Текст книги "На пути к границе"
Автор книги: Терье Стиген
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Annotation
Аннотация отсутствует
Терье Стиген
ПРЕДИСЛОВИЕ
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
notes
1
2
3
4
5
6
Терье Стиген
НА ПУТИ К ГРАНИЦЕ
В серии «Современная зарубежная повесть»
Вышли в свет:
П. Себерг. Пастыри (Дания)
В. Кубацкий. Грустная Венеция (Польша)
Э. Галгоци. На полпути (Венгрия)
К. Вудворд. Земля Сахария (Куба)
Р. Клысь. Какаду (Польша)
А. Ла Гума. В конце сезона туманов. (ЮАР)
Готовятся к печати:
Ф. Бебей. Сын Агаты Модио (Камерун)
Я. Сигурдардоттир. Песнь одного дня. Петля (Исландия)
М. Кахлон. Паром и отмель (Индия)

ПРЕДИСЛОВИЕ
Почти тридцать лет прошло с тех пор, как окончилась вторая мировая война, но память о тяжких испытаниях, выпавших на долю страны и народа в годы немецко-фашистской оккупации, продолжает жить в умах и сердцах норвежцев. Горечь национального унижения – невыносимого для народа, веками боровшегося за государственную самостоятельность и лишь в начале XX века окончательно завоевавшего ее, – живет в этих воспоминаниях рядом с гордым сознанием того, что, несмотря ни на что, Норвегия так и осталась непокоренной: ни посулами, ни угрозами, ни террором не удалось оккупантам смирить норвежцев, сломить их сопротивление. И не удивительно, что темы, связанные с событиями второй мировой войны, продолжают волновать деятелей норвежского искусства.
В литературе Норвегии послевоенных лет этим темам посвящено немало значительных произведений: рассказы Турборг Недреос (сборник «За шкафом стоит топор», 1945), романы Сигурда Эвенсму «Беглецы» (1945), И. Свинсоса «Пять лет» (1950), Сигурда Хеля «Встреча у верстового столба» (1947, в русском переводе – «Моя вина») и «Свидание с забытыми годами» (1954), В. Вигерюста «Герой Сонгдёлы» (1962), С. Хёльмебакка «Страшная зима» (1964), трилогия Ю. Боргена «Маленький лорд», «Темные источники» и «Теперь он в наших руках» (1955–1957) и многие другие.
Естественно, каждый из названных писателей по-своему подходит к изображаемому материалу, но в то же время в их произведениях можно заметить и некую общую тенденцию. Чаще всего внимание автора обращено в первую очередь на то, как необходимость четко определить свою позицию в исключительных обстоятельствах, созданных войной и оккупацией, воздействует на отношения между людьми, с особой яркостью выявляет главное в человеке, подвергает жесткой проверке его внутреннюю сущность и цельность его личности. Эту тенденцию легко заметить и в предлагаемой читателю повести Терье Стигена «На пути к границе».
Имя Стигена до сих пор не было известно советскому читателю, но у себя на родине он по праву занимает место в ряду наиболее интересных и одаренных прозаиков послевоенного поколения. Родился Терье Стиген в 1922 году в учительской семье. Раннее детство его прошло на одном из самых северных островов Норвегии – Магеройя, и, хотя вскоре семья переехала в Осло, любовь к суровой и прекрасной природе крайнего севера писатель сохранил навсегда. Окончив в 1947 году университет, Стиген уже в 1950 году привлекает внимание читателей и критики своим первым романом «Двое суток».
