобы подложить в фуражку на случай, если она окажется велика, – застенчиво проговорил он.
– Ничего, и так сойдет, – сказала она и улыбнулась ему. – Ну как, похожа я на рабочего парня?
– Ты похожа на подростка, сбежавшего из приюта, – сказал я и тотчас же пожалел о своих словах. Цинизм лишь еще больше усугубил наше мрачное настроение, и между нами воцарилось неловкое, тяжелое молчание. Вебьернсен нервно облизнул губы и посинел, словно от удушья.
– У меня еще есть кепка с козырьком, – удрученно прошептал он, – но я же не знал… – Он весь вспотел, пока ему наконец не удалось отстегнуть верхнюю пуговицу. – Я не знал, какую лучше взять, какая лучше затенит лицо. Судя по вашим снимкам на плакате…
– Пойдемте дальше, – торопливо проговорил я.
Он достал из кустов три мотыги, которые заблаговременно спрятал там.
Мы спустились к железнодорожному полотну и, обойдя пригорок, увидели рабочих.
– Мы сделаем вид, что работаем, и постепенно будем уходить все дальше и дальше, – шепнул он нам, – а уж это все порядочные люди.
Порядочные люди! Человек, который выдал нас в тот роковой вечер три месяца назад, тоже с виду был порядочный. Он дожил до сорока пяти лет и вроде ничем себя не запятнал. И вот вдруг за какие-нибудь две-три недели он слинял, словно заяц весной. А ведь это был одинокий безобидный человек, не имевший ни друзей, ни явных врагов. После суда мы узнали, кто доносчик. Один из норвежских тюремщиков как-то зашел к нам в камеру поглядеть на нас: он откровенно уставился на нас своими узкими осовелыми любопытными глазками. Он был под мухой, его развезло, и ему не терпелось узнать, как чувствуют себя смертники. Тут-то он и выболтал все, что знал, может, думал, нам легче будет ждать казни, если он откроет нам правду.
Но профессор Грегерс и раньше знал, кто доносчик: он внес его имя в один список с профессиональными шпиками, правда, поставив против его фамилии вопросительный знак и заключив ее в скобки, так как до конца не был уверен в своей догадке. Этот-то список и нашли немцы, когда арестовали его вместе с Гердой. Профессор сунул его в рот и пытался сжевать бумагу, в то время как их выводили из дома. Когда их втолкнули в машину, он выплюнул бумажку. Один из солдат принял это за насмешку и огрел профессора по затылку прикладом автомата, но другой, заметив бумажный шарик, осторожно подобрал его двумя пальцами и вручил офицеру.
После отец и дочь стояли у письменного стола и смотрели, как немец пинцетом отделял друг от друга клочки бумаги, а затем снова сложил их вместе, словно забавляясь игрой в лото. Все сошлось; обвиняемых приговорили к казни.
Все это рассказал нам Трондсен, когда Герду с отцом увели на допрос, он рассказывал не торопясь, со вкусом описав всю сцену… А теперь вот я стою, ковыряясь в земле мотыгой, и совершенно отчетливо вспоминаю, что в его рассказе меня привлекла эта самая история с бумажками – разгадка загадки, – и я совсем не думал о том, что ждет тех двоих во время Допроса в подвале.
А ведь мне только что исполнилось двадцать пять лет, и я тоже был порядочным парнем, который прежде никогда не проявлял особенного интереса к настольным играм, пока сама смерть, вооружившись пинцетом, не вознамерилась соединить разорванные кусочки.
Игра? Как тогда, когда я лежал и смотрел на Робарта, который медленно приближался к пистолетному дулу. Пока я не нажал пальцем на спуск… Все игра, пока не случится главное. Всегда дистанция, бесценное и необходимое хладнокровие, необходимое для полноты восприятия. И только нависшая смерть, дула автоматов заставили меня ощутить кровную связь с жизнью. Смерть… и еще?..
– Герда, – прошептал я, перегнувшись через мотыгу, – смотри, фуражка свалится.
Она выпрямилась и, опершись на рукоятку мотыги левой рукой, правой запихала волосы под фуражку.
