355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Вульфович » Мое неснятое кино » Текст книги (страница 9)
Мое неснятое кино
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:48

Текст книги "Мое неснятое кино"


Автор книги: Теодор Вульфович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Ваш Григорий Козинцев

Дорогой Григорий Михайлович, мы опять, невежи, не ответили на Ваше подробное письмо, в котором Вы просто вгрызаетесь в каждую деталь, в каждый штрих и стараетесь убрать с нашего пути все капканы, коряги и предупредить нас о всех возможных рытвинах, ухабах и ямах. Мы тогда наспех набрасывали Вам успокоительные записки, что всё учтём, всё-всё усвоим и по возможности выполним… Компенсируя свою поспешность длинными и неуклюжими словообразованиями – «Глубокоуважаемый», «с неизменным к вам почтением» и ещё что-то в этом роде… Мы валились с ног от усталости и не знали, где найти силы для завтрашней съёмки. Но мы были достаточно молоды, и силы наутро приходили сами, или кто-то их нам посылал.

Григорий Михайлович, не бойтесь – ни слова пропущено не будет. Только, видно, так уж устроен человек, что понимает ценность забот и глубину отношений гораздо позже, чем следует. Нет мудрых от рождения, или они боги.

Вы были правы – мало кому нужны тут мы вместе с нашими фильмами. Самое ответственное лицо на одной из крупнейших киностудий страны так и сказало мне однажды: «Этот фильм нужен вам и, может быть, вашему сценаристу. Вот и всё. А что вы Нам дадите в своём фильме?!» Ну и ну! Сколько сибаритства, надстояния, надменности. А потом вся киностудия кормится этим фильмом, потому что он пользовался зрительским успехом и принёс значительный доход!.. Я это к тому, что помню, как Вам сказали нечто подобное: «Шекспир! Ну кому это сейчас нужно?.. В театре – я понимаю. Но на массовом экране?!»…

Но ведь бывает и другое – чуть позднее, после выхода фильма на экран, кто-то ахнет и засветится восторгом, тем особым светом, ради которого мы жили и живём, работали и работаем в кинематографе. Но этого особого света становится всё меньше, а с восторгами тоже не ахти… Вот разве два-три исключения вселяют оптимизм и надежду. Наверное, исключения и исключительные для того и существуют, чтобы вселять. Вот пишу Вам, а из головы не выходит тогдашний директор киностудии «ЛЕНФИЛЬМ» Николаев Георгий Николаевич. Мы все с таким трудом произнесли то лучшее, что обязаны были бы сказать ещё тогда – при жизни. Сегодня следует признаться: я по сей день люблю этого человека. А ему самому так и не успел сказать об этом, даже больному. Всё как-то было неловко. Но он был чутким человеком – хочу верить, он догадывался…

Григорий Михайлович, такой отгороженный от нас человек, отгороженный революционной классикой, которую мы в детстве принимали за действительность, вроде бы отгороженный высокими званиями, заслугами, несчётными мытарствами, мало ли чем… Вы же знаете, что Никита погиб в автомобильной катастрофе? Скажите, может быть, Вы всё-таки знаете, почему, отправляясь в свой последний рейс, вместе с семьёй, на перегруженном «Запорожце», он свернул с шоссе и заехал к Вам на дачу? Он что, хотел действительно только попрощаться с Вами и Валентиной Григорьевной? Или он успел извиниться за нас обоих?

Нет, мы не были небрежными. Мы были отвоевавшиеся до упора и не такие уж молодые люди, которым во что бы то ни стало надо было наверстать упущенное. Вот тут нас плохо понимали окружающие, а объясниться было некогда, да и амбиции не позволяли – время, как всегда топорщилось и торопило. Неизвестно, куда и зачем. Не было и нет легких времён – это скверная память делает их облегчёнными и излишне радужными.

Вы нам писали туда, на берег Каспия, по поводу съёмок нашего первого игрового фильма «Последний дюйм»:

«… И вот именно этого основного – Любви друг к другу, величайшего опасения за жизнь друг друга у вас в сцене не получилось».