Дебют Стигена состоялся в тот период, когда в литературу Норвегии пришло новое поколение писателей, многие из которых демонстративно отказывались следовать богатой реалистической традиции норвежской прозы, пытались экспериментировать в области формы, нередко полностью подчиняя формальным экспериментам содержание произведения. Однако уже первые произведения Терье Стигена свидетельствуют о том, что подобные «поиски» не увлекают молодого писателя. Он ведет повествование последовательно, логично, нарочито обстоятельно, тщательно выстраивая сюжет. Язык его прост и естествен. Стиген создает волнующие своей поэтичностью описания северной природы и глубоко эмоционально передает сложный мир переживаний героев. Именно изображение противоречивого и многопланового человека и составляет главное содержание таких романов Стигена, как «Двое суток», «Тени в моем сердце» (1952), «Ключ от неведомой комнаты» (1953), «Перед закатом» (1954), «Безветрие» (1956). Автор затрагивает в них вопросы о взаимной ответственности людей друг перед другом и друг за друга, о нерасторжимой связи между прошлым, настоящим и будущим. В конце 50-х годов Терье Стиген пишет два исторических романа – «Фроде Вестник» (1957) и «Сага об Осмюнне Армудсоне» (1958), действие которых развертывается в эпоху датского владычества в Норвегии. За историческими романами следует ряд произведений, посвященных жизни современной норвежской провинции. В романах «Звездный остров» (1959), «Влюбленные» (1960), «Любовь» (1962) автор живописует быт и нравы маленького северного поселка, неожиданные вспышки страстей, прерывающие размеренный ритм жизни обывателя, нередко зло высмеивает своих героев, мелочность их стремлений, узость мировосприятия. Печатью подлинного мастерства отмечен роман «К дальней шхере» (1964), повествующий о трагикомических приключениях рыбака, нашедшего в сетях мину и буксирующего ее, чтобы взорвать у отдаленной скалы.
В произведениях последних лет Терье Стиген вновь обращается к изображению прошлого. Если материалом повести «На пути к границе» (1966) являются события относительно недавние, то в «Непостоянном сердце» (1967) действие происходит на рубеже XVIII и XIX веков, в романе «Зажженные огни» (1968) – в начале XI века. Однако проблемы, затронутые в этих произведениях, достаточно современны. Герой романа «Непостоянное сердце», молодой священник, столкнувшись вплотную с реальной действительностью, приходит в ужас от раскрывшейся перед ним жестокой борьбы тщеславий и вожделений и ищет спасения в искусстве – художник, как ему кажется, избавлен от необходимости эгоистически использовать других людей. Но попытка замкнуться в творчестве приводит его на грань полного опустошения. Герой романа «Зажженные огни», солдат, потерявший память после ранения (и тем самым искусственно лишенный жизненного опыта и связей с прошлым), стремится любой ценой остаться в стороне от происходящей вокруг него борьбы. Но в конце концов герой восстает против несправедливости и жестокостей. Так ставится и решается в романе один из очень важных вопросов, характерных для скандинавской литературы нашего времени: может ли, имеет ли право человек сохранять нейтралитет, довольствоваться собственным маленьким благополучием, когда в мире существуют насилие, несправедливость, угнетение?
Фабула повести «На пути к границе» предельно проста: молодой человек и девушка, благодаря чистой случайности бежавшие из-под расстрела, пробираются к границе, за которой их ждет свобода и безопасность. Автор не оставляет у читателя никаких иллюзий – уже из первых строк становится ясной трагическая развязка. События, о которых нам предстоит узнать, – это лишь воспоминания героя о самых ярких днях его жизни, о «мгновениях, вырванных у смерти». Но лирический пролог, которым открывается роман, не только придает дополнительную напряженность действию, создавая ощущение неизбежной катастрофы. Он как бы заранее подготавливает нас к той бережности, с которой воспроизведен каждый шаг героев, каждое сказанное слово, мельчайшие подробности нескольких суток, проведенных ими вместе: для Карла, от лица которого ведется рассказ, все это – «капли бесценного времени».
На этих нескольких сутках, прожитых героями в непрестанной близости со смертью, сконцентрировано все внимание автора. Он почти ничего не сообщает о прошлом Герды и Карла – мы узнаем лишь, что оба они участвовали в движении Сопротивления, были схвачены фашистами и встретились впервые в камере смертников. Судьбы их оказались связаны случайно, но опасность, которой они подвергаются, сближает героев, рождает в них чувство ответственности друг за друга, а затем и любовь. Эта любовь остается невысказанной, она целомудренна и строга, но короткое «после», которое вновь и вновь, как заклятие, повторяет Карл обессилевшей Герде, красноречивее многословных объяснений. В этой любви нет ничего от отчаяния, от предчувствия неминуемой гибели – она неразрывно связана с надеждой, с волей к жизни, и именно поэтому она помогает обоим стать выше страха смерти.