Вебьернсен поднял голову:
– Вот он уже едет!
Мы вскинули мотыги на плечи и затрусили к небольшой группе людей, стоявших поодаль в ожидании поезда. Когда мы подошли к ним, рабочие расступились и пропустили нас в середину, и я заметил: они нарочно расставили вокруг нас самых рослых и дюжих парней.
Я стоял между Гердой и начальником станции и все время, пока мы тряслись в вагоне, сжимал рукоятку мотыги, и рука моя в такт тряске то и дело касалась руки девушки. Я слышал гул голосов, но никто не смотрел на нас. Мы были окружены стеной человеческих тел, я слышал, как глухо постукивают башмаки по рассохшимся доскам пола, и еще я слышал дыхание людей, стоявших рядом, и видел впереди чеканный, словно высеченный из камня, профиль человека с резкими складками на лице и пышными рыжими усами надо ртом, без устали что-то жевавшим… но и все это тоже казалось неправдоподобным. Мы тряслись в вагоне вместе со всеми этими людьми, и все же мы были словно невидимая брешь между ними, и, кто бы ни дотрагивался до меня рукой, а то и ногой, я словно бы не ощущал ничьих прикосновений, я чувствовал только ледяную руку Герды, мне хотелось взять ее, но я не смел. А потом мы подъехали к станции: менее чем в ста метрах от нас был вокзал – унылый желтый деревянный дом, а рядом еще более уродливый склад и у его торцовой стены три березы, почерневшие от сажи, с голыми черными ветвями, колыхавшимися взад-вперед, сплетаясь в бессмысленный, беспрестанно меняющийся узор, и на перроне стояли четыре солдата. Все они уставились на наш поезд, но он свернул на боковой путь и протарахтел дальше – прямо через шоссе, которое было преграждено шлагбаумом.
Мы въехали в самую каменоломню, и все повыскакивали из вагона. Начальник станции повел нас вперед. Мы побрели за ним и скоро начали отбивать щебень в той стороне каменоломни, которая была обращена к лесу. Пот стекал с Вебьернсена градом, хотя он просто стоял, вяло ковыряя мотыгой, и я гадал, что же тому причиной: больное сердце, волнение или то и другое вместе.
Так мы проработали минут пять-шесть, а может, и того меньше, и Вебьернсен оперся на мотыгу, чтобы передохнуть, а нам кивком головы показал на опушку леса. Я сделал знак Герде, и, понемногу продолжая копать, мы шаг за шагом стали продвигаться к травянистому склону, окружавшему каменный карьер наподобие воротника, и скоро мы снова были в гуще деревьев и с мотыгами на плечах медленно побрели дальше, туда, где нас уже не могли увидеть. В том месте, где начиналась лесная тропинка, мы скинули мотыги и, прислонив их к стволу, пошли по тропинке дальше, перебрались на другую сторону карьера, а затем, миновав неглубокий овраг, вышли к дому.
Дом был того же грязно-желтого цвета, что и станция, он стоял посреди поля, и кругом не было ни одного дерева. Мне стало не по себе от мысли, что нам придется провести здесь несколько часов. Я заметил, что Герда вздрогнула и обернулась в сторону леса, наверно не только потому, что в лесу ей было спокойнее: вид человеческого жилья смутил ее, она боялась, что выглядит некрасивой и жалкой в этой фуражке.
Когда мы подошли к двери, за кухонной занавеской мелькнуло чье-то испуганное лицо. Мы вошли прямо в сени, затем во вторую – полураскрытую – дверь и оказались в тесной прихожей без окон. Здесь было темно, неприятно пахло камфарой и засаленным плюшем, а в горшках повсюду стояли огромные цветы. Шагнув за порог, мы притворили дверь и с полминуты простояли в прихожей, и только тут в потемках возникло лицо – точнее, бледный, почти совсем белый, овал лица с узким лбом и черными немигающими глазами. Очевидно, женщина все время стояла здесь, и я подумал, что начальнику станции следовало бы нас предупредить: лучше бы он меньше распространялся про желтую окраску дома, зато подробней описал бы жену.