Нет, Григорий Михайлович, не всё так, как Вы пишете, может быть, любви друг к другу у нас в сцене и не получилось, но что касается опасения за жизнь другого человека, то тут, извините, профессионалами были мы – тут нам уроков не брать. Учиться нам придётся во всём остальном. Кроме этого.

Вы писали, чтобы «придать нам дополнительное напряжение», а мы и без того были напряжены до предела: (где найти) «…усилие, чтобы понять обстановку, найти из неё выход, воздействовать на мальчика, побудив его сделать почти всё невозможное. Но это всё может стать жизненным и убедительным тогда только, когда это возникает в преодолении БЕССИЛИЯ»…

За каждой строкой Вашего письма было опасение, опасение, опасение – как бы мы что-то там не пропустили, не снебрежничали. А ведь мы были и тогда в достаточной степени ответственными людьми. Вы очень долго не снимали фильмов, и в письмах чувствовалось, как Вам самому хочется на съёмочную площадку. Весь этот озноб ожидания, нетерпения и опасений, без которых не существует настоящая киносъёмка, Вам необходимо было передать кому-нибудь…

Хотите знать правду, Григорий Михайлович? Нам не столько были нужны наставления, сколько непрестанная забота Ваша, и Ваши опасения, и просто то, что Вы думаете о нас, и то, что мы Вам не безразличны. О-о-о! Это очень много, когда кто-либо просто думает о тебе. В кино такая щедрость считается чрезмерной. В обстановке, мягко говоря, жестких перегрузок, гипертрофированных самоутверждений забота даже об ученике называется роскошью. А ведь мы не были Вашими питомцами, мы были чужаки, пришлые. Так вот она правда – ни до Вас, ни после никто, никогда не пёкся о нас так, не оберегал, не ограждал от напастей, не вёл и не отстаивал в многочисленных кабинетных баталиях, да и на страницах кинематографических журналов тоже.

И ещё одна забота – Вы всё время боялись, что у нас не хватит материала для создания не экране «ощущения пустыни». Вы напрасно так настойчиво беспокоились об этом. Тут я скажу Вам только от себя – не знаю, как с этим ощущением обстояло у Никиты, но я всю жизнь несу это ощущение. И не только потому, что родился в Бухарском оазисе, окружённом со всех сторон бескрайней пустыней, не только потому, что не раз бывал в пустыне, жил там и работал, но ещё и потому, что никогда (и по сей день) это ощущение, по существу, не оставляло меня. Промежутки, разумеется, были – это редкие мгновения встреч с проявлением высот человеческого Духа, и ещё более редкие импульсы искренней и глубокой заботы человека о человеке (как бы мимолётны они не были) – сюда же входит и добрая память, не замутненная ни временем, ни суждениями.

Видимо, «ощущение пустыни» было знакомо и Вам, когда в памятных 1949–50-х годах приходилось ездить из Ленинграда в Москву, а из Москвы в Ленинград, чтобы не оставаться с многолюдным и ненадёжным городом один на один, когда предавали, казалось бы, самые надёжные; верные друзья уже не казались такими уж верными – а всего-то и было ничего, не война, не мор, не чума, не холера, а очередной приступ лихорадочной борьбы с космополитизмом, формализмом и еще с несколькими малозначительными измами. Нет-нет, ощущение пустыни Вас тоже не покидало, и это не были мимолётности, это были ветры и циклоны пространственных обледенений, временные, а не врéменные вихри. Казалось, ледяные глыбы плыли, как гигантские айсберги, на поверхности торчит только одна десятая их подлинной огромности и подлости. Одну из таких вьюг я застал на излёте. Это было Ваше бескартинье, которое было куда длиннее, чем всесоюзный киноаскетизм. Что оставалось делать Вашим замыслам?.. Громоздиться и теснить один другого? А на горизонте, словно тень Отца, появлялся Шекспировский Гамлет. И постепенно встающий на крепнущие ноги, ещё недавно вовсе обескураженный жизнью замечательный Иннокентий Смоктуновский.