О страхе в повести говорится много, поначалу может даже показаться – слишком много. Панический ужас заставляет Карла бесцельно метаться по лесу сразу после побега, из страха он чуть не бросает Герду на произвол судьбы и почти готов пожалеть, что и она спаслась, страх не позволяет сперва лесорубу указать беглецам дорогу, страх терзает людей, помогающих им. Но, заостряя наше внимание на страхе, который испытывают все персонажи романа, автор тем самым возвеличивает силу человеческого духа, этот страх преодолевающего. В каждом из действующих лиц чувство солидарности, причастности к общей борьбе против захватчиков торжествует над эгоистическим инстинктом самосохранения.
Разные люди приходят на помощь Карлу и Герде, все они сознательно рискуют жизнью ради их спасения – как уже рисковали не раз и как оставшиеся в живых будут вновь рисковать. Беглецов передают из рук в руки, как эстафету, и перед читателем встает картина поистине всенародной сплоченности, вырисовывается облик борющейся Норвегии.
Сопротивление немецко-фашистским захватчикам представлено в романе Стигена как естественная реакция свободолюбивого народа на попытку врага поработить и принизить норвежцев, но автор не скрывает своего отвращения к насилию, как таковому. Причинять страдания, убивать – противно самому существу нормального человека: эта мысль ясно звучит в тех сценах, где изображены вооруженные столкновения беглецов с преследователями. Обостренное нервным напряжением зрение Карла схватывает «крупным планом» лица людей, в которых ему через минуту предстоит стрелять, фиксирует, как при замедленной съемке, каждое их движение. Необходимость убивать других внушает герою почти такой же ужас, как мысль о собственной смерти.
Война ставит людей в противоестественные отношения друг к другу, война сеет страх и ненависть, убивает любовь и надежду – как бы говорит нам писатель. Свидетельство тому – гибель Герды, сломанная жизнь Карла, трагические судьбы тех, кто помогал беглецам на пути к границе, и следы от пуль на белоснежной коре берез в пробуждающемся весен-» нем лесу… И это убеждение автора – ни разу не высказанное им прямо, но пронизывающее все повествование – придает тонкой психологической повести Стигена оттенок глубокой гражданственности, характер философского обобщения.
И. Куприянова

Этими днями я объездил все дороги в здешних горах и в весеннем снегу искал следы…
Здесь, в горах, остались места, которые я хотел бы увидеть вновь, мгновения, которые желал бы вернуть, насколько это возможно.
И еще, я ищу следы корчевателя в мерзлой земле… тропинки, покрытые росой, лес ищу, небо, деревья те самые и те самые камни.
Герда, что оставили нам с тобой все эти годы? Где отпечатки твоих рук, где та береза с корой, изрешеченной пулями? Где желтые померзшие стебли, низко пригнувшиеся к земле, мгновения, вырванные у…
Вырванные у смерти. Каждая капля бесценного времени.
А что же теперь?
Что ж, жить можно. Только ведь это не жизнь, в ней нет опасности, но нет и огня.
Слышишь ты меня?
Я должен вспомнить все. Мгновения, когда остановилось сердце. Каждую твою улыбку.
Любимая.

1
Нас увели перед самым рассветом, в шесть часов.
Впрочем, я как бы начал с конца.
Все началось вовсе не с того, что нас увели, все началось несколькими часами раньше, когда Крошка Левос, приподнявшись на локте, обернулся ко мне и спросил, нет ли у меня лишнего куска хлеба.
Он приоткрыл рот, обнажив кончик языка, который метался между зубами, словно зверь в клетке, и я отдал ему последнюю горбушку, которую сжимал в ладони со вчерашнего вечера. Горбушка была мягкая и теплая, и я торопливо протянул ее ему, чтобы он сразу же сунул ее в рот, избавив меня от зрелища пересохшего, белого, как кость, языка, безостановочно сновавшего между губами.