– Господи, – вдруг раздался вопль ужаса из тьмы, – вы же сущие дети!
Я увидел, что ее глаза полны слез, а щеки дрожат, и заметил у нее на верхней губе серую полоску: по всей вероятности, что-то вроде усиков.
– Ступайте сюда, – прошептала она, распахнув какую-то дверь, – помолимся вместе.
Я покосился на Герду, но она не повела бровью, и мы вошли вслед за хозяйкой в заставленную всевозможной мебелью комнату с высоким потолком и тяжелыми, словно бы поглощающими все звуки, гардинами на окнах. В простенке между зеркалом в позолоченной оправе и вереницей семейных портретов висела большая, овальной формы картина в черной деревянной раме. На ней был изображен «Страдающий Христос в Гефсиманском саду». Несоразмерно крупная капля пота на его правом виске была слегка окрашена в красный цвет.
Женщина, скрестив руки, застыла перед картиной. Я не вслушивался в ее слова, но она молилась долго, по многу раз повторяя одно и то же. Мы стояли у нее по бокам, слегка отступив назад, и я видел, что щеки ее дрожат все сильнее, а с волосков на верхней губе капают слезы. За спиной у нас тикали стенные часы – маятник ходил с каким-то нечистым, скрипучим звуком, – и в зеркале я увидел, что на часах десять минут седьмого. Глядя через плечо хозяйки на стенку, я увидел вереницу ее родичей – у всех, были узкие лбы и удлиненные лица, – и немедля в тишину вползла неправдоподобность: я уже не боялся, что немцы сейчас придут, а лишь испытывал своеобразное сладостное удовлетворение от привычного чувства, будто я вне всего этого и даже каким-то образом отдален от угрозы, ко всему непричастен и неуязвим… и, снова заглянув в зеркало, я увидел, что Герда стоит, наклонив голову, и шевелит губами.
Неужели она молится?
Это смутило меня. Я ждал, что она улыбнется понимающе, даже с некоторой снисходительностью, но никак не предполагал, что она станет молиться, и, скосив глаза в сторону, я стал следить за лучом, проникшим в узкий просвет между занавеской и оконной рамой, лучом, в котором плясали пылинки, и я гадал, за кого же она молится: за отца, за себя, за нас обоих?
А может, она молилась за юношу Робарта, которого уже нет в живых? Или, может, за Шнайдера и других? Или за Вольфганга с вырубки? Я сгорал от любопытства: мне очень хотелось знать, какие слова она шепчет, или, может быть, она шевелит губами для вида?
Часы пробили половину седьмого, и в зеркале я увидел, что кто-то открывает дверь: вошел начальник станции и встал на пороге. Он был уже в мундире и от этого казался еще более неопрятным, озабоченным и старым, чем прежде, когда расхаживал в рабочем комбинезоне. Минуту-другую он терпеливо ждал, но жена была поглощена молитвой, и тогда он поманил меня пальцем, и я оторвался от созерцания картины в зеркале и обернулся к нему.
– Идите сюда, она ничего не заметит, – прошептал он без малейшей насмешки, – она молится за вас.
Я бесшумно прошел по ковру и потянул Герду за руку; она ничуть не удивилась, лишь торопливо улыбнулась и, обернувшись, сжала мою руку, и я снова пожалел, что так мало о ней знаю.
Мы вышли в прихожую, затем поднялись по лестнице на чердак. Вебьернсен вынул три доски из низкого простенка под косой крышей и показал нам узкую каморку в глубине стены, шириной не более полутора метров. На полу лежали стружки и обломки досок.
– Мы хотели устроить тайник для нашего сына, – шопотом пояснил он, – но ничего не вышло: его схватили раньше, чем мы успели обшить стены. Вы спрячетесь здесь до вечера, а потом сюда придет человек, который поведет вас дальше.
Он стоял, поглаживая большим пальцем доску: чувствовалось, что у него умелые руки.
– Сами видите, стены обшиты старыми досками, – сказал он, – никто не догадается, что работа недавняя. К тому же я сейчас прибью сюда поперечную планку, так что никто даже не заметит, что доски выдвижные.