Я до сих пор не могу понять, почему Вы были активно против нашей работы над экранизацией «Смерти коммивояжера» Артура Миллера? Мы были крайне увлечены и любили эту вещь. А позднее Вы совсем запротестовали, когда я (уже без Никиты), может быть, с излишним напором (а кто знает меру?) взялся вместе с молодым Эдвардом Радзинским бороться за «Улицу Ньютона, дом 1». Ох уж и накостыляли нам на этой улице!.. А Вы скорбно поглядывали – мол, «я же вас предупреждал… предостерегал…»

Дорогой Григорий Михайлович, все мы должны сами совершить всё, что нам отпущено судьбой, и сами сотворить всё несусветное скопище своих собственных ошибок. А Вам так хотелось, чтобы мы были исключением и учли все ошибки наших предшественников, заблуждения всех заблудших, не предавались бы излишне иллюзиям всех блаженных и не сели бы, раньше положенного, на рифы.

Пришла пора. Григорий Михайлович, за себя и за Никиту прошу у Вас прощения – если где-то мы были излишне резки или не до конца понимали Вас, когда Вы с болью просили не делать того или другого. Правду говоря, мы не так-то уж хорошо знали, что надо делать сейчас, а что потом. Мы торопились. Так хотелось успеть. А Вы всем своим видом и собственным поведением говорили: «Прошу вас, не спешите. Вы ещё успеете. Рассчитывайте свои шаги!».

А когда наш первый фильм был готов, Вы тихо светились изнутри и просили не реагировать на фразы, неловкие выверты, даже подкопы.

– Дело сделано – фильм есть, – сказали Вы. И, пожалуйста, не сердитесь на… (такого-то такого-то) это у него такая манера хвалить. Он вас похвалил – поняли?

Теперь поняли – тогда нет.

– А эта… дама… Ну, как бы это выразиться… Не умеет по другому. Она думает, что так надо. Попросту говоря, не умная. Но не злая. Вот увидите, она завтра будет вас хвалить и тоже искренне.

Мне следует сегодня сообщить Вам, Григорий Михайлович, что даже самая малость добрых чувств и поступков, проявленных тогда Вами в наш адрес и в адрес нашего первого фильма, не стерлись ни на йоту – чувства добрые вечны и отпечатываются навсегда. Они остаются даже тогда, когда нас уже вроде бы и нет.

Вы тогда произнесли, что мы сделали фильм о «преодолении человеческого отчаяния». Сегодня я могу Вам ответить – как хотелось бы, чтобы наши побуждения в этом направлении хоть чуточку оправдались. Хоть чуть-чуть продвинули бы людей по этому пути. С тех пор прошло более четверти века. Что-то я не заметил, чтобы хоть кто-нибудь преуспел на этой зыбкой стезе… Я полагаю, до сих пор – «ВСЁ ВПЕРЕДИ».

Я помню, Вы вышли на сцену Ленинградского дома Кино вслед за Уильямом Уайлером и его супругой – живой классик американского кино и сам Григорий Козинцев (никогда не видел, чтобы Вы так сильно волновались, я это заметил ещё раньше, чем Вы заговорили). А Уайлер был спокоен за двоих, нет, за троих и за всех остальных, руки держал глубоко в карманах брюк, во всей плотноватой фигуре чувствовалась уверенность и свобода. Его жена время от времени что-то шептала ему с некоторым укором, он пожимал плечами, тут же вынимал руки из карманов, застёгивал пиджак. Но после этого, не зная куда деть руки, внезапно снова расстёгивал пиджак и запускал руки в карманы, и снова чувствовал себя отлично. Лёгкий прищур глаз, нос, как у нас говорят, картошкой и обворожительная улыбка – СМАИЛ на все сто (это уж как у них говорят).

Так и не понял отчего, Вы тогда так волновались? И даже скрыть этого не могли… Таким вот я Вас и запомнил – худой, высокий, длиннорукий, весь какой-то вытянутый и устремленный, то вперед, то вверх – начал произносить слово о госте, о его фильмах, их художественных достоинствах, о том, что писала об Уайлере критика, какие его фильмы мы знаем и сколько всего лент он снял.