Он ничего не сказал, просто взял хлеб и откусил от него кусочек. Спрятав остаток в руке, он растянулся на койке. Я видел, как он мял горбушку ладонью. Он не мучился голодом, просто ему нужен был хлеб, который он мог бы сжимать в руке.
Я скосил глаза в сторону профессора Грегерса, чья койка стояла слева от меня. Профессор, не шевелясь, улыбнулся мне в ответ горестной и чуть смущенной улыбкой: он хорошо понимал, зачем Левосу понадобилась горбушка. Герда лежала, тесно прижавшись к отцу, положив руку к нему на грудь; ее тонкие пальцы все крутили и крутили пуговицу на его сорочке, вторую сверху. Верхней пуговицы уже не было.
Остальных мне было трудно разглядеть в потемках, но я слышал их дыхание. Эвенбю, страдавший чахоткой, дышал чаще всех других. Мы втайне ненавидели Эвенбю за его тяжелое, свистящее дыхание. Мы не замечали этого, пока нам не вынесли приговор. Но когда приговор объявили, Эвенбю откинул голову и, как утопающий, стал ловить воздух ртом. С тех пор он лежал на койке и все так же дышал, задрав подбородок кверху: из его рта выбивался негромкий протяжный хрипловатый звук, а потом звук этот вдруг резко обрывался и переходил в кашель, от которого Эвенбю весь синел, а глаза его наполнялись слезами.
Вот уже четыре дня мы слышали эти судорожные вздохи, и казалось, каждый из них вновь и вновь оглашает нам смертный приговор.
Но в нашем раздражении таилась также смутная зависть: ведь Эвенбю и без того был обречен. Он словно бы уже покончил все счеты с жизнью и, в сущности, должен был радоваться, что вот придут палачи и быстро положат конец его мукам.
Кто-то, чмокнув губами, спросил, который час. Это был Бергхус.
Никто не ответил.
Я лежал, прислушиваясь, когда же он снова чмокнет губами, и ждал, что он повторит свой вопрос. Время стало для Бергхуса тем же, чем теперь была горбушка для Левоса, – своего рода спасательным кругом. Он хотел задержать время, и сделать это можно было, лишь сосредоточив на нем все внимание.
«Я отдал свою горбушку, – подумал я и прилепился к этой мысли, словно ребенок, обиженный тем, что его вынудили поделиться лакомством с другим, – пусть теперь кто-нибудь другой водит Бергхуса за нос, растягивая время».
– У меня нет часов, – мягко произнес профессор, – но, наверно, сейчас около четырех.
– А я думаю – пять!
Это сказал Трондсен.
– Сейчас четыре часа!
Голос профессора Грегерса прозвучал непривычно резко. Но уже было поздно. Бергхус приподнялся на койке. Койка стояла у окна, и лицо его в белом отсвете прожектора, установленного на плацу, посерело и исказилось ненавистью и страхом. Беспомощно заикаясь, он забормотал что-то, чего никто не мог разобрать, пока Грегерс наконец с деланным равнодушием не оборвал его:
– Чепуха, сейчас четыре часа.
Трондсен перевернулся на бок. Взгляд его маленьких карих глаз был неподвижен, он лежал, подстерегая, не выдаст ли кто-нибудь своего страха. Не дождавшись, он перегнулся через край койки и потрогал Эвенбю за плечо.
– Эвенбю, – зашептал он, – светает ведь в шесть, не так ли?
– Тихо!
Грегерс сказал это, не оборачиваясь, но не так резко, как прежде. Время таяло, и казалось, ничто теперь уже не имеет значения. Даже для Грегерса.
Трондсен обернулся к профессору; его костлявая могучая челюсть неутомимо двигалась: в уголке рта он держал щепку, ходившую вверх и вниз.
– Да что такого, в конце концов!..
– Оставьте его, он болен.
После все стихло, мы слышали лишь шаги часового в нижнем этаже.
Теперь, когда у меня больше не было теплой горбушки, я перевернулся на спину и, прислушиваясь к собственному пульсу, начал отсчитывать по нему время. После каждого семидесятого удара я приподнимал голову с подушки в знак того, что прошла минута. Так я мог следить за бегом времени и держать его в узде; монотонная счетная работа приглушала страх.
Хуже всего было это сосущее чувство в желудке – не от голода, а от того, что все ссохлось внутри. Судорожно сокращалась диафрагма, все органы сжались, застыли. Стараясь унять боль, я свернулся клубком, чтобы все тело превратилось в жесткий, застывший, узел. В позе ежа было легче сдержать мышечную дрожь.
Но стук в ушах не смолкал, лишь на короткий миг мне удавалось его заглушить, отсчитывая минуты.
Так прошло около часа, и все это время в камере было тихо. Впрочем, не совсем. Случалось, Трондсен тяжко ворочался на своей койке, и всякий раз, когда он переворачивался на другой бок, Бергхус причмокивал губами и, вздрагивая, вздыхал.
На мгновение я перестал считать, просто лежал без дела, и тотчас же стук возобновился с прежней силой, словно кто-то серебряным молоточком колотил по моим барабанным перепонкам. И вслед за стуком в душу вполз прежний ледяной, иссушающий страх. А вслед за страхом пришло нечто новое – какое-то убийственное смирение: мне захотелось сжаться в комок и любой ценой вызвать сочувствие всех прочих, пусть даже смешанное с презрением, даже ценой собственного унижения. Я знал, что палачи часто избивают осужденных перед казнью, вероятно потому, что не могут вынести вида людей, гордо выпрямившихся перед дулами винтовок.
Я чувствовал, что, унизившись, я бы легче пережил эти мгновения, потому что унижение выжгло бы часть моего существа и все вокруг измельчало бы и утратило смысл.
Затем я, видно, уснул, потому что впоследствии помнил только, что, вдруг вскочив, приподнялся на койке, весь похолодев, с бешено колотящимся сердцем. Задремав, я оборвал счет, и теперь трудно было сказать, сколько времени я проспал.
Левос лежал на боку, подперев щеку той самой рукой, в которой была горбушка. Бергхус сел и начал раскачиваться на койке взад-вперед, как часто делают маленькие дети перед тем как уснуть. Повернувшись К дочери, профессор Грегерс еще крепче прижал ее к своей груди.
Трондсен стих; теперь он лежал на спине, водя пальцами ног по спинке койки, которая от этого слабо, но равномерно поскрипывала.
– Левос, – вдруг прошептал он, – Левос, может, нам лучше встать с коек и приготовиться?
Маленький тщедушный Левос ничего не ответил, только бесшумно спустил ноги на пол и, сидя на кровати, зажал между коленями руки.
Трондсен снова улегся.
– Что ж ты, раздумал собираться? – прошептал Левос.
– Лучше уж отосплюсь, – сказал Трондсен.
Левос снова улегся на свою койку.
Грегерс резко обернулся к Трондсену, но грозного окрика не последовало. Время поглотило гнев. Мы услышали лишь, как он тоненько и презрительно фыркнул, затем снова лег на прежнее место, повернувшись к дочери..
Эвенбю кашлял хрипло, со свистом. Он пытался приглушить кашель, и чувствовалось, как он мучится, оттого что не может его остановить. Временами он поднимал голову и с отчаянием оглядывался вокруг, словно пытаясь понять, почему его исключили из последнего братства смертников.
– О господи, неужели этому никогда не будет конца? – прошептал Бергхус. – Трондсен, ты не можешь заставить его замолчать?
Никто не ответил, от глухого голоса Бергхуса страх на мгновение вновь полыхнул ярким пламенем.
Страх заволок всю камеру. Он прилипал к нам, словно невидимая ткань, он был в тишине и в каждом мельчайшем звуке. Он был в воздухе, мы вдыхали его вместе с кислородом, он расползался по всему телу, иссушая его, парализуя мышцы, отнимая силу у рук и ног…
– Смотрите…
Это Левос, приподнявшись на койке, показывал на окно.