Многое из произнесённого, казалось, Уайлер слышал впервые и радовался и удивлялся вместе со всеми. Зал был переполнен, взрывался доброжелательностью и аплодисментами, а Вы, Григорий Михайлович, по-моему, всё время боялись, что зал недостаточно приветлив. Вы протягивали обе длинные руки к гостю и упоённо хлопали в ладоши, кисти рук метались сверху вниз, снизу вверх, бились, словно странная птица, которой всё время почему-то больно…

Я не знаю, из чего слагается предельная искренность, но в тот вечер понял – не из сдержанности. Всё, что в этот вечер выплеснулось наружу и проявилось само собой, оказалось самым впечатляющим и рассказало мне о Вас больше, чем длинные беседы у Вас дома, больше, чем многое другое…

Уже в Москве Вы назначили мне встречу и продиктовали адрес. Вы сказали: «Я всегда здесь останавливаюсь». Адрес был знаком мне с детства. Я помнил, как строился этот дом. Что было на том месте, когда ещё расчищали площадку под его строительство. Как передвигали вглубь улицы старинное здание Моссовета и потом надстраивали его. А по середине площади стоял не памятник Юрию Долгорукому и его коню, а каменная стрела-обелиск в честь первой Советской Конституции, с полным текстом, отлитым уникальными мастерами на чугунных досках. Это был памятный дом. Сколько знаменитостей тогда в него въехало.

А скольких знаменитостей потом вывезли оттуда прямо на Лубянку! Позднее в этом доме поселился мой первый настоящий учитель Борис Андреевич Бабочкин. Не так давно в этот дом с Полянки переселился Михаил Ильич Ромм. Квартира, куда Вы меня пригласили, была квартирой Ильи Григорьевича Эренбурга. Хозяев квартиры в городе не было. Мы беседовали, и Вы начали провоцировать меня на рассказы о военном прошлом, а я тогда терпеть не мог рассказов о войне… И потом, ещё много лет, не мог рассказывать о войне. Тогда мне казалось, что я просто отнимаю у Вас драгоценное гремя… Но Вы умели убедить, попросили с толикой категоричности, сели и скрестили руки, мол, «Ну! Я жду!» – и превратились в сплошное внимание. И я впервые за многие годы рассказывал, долго. И время от времени проверял – не надоело ли?.. Это не запоздалое признание. Просто пришло время.

Однажды Вы подписали своё первое письмо к нам в киноэкспедицию на берег Каспийского моря:

– Ваш Григорий Козинцев.

Я подумал: «Ну да! Так уж и «Наш»! Не такой уж он доступный и не так просто раздаётся – что своим, что чужим. Боспорская черепаха и та просто распахнутое создание по сравнению с Козинцевым!».

Я был неправ, Григорий Михайлович.

Сегодня, в последние часы декабря месяца одна тысяча девятьсот восемьдесят шестого года, острее, чем вчера, острее, чем когда бы то ни было, я знаю и говорю, без малейшего налёта присвоения, с толикой неизъяснимой благодарности – действительно МОИ. И каждого, кому Вы это написали, сказали, тихо прошептали. И ещё многих.

Вдогонку, через годы и события, я посылаю Вам, дорогой Григорий Михайлович, это письмо, и более чем уверен – нет запоздалых писем, оно найдёт Вас, и продолжение беседы состоится.

Всегда Ваш…

Москва, декабрь 1986 года.

Разговоры с Юрием Домбровским

Кто он?

– Настоящий писатель. А во «второй половине» XX века настоящих оказалось не так уж много…

Кто он?

– Выдумщик и фантазер…

– Взыскующий судия в области морали, совести и нравственности… тут же нарушитель всех перечисленных установлений… кроме совести.

– Образованнейший человек, не завершивший ни одного высшего образования официально.

– Страдалец, мученик, заводила и неугомонный выпивоха, пребывающий в нескольких измерениях одновременно.

– Ментор без всякого резонерства, краснобай без красивости – всегда смысл, суть, ядро – последняя инстанция для первоклассных талантливых людей во многих областях творчества и даже науки.

– Страстный спорщик, странный муж, неряшливый покоритель женских сердец, «гусар» и восхититель умов.

– Авантюрист и просто юрист – одновременно.

– Коллекционер и Хранитель древностей без коллекций.

– Концептуалист и генератор новых глобальных идей.

– Самый настоящий Мюнхгаузен, только что не барон…

А если всерьез?.. ЮРИЙ ДОМБРОВСКИЙ – уникум, чудо распатланного века, порой умеющее превратиться в чудище… Когда в ситуации всеобщего взаимоуничтожения, подавления и господства страха появляется и живет личность, готовая ко всему на свете… кроме капитуляции, кроме униженного подчинения силе, появляются на свет ХРАНИТЕЛЬ ДРЕВНОСТЕЙ» – 1964 год, «ФАКУЛЬТЕТ НЕНУЖНЫХ ВЕЩЕЙ» – 1978 год. Эта дилогия становится заглавным российским романом второй половины XX века.

Юрий Домбровский, вся его жизнь, всё его литературное творчество – судьба, невероятное стечение обстоятельств (это не «везучесть», это что-то другое…), натура, талант, воля, умение пойти на крайний риск… Всё это становится его КАРНАВАЛОМ. Только не карнавалом всеобщего праздника, а карнавалом постоянного и упорного разговора со смертью.

Разговор с ней – ещё куда ни шло, а вот сговор с ней, бессмысленной… Она обязательно обманет. Да ещё позлорадствует и посмеется вволю… Но, если ты человек и обладатель достоинства, у тебя в запасе есть свой арсенал: Любовь к жизни, Любовь к Человеку… И ещё что-то…

Из записных книжек

Только вчера я познакомился с этим человеком, а знаю о нём уже давно, со времени публикации «Хранителя древностей». Писателя значительного почувствовал в нем не сразу, а по мере погружения в роман, напечатанный в «Новом мире» (№ № 7, 8–1964 г.). Полтора часа, проведенные в его 15-метровой комнатухе, упрятанной в московской коммуналке, останутся в памяти навсегда. Я пойду туда ещё и ещё. До тех пор, пока будет возможно.

Он свободно и неожиданно увлеченно рассказывал о второй части романа и произнес великолепное название – «Факультет ненужных вещей». Без сюжета и фабулы он излагал концепцию и вскользь упомянул о том, что еще не менее двух лет уйдет на работу. «А потом ее не напечатают». Не надо быть очень уж проницательным человеком, надо просто знать свою страну.

31.01. 1996 г. Опять был у Домбровского. Он читал вслух несколько страниц текста из романа – «Обезьяна приходит за своим черепом» – держит книгу перед собой в вытянутой руке, голова чуть наклонена и сквозь стекла очков глаз не видно. Показалось, что автор смотрит мимо книги, мимо всего на свете и произносит текст наизусть. Стало немного не по себе – неужели наизусть целые страницы?! Пригляделся и успокоился. Нет, он смотрит в книгу, но склоненная на сторону и чуть закинутая голова, тусклое освещение, создали эту странную иллюзию… Ю. О. мне книги не дал. пообещал – «потом… в следующий раз».

В «Известиях» статья о самосожженцах в ЧССР. Читаем. Дошли до того места, где (после Яна Палаха) сообщается, дескать, остальные случаи попыток самосожжения проведены уголовниками в целях уйти от заслуженного наказания!..

– Ну, знаете! Вы видели когда-нибудь уголовника, который с целью избежать наказания сел хотя бы голой задницей на раскаленную плиту? Это же совсем о…ть надо, чтобы накатать такое… – он сконфужено засмеялся, видимо, представив нечто подобное.

Длинные черно-седоватые пряди волос спадают на лицо, и он мягким жестом пытается водворить их на место. В мешковатом костюме, но туфли то ли забыл надеть, то ли пренебрегает этой деталью туалета:

– Давайте чай. Чай пить!.. – Он продолжает разговор и попутно прогуливается в одних носках на кухню и обратно – дверь остается раскрытой и беседа не прерывается. А возле его двери (какой там «возле»! – прямо под дверью), на стуле, приставленном ко второй створке, сидит прыщ коммунальной современности – осколок усатой империи – сосед по квартире, старый верный работник государственной безопасности, выведенный на пенсию. Сидит, сторожит и не подслушивает, а вникает, отслеживает через закрытую дверь, с завидной откровенностью несет эту вахту, совершенно бескорыстно – оказывается, вот уже несколько лет… Коммунальный прыщ – явление особое и доселе мною не виданное.