Мы тоже приподнялись на койках и стали смотреть. За окном по-прежнему стоял туман. Но за туманом притаился день – занимающийся день – и подсвечивал мглу каким-то неправдоподобным песочно-желтым светом. Из мглы выступила сторожевая башня с остроконечной крышей и позади три горизонтальные черты – ограда из колючей проволоки.
Сначала в нижнем этаже распахнулась дверь. Затем несколько секунд стояла тишина, мы слышали, как, весь дрожа, тяжко и часто задышал Бергхус; мы увидели, что он стоит на полу, с жиденьким узелком в правой руке, а левой ухватился за спинку кровати, и так он все стоял, вытянув руку и цепляясь за койку. Весь дом вдруг наполнился грохотом, топотом, резкими криками команды. И вот уже те одолели лестницу, толкнули дверь.
Их было четверо, и командовал ими офицер в чине лейтенанта. Лейтенант был молод, его бесцветное лицо выражало притворную скуку. Усталым голосом он зачитал наши имена, словно измученный учитель, который больше не в силах выносить шум и проказы и потому распускает учеников по домам. Затем он передал бумагу одному из солдат, прислонился к оконному косяку и чем-то вроде шпильки принялся чистить ногти.
Один из конвойных подошел к Бергхусу и слегка тронул его автоматом. Бергхус выпустил спинку кровати и пошатнулся, на мгновение потеряв равновесие. Круглое, погасшее, бледное лицо человека, давно не бывавшего на свежем воздухе, вдруг сморщилось и ссохлось на глазах, словно яблоко после долгой сушки, и, когда солдат ткнул дулом автомата в его узелок, он не сразу понял, что тому нужно, а, застыв на месте, по-прежнему прижимал сверток к себе.
Солдат выхватил у него узелок и швырнул на койку. Узел развязался, и содержимое высыпалось наружу: огрызок колбасы, два куска хлеба, пять кусков сахара и пакетик масла. Бергхус отчаянно облизывал губы, казалось, он пытается выговорить нечто очень важное, но солдат лишь покачал головой и кивком указал ему на дверь.
Нас отвели на плац, где стоял прожектор. Здесь нас построили в том порядке, в каком выкликали: впереди профессор Грегерс, за ним Герда, за ней я, дальше Левос, Бергхус, Трондсен и позади всех Эвенбю.
Связывать нас не стали, не стали также бить. Солдаты не были пьяны, просто угрюмы и немногословны, как это случается на заре, и они молча дожидались, пока Эвенбю займет свое место в строю.
Мы прошли вереницей сквозь масляно-желтые ворота с надписью «Человека освобождает труд», составленной из кривых сосновых веток, затем, повернув направо, зашагали дальше по знакомой дороге, которая вела к низкому холму над песчаным рвом.
Туман был неспокоен, он волнами стлался по земле, здесь сгущаясь, там редея, так что лейтенант, шедший впереди всех, временами скрывался из виду. На ходу натянув перчатки, он то и дело постукивал кулаками – один об другой, – чтобы согреться. И всякий раз, когда он исчезал в тумане, мы слышали этот глухой стук, и казалось, где-то вдалеке трамбуют дорогу. Безмолвие и туман, неправдоподобность всей этой сцены потрясли нас, смертников, мы словно оцепенели в бессильном изумлении.
Я шел, упершись взглядом в затылок Герды, и заметил, что ее волосы унизаны каплями, и еще я заметил, что отец ее шагает мельче обычного, наверно, чтобы ей легче было за ним поспевать. С фьорда донесся гудок парохода.
Пожалуй, нам было легче оттого, что мы шли, и хорошо было, что Грегерс ни разу не сбился с шага. Хорошо было также, что кругом стоял плотный туман и мы различали лишь очертания ближних предметов. Тот, кому довелось проделать последний путь к месту казни, скажет вам, что самое страшное – это видимая даль. Вид озера где-то вдали, тучи на небе, крыши дома где-то на вершине горы отнимали у большинства последнее мужество. Но вокруг нас был мир, уже почти стертый навеки, и мы шли своим путем, словно нам предстояло лишь исполнить какую-то одну, последнюю формальность.
Я вновь перевел глаза на затылок перед собой. Локоны Герды развились и обвисли во влажном воздухе.
Сзади вдруг донесся слабый, но долгий булькающий звук. Левоса стошнило. И в тот же миг я увидел семь столбов у песчаного рва. Возле них похаживал солдат и, пошатав то один, то другой, утрамбовывал вокруг них песок, чтобы они крепче стояли.
Еще десять метров… и вдруг на мое плечо легла чья-то рука. Это Левос вцепился в меня.
Он закричал, и горбушка выпала из его руки, он трижды прокричал «нет» и сильным ударом столкнул: меня в обочину, а сам набросился на солдата, шедшего рядом с нами. Я услышал выстрелы, кто-то вскрикнул, и Трондсен выхватил у кого-то автомат; я увидел, как обернулся Грегерс, а офицер, шедший впереди, вдруг круто повернулся и стал вытаскивать из кобуры пистолет; и тут Левос взвыл и начал молотить кулаками… только не солдата, а Трондсена. Мимо моего уха просвистели пули, я услышал звуки ударов и крики и, рванувшись в сторону, схватил Герду за руку и, крикнув ей «беги», увлек ее за собой, прочь с дороги.
Мы перепрыгнули через канаву и скрылись за елями, густо окаймлявшими дорогу. И только когда мы очутились одни в море тумана, я выпустил ее руку. И тогда мы помчались дальше, наугад.
2
Была середина апреля, и ноги мои погружались в снег по самую щиколотку. Кое-где снег уже стаял; я бежал по лесу, ничего не видя от страха, одержимый одной мыслью, но невольно меня влекло к темным бурым полоскам вереска, мха и прелого папоротника. Почему-то мне казалось, что в головоломном узоре бесснежных троп и тропинок я немедленно отыщу спасительный путь. Я бежал, все больше и больше подпадая под власть могучего наваждения, запрещавшего мне ступать по белому: так, ребенком я верил, что отвращу от себя любую беду, если только не стану наступать на полоски земли между плитами тротуара.
Я надеялся миновать рощу шириной метров в двести. За ней было поле, спускавшееся к ручью. А на другой стороне ручья начинался большой лес.
Я видел его из окна камеры всякий раз, когда расступался туман, и за эти четыре дня он стал для меня привычной деталью пейзажа, от которой я не смел отвести взор, и всякий раз, когда ужас сжимал сердце, я шепотом повторял про себя словно глухое, монотонное заклинание, словно детский стишок, которым в потемках развлекает себя ребенок, страшащийся мрака: роща, поле, ручей, лес, роща, поле, ручей, лес…
Я бежал и ни разу не вспомнил о Герде. Я только тогда подумал о ней, когда выбежал на опушку леса, туда, где земля уже начинала клониться под гору и исчезала в тумане. Я встал как вкопанный и прикрыл рот рукой, чтобы заглушить дыхание, и прислушался. В тот же миг пугающе близко прогремели два выстрела. Я ринулся в поле, в туман и подумал: «Значит, они поймали ее, значит, они застрелили ее, они еще провозятся примерно с полминуты, и за это время я почти успею добежать до ольшаника у ручья. А на другой стороне начинается большой лес, и он тянется до самой границы, да, этот лес извилистей полосой тянется до самой границы… Дороги я буду пересекать ночью…»
Я мчался очертя голову и слышал лишь треск ломающейся подо мной ледяной корки, и казалось, будто я вспарываю в ткани леса один и тот же нескончаемый шов. Прогремело еще несколько выстрелов, и от страха я совсем позабыл, что лучше бежать налево, иначе я рискую вернуться по кругу назад. Время – секунды, минуты, часы, за которые прошлой ночью я цеплялся с такой лихорадочной алчностью, – поглотил безумный бег, и я забыл, что, мчась по прямой, я уже через минуту должен был достигнуть ручья. Жила одна лишь плоть, и только одного жаждала она: скорей прочь отсюда, туда, в лес, пока они не догнали меня, туда, в гущу деревьев, туда, за взгорки. А потом – еще дальше и дальше в туман, пока он не рассеялся…
Я замер на бегу и, задыхаясь, с ужасом уставился на землю. Передо мной были мои собственные следы: значит, я вернулся назад. Петляющая лента следов тянулась влево и вправо и дальше исчезала в тумане, и я уже не знал, в какой стороне ручей.
Выстрелов тоже больше не было слышно. И не слышно было погони, и откуда мне было знать, в какую сторону мчаться. Может, палачи притаились вон там за деревьями и подстерегают меня, зная, что я непременно собьюсь с пути и вернусь на собственный след.
Сделав несколько шагов, я остановился: господи, ведь следы, конечно, идут лишь в одном направлении. Я жадно припал к земле и теперь отчетливо увидел длинный неглубокий след своих каблуков, всякий раз подгребавших на бегу горстку снега.
А что, если – я встал и прислушался, – а что, если это чужой след и еще кто-то, подобно мне, сделал круг и сейчас возвратится назад? Здесь, в густой мгле, поглотившей все измерения и пропорции, я не мог разобрать, где начинается спуск к ручью.
И тут я услышал, как кто-то мчится ко мне, ломая тонкий ледяной наст. Я не стал ждать, пока его увижу, а круто повернулся и побежал, и тот человек что-то прокричал, а я пригнулся, пробиваясь сквозь груду снега, доходившего мне до колен… Меня слепили слезы, и дыхание со стоном вырывалось из моей груди, и вдруг я обнаружил, что потерял правый ботинок, но в тот же миг забыл об этом, и я стал петлять, чтобы уйти от пуль, спотыкался и падал и снова вскакивал и мчался дальше, уже не оглядываясь на след, и, только натолкнувшись на дерево, пришел в себя. Удар был такой силы, что я сполз на землю вдоль ствола и, обвив его руками, застыл на коленях. Все тело мое свела судорога, я припал к корням дерева, прильнув щекой к узловатой коре, и меня вырвало. И, лежа у подножия дерева, я начал считать: раз, два, три, четыре, словно пытаясь удержать каждый миг, отпущенный мне… пока меня не схватили.
Не меняя позы, я повернул голову и увидел Герду. Но лишь спустя мгновение я узнал ее – словно очнувшись от сна. Она стояла рядом, но глядела не на меня, а куда-то поверх моей головы в туман, словно боясь, не оставила ли она в нем следов. Лицо ее горело, изо рта жесткими толчками вырывался пар, губы побелели; смахнув волосы с лица, она подалась вперед и прислушалась. Она дышала часто, тоненько всхлипывая, и слезы без удержу текли по ее щекам, капали с подбородка.
– Отец? – Она выдохнула это слово, не глядя на меня. – Его взяли?
Голова раскалывалась от боли, судорога не отпускала живот. Я сделал рывок, чтобы встать и мчаться дальше, но тут же снова упал. Сам того не заметив, я сплел пальцы рук вокруг ствола и теперь не мог их разжать. Я бился, дергался, и снова меня захлестнул страх, и, взвыв, точно зверь, я рванулся вперед и впился зубами в правую руку.
– Судорога у меня, не могу разжать рук…
Весь дрожа, я пробормотал эти слова, и мне вдруг стало стыдно, хотя я думал, что этого чувства давно уже нет в природе, стыд смешался со страхом и похитил последние мои силы. Я увидел, что рука у меня в крови, и в тот же миг ощутил резкую боль: Герда хлестнула меня по пальцам. Руки мои разжались, и я поднялся, держась обеими руками за ствол.
– Скорей, – торопливо, хрипло шепнула она и подала мне ботинок.
Я растерянно уставился на него.
– Ты потерял башмак!
Лихорадочно переводя дух, она настойчиво совала мне в руки ботинок, словно желая во что бы то ни стало избавиться от этой смертельно опасной вещи. Я взял башмак в обе руки и прижал к груди, по-прежнему ничего не понимая.
– Это твой башмак! – крикнула она. – Бежим!
Я посмотрел на свою ногу и вдруг понял и наклонился, чтобы…
– Не сейчас! После обуешься! Сейчас некогда!