Компактненький, седенький, реденький, мастеру и до плеча не достает, болезненный, и сразу видно – помрет в одночасье. Молчит – слова не произнесет даже тогда, когда обращаются прямо к нему… Как-то днем, когда мы тихо и размеренно беседовали с Ю. О., возможно, слишком тихо беседовали (что происходит крайне редко, обычно говорим без всякой опаски, независимо от темы), и дверь была плотно прикрыта, что тоже бывает редко, седенький спокойно раскрыл эту дверь и, даже не кивнув в знак приветствия (а мы с ним обычно уже здороваемся), аккуратненько да и не спеша, втащил свой венский стул в комнату, поставил его возле нераскрывающейся створки, уже внутри комнаты.

Сел и вперил прозрачные, даже добрые глаза в прогуливающегося по комнате мастера… А тот всегда, когда увлеченно говорит, пересекает пространство!.. У меня от такой соседской наглости в глазах зарябило и чуть не поперхнулся горячим чаем. Даже постный сахар упал под стол. А Ю.О. продолжал говорить, не запнувшись, не теряя мысли, ничуть не реагируя на вошедшего, словно его как не было, так и нет… Потом, завершив фразу, мельком взглянул на очаровательного в своей прямоте и непосредственности соседа и сказал так, словно прыщ и не сидел рядом:

– Вы не удивляйтесь. Пусть сидит. Он после болезни – грипп у него был, что ли – и, наверное, оттого плохо слышит. А без этого он не может. Неровен час, что-нибудь недослышит и в доносе исказит нашу беседу. А он работник добросовестный, – в интонациях, даже в скрытом намеке, не было и тени иронии или неприязни. – А если здесь сидит и исказит, – Ю.О. назидательно почти воткнул в него указательный палец, – получится уже полное свинство… Чаю он не хочет. В беседе участия принимать не будет – и вообще, вполне деликатный стукач. Знаете, даже удобно – СВОЙ!.. Он однажды донос на меня накатал и исказил, – а всё потому, что недослышал… Потом искренне извинился, и я ему простил эту неточность – лет на пять-шесть тюряги тянула… Тип ничтожный, глупый, но не самый вредный. Свою пенсию не зря получает – сторожит и изредка пишет, но не часто – слабеет зрением и рука дрожит. Вот худо, когда болеет, – ухо к стенке прижмет и может так часами пролежать. Только жалуется, если кто тишит беседу, прямо мучается и просит не издеваться, говорить в полной степени громкости, без утайки… А потом, знаете, очень стал за последние годы подобразовываться, даже книжки просил рекомендовать. Что ни назову – всё прочитывает. Мне б его чуть раньше получить!..

Сосед просидел тихим истуканом около получаса.

Литературная направленность беседы его не огорчила, а скорее успокоила и привела в состояние безнадежности. Он молча поднялся и деликатно удалился со стулом в руках. Мастер даже головы не повернул… Вот подробность: так как у соседа больные ноги, то под стулом возле двери Домбровского лежит старенький коврик, чтобы из щелей пола не так уж дуло…

– Вот, – сказал мастер, когда тот вышел, – даже жилья приличного не выслужил у них. Так и живет в одной квартире со мной, просидевшим по тюрьмам и лагерям более двадцати лет.

…1971 г. Версия разговора Ю. Домбровского с одним из заметных функционеров, членом ССП.

(Со слов Ю. О. Д.)

«… Вы делаете сегодняшний день литературы (в русле сегодняшней политики), а я – завтрашний. Потому что вы просто не печатаете меня сегодня. Вы за свою работу получаете всё, а я ничего. И тут я не возражаю. Я понимаю эту, если не необходимость, то, может быть, закономерность. А вот вы!.. Ну, ладно… Но вы отказываете мне в праве на существование. И тут теряете право на звание литератора…».

Академик АБ начисто отрицал значение Михаила Шолохова и его «Тихого Дона». При этом горячился и настаивал. Но в его суждениях слышалась натянутость и обратная конъюнктура – зачеркивание всего творчества из-за трибунных и публицистических высказываний первой литературной знаменитости.

Домбровский сразу заговорил против всех – против академика, против легко присоединившихся к нему собеседников. Он заговорил о «Тихом Доне» высоко и значительно, сосредотачивая внимание оппонентов на отличительной черте эпопеи – на единстве всего строя произведения: «Все персонажи и события фокусируют и обрисовывают главного героя – Григория Мелехова… Это вещь значительная, останется во времени и, если хотите, достойна Нобелевской премии. А вот вся его дальнейшая деятельность, не то чтобы вразрез, а прямо скажем, в раскорячку… Даже основной арсенал его – слово, и то перестает подчиняться – паразит на паразите: «понимаете», «понимаешь» – не хватает только блатного «по-ял!»… Вот Шекспир! Куда меньше причин сомневаться в его подлинности и единоликости. Просто ничтожно мало причин для сомнений… а тут тьма. Для будущих исследователей – беда. Ведь это просто два разных человека».

11.04. 1971 г. Воскресенье. После полудня приехал в Голицыно. Там первый, старенький, знаменитый Дом творчества писателей. Ю.О. был рад-радешенек, искренне рад. Летал босой по комнате, размахивал руками, нависал откуда-то сверху, шумел приветствиями. Клара (жена Ю.О.) больна и лежит в кровати. Домбровский познакомил меня с поэтом Олегом Чухонцевым, писательницей Ричи Достян…

Домбровского вызвали в ССП к какому-то Гарину для объяснений, по поводу того, что его письмо, направленное в высокую государственную инстанцию, угодило за границу.

– Это Вы (!) меня вызываете и спрашиваете?! Да ещё ручкой делаете так (!) по столу?! Это я вас спросить должен – «Каким образом?..». Написано мною в одном экземпляре, передано в учреждение не по почте– и попадает за границу. Лоботрясы и бездельники сидят у вас там и зря деньги получают. Между прочим, мои деньги. Налогоплательщика! Это я плачу налоги… Их содержат, кормят жирно, поят вволю, а они не могут обеспечить тайну моей переписки с официальным органом. Это же смешно!.. Если они этого не могут, гнать их надо взашей. Значит, они и государственную тайну охранять не могут. Какие же это охранники?.. Бездельники и дармоеды… Вы спрашиваете: «Как туда попало?» Нет, милостивый государь, это я вас должен строго спросить и сделать ручкой вот так по столу: как могло моё письмо попасть за границу! А ну-ка держите ответ. (А то, что не я его туда послал, так это я сам хорошо знаю.) А вот вы с трепетом должны были бы мне ответить нечто вразумительное да ещё извиниться за оплошность. Вот тогда бы я стал вас считать полноценными охранниками. А так – ерунда какая-то…

1.05. 1971 г. С утра снова отправился в Голицыно. Хоть и взял с собой традиционные пол-литра да шоколадный торт для Клары, а в питье сопротивлялся как мог – хотелось послушать побольше из рукописи «Факультета». Вообще-то говоря, дилемма не из легких – для того, чтобы мастер пил меньше, мне следует пить больше (ему меньше останется, и Клара за такое решение), но для того, чтобы хорошо слушать и понимать, надо пить как можно меньше. Но тогда мастер примет лишнее… С перерывами, обедом и выпивками умеренного свойства, Ю.О. читал в общей сложности часа три. Что за проза – углубленная, психологически обоснованная, без выкрутасов и литературного камуфляжа.

Сначала он читал допрос у следователя и историю с «будильником»-практикантом. Исчерпывающее и великолепное (если такое слово здесь уместно) вскрытие истории создания ОСО (особого совещания) и всей технологии стряпания ДЕЛА.

Потом вернулись вспять, и пошла беседа попа-расстриги, служащего в музее, с будущим сексотом Корниловым (оказывается, «сексот», это официальное название стукача-осведомителя – «секретный сотрудник», а я всегда думал, что это словечко из блатного жаргона)… Тут вся история Иисуса Христа, его апостолов, Синедриона и Понтия Пилата. Но в новой (я бы сказал, анти-булгаковской концепции) – современной и доказательной. Все это – одно из самых сильных впечатлений последних лет… «ФАКУЛЬТЕТ» встанет в очередь и будет терпеливо ждать одного из тех чудес, которыми полна моя страна. Не знаю, колдовать или молиться, чтобы Ю.О. дожил до того дня, когда книга с тиснеными на титуле тремя словами «Факультет ненужных вещей» сможет появиться на свет и он возьмет её в руки.

18.01 1972 г. К вечеру поехал на Преображенку. Он звонил утром и пожаловался, что малость хворает, просил приехать, Клара улетела в Алма-Ату на похороны бабушки…

Приехал, а там… полна коробочка – Юрий Давыдов с женой, муж племянницы Лили и сама племянница, друг мужа племянницы, сивый, лысеющий юноша, видимо, тоже «внешторговец», и, конечно, сам Ю.О. Обрадовался, потащил знакомить, шумел, представлял пышно, с ошибками… Сразу заговорил о Викторе Лихоносове – «Помните, я к вам на дачу его летом привозил? Еще арбуз тогда еле-еле дотащил? – Одним словом, весь разговор о только что вышедшей брошюрке Лихоносова «Люблю тебя светло» (Биб. «Огонек» – 100 000 экз.)

Я знал, что мастер хорошо относится к Виктору, а тут заговорил о нем резко, непримиримо, то с болезненной горечью, то с негодованием. И ни с того ни с сего опять:

– Помнишь, я ж привозил его прошлым летом к вам на дачу? На эту… Гору! Он не пустяковый, он же, гад, всё понимает… Гнет. Затягивает в славянофильский омут… Я в Бога верую, но так, как он это делает, ведь недопустимо… Не читал?., (спрашивает меня) Ничего!.. Вот возьми. Прочтите… Давай на ты?..

Мы не раз уже, по инициативе мастера, под воздействием спиртных и суррогатных паров, переходили на «Ты», и всякий раз в любые протрезвляющие (даже промежуточные моменты) вновь возвращались к милому моему сердцу, неизменному и прекрасному «Вы». Возвращались, куда естественнее…

– «Люблю тебя светло» – это он про меня. Меня, значит!.. Но это же неприлично. Бессовестно… но про меня… (показалось, что, несмотря на решительное осуждение, он все же гордится). Я ему говорил и еще скажу. Так скажу!.. (Кулак навис над всей компанией, готовый к сильному, не шутейному удару)… И не спорь, не заступайся… Мораль – это орудие производства писателя. Кто сбрасывает её со счетов, тот перестает быть писателем… Что, сомнительно?.. Что, «не-сов-сем»?.. Если не так, так… мне цена и всё, что я делаю, может лететь в…

Три поллитровки и две высокие бутылки столового ему показались недостаточно убедительными. Он думал о будущем компании! И ровно без четверти шесть, несмотря на женский кордон, вырвался со своего девятого этажа новой квартиры – и убежал.

Вернулся возбужденный, лицо победителя, и абсолютно наплевать на внешний вид, поставил на стол еще две бутылки водки и не удержался, похвастался. Словно из боя вырвался и победил всех Идолищ Поганых… Он бы, наверное, неплохо воевал, если бы… – Ребята! Вы себе представить не можете, как нам их будет не хватать. Скоро!

Все были более или менее в норме, только перед самым уходом подкосился и рухнул красавец-племянник «из Внешторга».

Вообще-то я заметил, до каких бы высот хозяин дома ни добирался, всегда всё помнит и позднее говорит об этом мрачном часе с полной ясностью, не пропуская ни одной даже невзначай оброненной реплики, ни одной обиды, ни одного высказывания, только лексика меняется с патрициански-высокой, интеллектуальной, на лагерную, приблатненную. Водруженный в старое ободранное кресло, он издали видит красную книжицу в руках Юрия Давыдова:

– Э-э, брат, эта книжица – книжище!.. Как делаются процессы. На наших прилавках лежала – никто не брал… Все чехословацкие процессы – Сланский, Шверма – все!

Давыдов:

– У тебя чутьё. Ты все успеваешь. А я в руках её держал. И не взял…

– А я взял… Ребята! Её надо знать… Её сразу изъяли. Нигде не найдешь. А тебе, старик (это мне)… Чехословакией ведь интересуешься – обязан знать!.. Возьми… У него возьмешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю