355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Вульфович » Мое неснятое кино » Текст книги (страница 5)
Мое неснятое кино
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:48

Текст книги "Мое неснятое кино"


Автор книги: Теодор Вульфович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Эксцентрическая комедия

Думаете, если о комедии, так будет весело?.. Впрочем, я, грешным делом, и вправду был убеждён, что смогу поставить кинокомедию. Хотя знаю: вполне это удаётся только теоретически, наш народ рассмешить трудно, он у нас основательный и ко всему относится всерьёз. Ты ему хоть что покажи, а он хоть бы… И к разным там юмористическим выдумкам относится даже скептически. А скепсис в народном понимании штука колкая, направленная остриём уже в сторону автора. Что-то вроде: «Вот посадить бы тебя (автора, разумеется) голой задницей на раскалённую сковородку, мы бы и посмотрели, как у тебя обстоят дела с этими самыми хиханьками-хаханьками – «чувством юмора»!

Заставить людей грустить, предаваться отчаянию, даже обливаться слезой горючей в наш век умеет почти каждый. Самый хилый столоначальник или полу-секальная секретарша, уж не говоря о лицах, наделённых властью, способны тряхануть каждого из нас грешных гак, что не только слезинки, не только мыслишки, но и хилого помыслишка на наших усохших ветвях не задержится.

Да и так называемые художники поднаторели в деле высекания отрицательных эмоций. Знают хитрецы все слабые струны народа-зрителя, языкотворца. Изучили. Нажал – и горючая слеза… Нажал – и сильное, а то и могучее переживание… Нажал – и пламенный пафос.

Вот развеселить нашего гомероподобного зрителя (я не на зрение, а на способность к смеху намекаю) никак не могут. Ну, прямо из кожи вон… – и никак… Это оказалось искусством загадочным, эфемерным, фатально ускользающим. Ты хоть плачь навзрыд, хоть в петлю лезь, а они не смеются… Зажрались!

По-настоящему распотешить советского зрителя за последние годы удалось только нескольким мелким иностранным киноработникам, двум-трём государственным деятелям (это уже нашим, нашим!) да режиссеру Гайдаю со своим «Псом Барбосом».

Должен добавить, что если к смеху примешивается грусть за эпоху, общество, мелкие недостатки, временные трудности, бесплодно потерянные годы или вырождение жанра, такой смех я считаю неполноценным и в расчёт не принимаю.

Итак, с отчаяния взялся я за производство эксцентрической комедии, наивно полагая, что если удастся расшевелить, развеселить людей и доставить им хоть час подлинного отдыха от нескончаемого кошмара, то они хоть браниться не станут, не станут жалеть о потерянном времени, а государство заплатит мне за это деньгами.

Ещё была у меня одна затаённая мечта. Хотелось увидеть одновременно много ясных, весёлых глаз, и чтобы не осталось в них и тени этого омерзительного напряжения, вызываемого обилием постоянных отрицательных эмоций… Выходило так, что я решался приобщиться сонму Эразма Роттердамского, моего любимого и уничтожительного Джонатана Свифта, пронзительного Салтыкова-Щедрина, Михаила Евграфовича, великого провидца Гоголя, аники-воина Сухово-Кобылина, сакраментально талантливого и гомерического Михаила Булгакова…

«Какая наглость! Какое нахальство и полное отсутствие скромности…» Но очень уж хотелось. И началось…

Труд этот оказался непомерным, неблагодарным и, как обернулось впоследствии, сурово наказуемым в нашем серьёзном отечестве.

7 апреля 1967 г.

Генеральный директор посмотрел кинопробы к картине и разнёс их в пух…

Нет, слишком мягкое слово… В пыль стеклянную! Степень его неприятия моей работы можно сравнить разве только с большой миской, густой, жирной ухи, предлагаемой сухопутной салаке на шаланде в одиннад-цатибальный шторм во время острого приступа морской болезни!

Настроение у всех создателей, словно в невесомости… И то сказать: эксцентрическая комедия в юбилейном году! (Пятидесятилетие Октябрьской Революции!) Остаётся только покрутить пальцем возле виска.

Я:

– Да она знаете о чём?.. Он:

– И знать не хочу. Какая разница?.. Я:

– Но студия сама меня пригласила… В вашем лице… Заключен договор…

Он:

– Ну, мало ли… Не знаю, не знаю… Кому это в голову…

А ведь и вправду… Само слово «эксцентрическая» уже звучит как ругательство, «комедия» – как смертный приговор самому себе. Да ещё о войне! О самом святом и возвышенном в табели о рангах и иерархии духовных ценностей!.. Очень приятно пускаться в плавание, когда за спиной стоит автор сценария, по сравнению с которым традиционный образ Иуды Искариотского выглядит заблудшим ягненком и бесеребреником.

Да! Кстати!.. Пробы к фильму генеральный директор смотрел сразу после торжественного открытия мемориальной доски одному из выдающихся деятелей кинематографа, был в изрядном недопитии, и я был счастлив, что он не приехал прямо с чьих-нибудь похорон и поминок.

Только бы не свихнуться от тотальной подготовки к празднованию самой даты!.. Какой уж тут праздник, когда начальство, а за ним и все окружающие мрачнеют ото дня ко дню. Будто надвигаются не торжества, а сверхцунами, потоп всемирный… Население как в лихорадке, ждут какую-то серию взрывов в общественных местах, обязательно с большими жертвами, ждут американских подвохов, разгула английского ехидства, европейско-коммунистических несогласий и китайских массовых диверсий, переходящих в военные столкновения невиданных масштабов… Рассказывают, заместитель председателя государственного комитета по кинематографии ещё недавно стучал рукой по столу и даже кричал:

– Вы что думаете, Великие Торжества закончатся с юбилейной датой?..

– Нет! Не будет этого!.. Если понадобится, юбилейный год будет продлён на весь следующий… А там видно будет!.. (Он чуть не сказал – «В зависимости от вашего поведения…»)

Итак, чтобы не отвлекаться – кинопробы к эксцентрической комедии не были приняты. Нам намекнули, что если мы тут же не отречёмся от обозначения «эксцентрическая» и не присягнём обозначению «реалистическая и лирическая», то нашей комедии будет сделана «ля финита» (попросту говоря, её закроют). Мы поспешно отреклись и лихорадочно присягнули.

После эдакой встряски стояли мы – все пострадавшие – кружком во дворе киностудии и ждали своего красного полутюремного-полу-пожарного микроавтобуса. Острили напропалую, хохотали демонстративно громко… Юмор мрачный, смех горький, что ни шутка, то в десятку – особо отличались артисты – они народ привязчивый, доверчиво прилипчивый, в настоящем горе замечательное племя. Вот во славе они чаще подлеют, впрочем, как и люди других профессий…

Появился генеральный директор. Пошёл по двору, не спеша сел в машину…

Главная артистка, наскоро скроив скорбное личико, так и отстояла, пока машина не скрылась за поворотом… Снова послышались угрюмые шуточки, надсадный смех… И вдруг она с внезапной откровенностью тихо проговорила, будто стеклянную посудину на каменный пол опустила: «А я-то дура, аборт сделала… (гримаса). Сейчас ходила бы… (жест). На восьмом месяце… Идиотка косоглазая… Всё из-за твоей картины… (В одном глазу навернулась настоящая слеза). Ребёночка бы в мае родила…»

Кто-то обнял её за плечи. Так и стояли.

Больше не шутили. Решили – хватит.

14 апреля 1967 года.

Казалось бы, сейчас самый момент начать описывать всю, не лишенную выразительности, возню вокруг закрытия картины. Но парадокс заключается в том, что непрерывная борьба, расчеты, уловки, интриги, прямые и косвенные оскорбления, безмерные унижения отнимают не только все силы, но и способность писать…

Я замечал, что на фронте лучшие заметки в записной календарной книжке появлялись в перерывах между боями. В дни боёв – куцые, бледные: номера оружия и подбитых машин, цифры – количество нательных рубах, плащпалаток и подштанников, подлежащих списанию. А во время самых жестоких, кровопролитных и угарных сражений, когда путались дни с ночами и сутки порой казались неделями, в записной книжке оставались пустые страницы…

Видимо, чем выше начальник (в официальном лексиконе «руководитель», какая убийственная ирония!), тем больше его унижают. Потому что он уж, руководитель, в свою очередь не знает границ в этом отвратительном роде деятельности… Мысли покидают меня, рука отказывается писать. Не бастует, не сопротивляется, а безобразно бессильна – словно тихо уходит, и я сиротею…

Чтобы жить и работать в моей профессии (наверное, не только в моей…) надо притворяться покорным, покладистым, позволять каждому хаму, неучу и негодяю поверить, что из тебя можно вылепить всё, что угодно, всё, что вздумается… Приходится прикидываться гибким и бездарным. А это ой как утомительно…

И вот в конце концов, когда покажется, что ты всё это не зря вытерпел, и победил, и цель близка… Ненароком обнаружится, что ты стал точно таким, каким притворялся.

Оттуда не возвращаются.

2 июля 1967 года

Наша работа завязалась «гордиевым узлом», и узел затянули до предела.

От меня настойчиво требуют, чтобы комедия была реалистической, а я (честно!) не знаю, что это такое. Семантический сдвиг, словесная психопатия. Сначала настаивали, чтобы комедия была «лирической», тут я ещё кое-что понимал: стало быть, надо сделать её не смешной. Но когда ультимативно зазвучал термин «реалистическая», я малость растерялся. В самом деле: автор – фигура распространенная и реальная, сценарные записи разного рода – реальны и приняты определенным кругом людей, среди которых были реальные редакторы, режиссеры, работники государственного аппарата и даже один почти реальный заместитель председателя госкомитета, не говоря уже о нескольких вполне реальных военных из главного политического управления Советской Армии…

Оказалось мало.

Вездесущий враг нашего боевого искусства – «голый формализм» неумолимо вторгся в круг наших деяний… Да-да, фор-ма-лизм! – в лице никому не известных режиссеров, вполне неудавшихся сценаристов, не удавшихся ещё в момент зачатия начальников разных управлений и отделов. Да ещё «голый

Все они кинулись обучать меня тому, что смешно, а что не смешно в этой жизни, над чем можно, а над чем нельзя – в этой жизни, а главное – что реально, а что совсем не реально!.. И всё-то они знают, и всё-то им известно заранее… Ленивые прихлебатели, почерпнувшие свой военный опыт из картонных кинофильмов, снятых с перепугу в глубокой тыловой провинции, учили меня всему, даже тому, с какой стороны нужно носить боевые ордена, которых у них отродясь и в помине не было, и как надо отражать (обожаю это словечко!) немецко-фашистских выродков… А я-то, бедный, всего одиннадцать раз в жизни сталкивался с фашистами лицом к лицу – один на один. И приблизительно двадцать два раза в составе групп. И остался в живых. Значит, что-то тридцать три раза происходило? Что-то случалось?..

Нет. Это всё формализм. Голый и страшный. Страшный сон, в котором не будет пробуждения. Сон, в котором можно только ещё раз заснуть.

Между прочим – всё это происходит на фоне общей расхлябанности, крохоборства, унижений, обилия полуразложенных-полуграмотных сотрудничков, с единственно действенным производственным лозунгом – «Давай-давай!»… Всё это происходит с явными и инспирированными закрытиями картины, с угрозами прекратить финансирование, если я «не устраню» или «не выправлю линию…», с неописуемыми по бесцеремонности указаниями, «кто должен играть ту или иную роль, а кто «ни под каким видом»! И после года каждодневной, изнурительной работы, из которого восемь месяцев я не получал зарплаты (оказывается, и такой закон существует), возникающий ненароком вопросец: «А тот ли режиссер приглашен на эту картину или, может быть, нужен другой?!».

Да!.. Ещё!!.. Извините, чуть не забыл…

Мы снимаем комедию!

Она обязательно должна быть:

– жизнерадостной;

– жизнеутверждающей;

– вполне реалистической;

– лишенной какой бы то ни было эксцентрики (Грозный окрик – «Без балагана!»);

– скромной и тактичной по отношению к немцам (Вдруг!). Даже если это фашисты, даже если эсэсовцы?..

– и притом весёлой… Солнечной Комедией. Да здравствует комедия!

22 ноября 1967 года. Вместо эпилога

При чём тут Чаплин и прочие комедиографы…

Что там Бунюэль со своими психологическими примочками, плюс Хичкок со своим кошмарным Пси-хо…

Перед самым началом съёмок артист, навязанный «свыше», исполнитель главной роли, после очередного запоя брякнулся в тяжелом эпилептическом припадке, причём умудрился ненароком проглотить свой собственный зубной протез.

Вся медицина удивлялась, почему это ему так трудно дышать?.. Дома жена рассказала, что у неё нет денег, а «мост шатается»; соседка сообщила, что у неё зуб сорвался с законного штифта, а также надо депульпировать два и в трёх завершить работы по фундаментальному пломбированию. За ужином бабушка вскрикнула и объявила, что сломала вставную челюсть, дочка довела до сведения родителей, что у неё режутся зубы. Ночью мне приснилось, что я твёрдой рукой вынул все свои здоровые зубы и скромно положил их на алтарь Отечества… Наутро вышеупомянутая бабуля заметила, что всё это не к добру.

13 декабря 1967 года. Финал.

На последнем решительном этапе монтажа комедии генеральный директор распорядился: «калёным железом вырезать из картины всю эксцентрику» (!) И назначил комиссию: трёх наблюдателей, лично ответственных за претворение в жизнь этого бодрого решения… Ну, тройка и порезвилась на славу!.. Ещё двое были пристяжными.

На районной партийной конференции, упомянув о нашем паскудном киношедевре и всуе огласив моё имя, генеральный поклялся:

– Теперь он (то бишь я) сможет ступить на киностудию только через мой труп!

Причём, повторил эту клятву дважды… Один из моих закадычных врагов спросил окружающих:

– И чего это он так любит свой труп?

Сейчас, после всех мытарств и унижений, из всех комедийных концепций у меня осталась одна: Не только когда война, но даже когда чума и мор, найти в себе силы улыбнуться… А если к тому же сумеешь, в трудную минуту, помочь улыбнуться ещё кому-нибудь, то ты просто молодец.

Речь режиссёра – постановщика перед премьерой фильма.
Документ.

Уважаемые сограждане! Даже – ДамыДаже – Господа… Вам доподлинно известно, что почти все режиссёры, подходя к этому микрофону, говорят о том, что они ужасно волнуются… Это стало традицией и звучит, как мольба о снисхождении… А сразу после премьеры, невзирая на успех или провал фильма, весь так называемый творческий коллектив совершает восхождение на киноолимп союзного масштаба – в ресторан этого же здания!

Вконец истрепанные нервы режиссёра-постановщика сдают на первой же рюмке (тем более что путают и пьют из фужеров). До третьего захода дотягивают только титаны, а там уж идёт так называемая «релаксация», то бишь полное расслабление под действием алкоголя.

Нам захотелось внести некоторое творческое новшество в этот ритуал. Мы посоветовались и пришли к общему решению: совершить восхождение на Олимп ДО премьеры и тем самым убить сразу трёх зайцев.

Заяц первый. Мы избавим уважаемых зрителей, коллег и родственников от удручающей необходимости выслушивать отчет о клиническом состоянии нашей нервной системы. Попросту говоря, мы там наверху утратили всякую способность к волнениям за судьбу созданного нами фильма. Мы не волнуемся!

Заяц второй. Вы будете избавлены от скучной надобности выслушивать наши заверения в том, что творческий коллектив гораздо больше той малочисленной группы, которая предстала здесь перед вашими взорами (по случаю съемок в новых, ещё только создаваемых киношедеврах) и – О! Ужас! – по случаю внезапно обрушившихся тяжелых болезней… Спешим вас заверить: Мы все абсолютно здоровы! Нигде не снимаемся!

Ничего не снимаем! (Мы безработные). А, образно говоря (теперь ведь все говорят только образно), сюда спустились самые могучие представители коллектива, всегда верные долгу, нашедшие в себе силы не только оторваться от стола, но и выйти на подмостки… Пред ваши ясны очи… Уж только за это они достойны ваших симпатий и аплодисментов… И мне остаётся назвать их поимённо, не вдаваясь в перечисление их бесчисленных достоинств.

(Следует поимённое представление) И наконец. Третий заяц… Убитый!.. Да ну его… Надоели эти укокошенные зверюшки. Пусть себе ска-чут… Ату его… то есть Брысь! Предлагаю перейти к самой безответственной части сегодняшнего вечера – к просмотру фильма… Не волнуйтесь. Всё, что могло бы Вас взволновать, из этой ленты заблаговременно удалено заботливой рукой коллективного разума и… руководства… Если бы вы знали, какое всё это барахло (не фильм, а руководство… И то, и другое… Кажется, меня стало малость развозить… (Уходит со сцены. За ним тянутся остальные – оживление в зале, аплодисменты.)

Режиссер останавливается (говорит без микрофона):

– Хорошо бы и после фильма были бы такие же… аплодисменты…

Две театральные легенды

Обе посвящаются Софье Юлиановне и Станиславу Адольфовичу Радзинским


О СДАЧЕ

Сдавали форты, крепости, города…

Сдавали хлам, пришедшее в негодность имущество, сдавали дела в архив, должности, деньгами сдавали сдачу…

Сдавали карты в лихих, честных и шулерских застольях…

Сдавали назад, не выдерживая и отступая…

Сдавали краски на полотнах, тускнея и оплывая, сдавали люди под тяжестью обстоятельств или возраста…

Сдавал металл, сдавало дерево от встречи с более крепким материалом…

Сдавали хоругви, знамёна, оружие…

(Смотри толковый словарь Владимира Даля).

Теперь сдают СПЕКТАКЛИ.

(Ни в одном словаре не ищи, не сыщешь).

Сдача спектакля – это торжественный акт коллективного истязания труппы, приведения в состояние трясущегося желе и полной творческой непригодности. Сдают два-три дня, две-три недели, два-три месяца… Есть случаи, когда сдают годы.

Сдача города всегда предполагает одновременную приёмку его теми, кому сдают. Так вот, при сдаче спектакля случается, что принимающие отвергают сей скромный дар и отказываются его принять… Великодушный победитель не принимает покорной сдачи. Вот ведь до какой степени возвышенного докатились!

Картина эта являет собой приблизительно следующее.

Доведённый до отчаяния автор бормочет, что он больше не может… что ТАМ уже ничего не осталось… ТАМ – это, разумеется, не на небе, а в его пьесе, которую он, оказывается, сдаёт… (сбился со счёта!) в какой раз —… и вот уже четвёртый раз, теперь уже вместе с театром – О! Это великое «ВМЕСТЕ»! – сдаёт её, бедную, неизвестно кому: неизвестно, потому что это сонм людей, получающих где-то жалованье и долженствующих, а потому могущих только НЕ принять (потому что за это НЕ наказывают), и НЕ могущих принять спектакль, потому что за это НАКАЗЫВАЮТ…

После каждого непринятия даются поправки, которые истерзанный автор наспех диктует актёрам, а последние делают вид, что записывают или запоминают – они-то лучше других знают, что ещё и ещё будут новые поправки («так зачем же запоминать? засе… нет, засорять мозги?..») А после поправок ГЛАВЛИТ…

ГЛАВЛИТ!

Вот мы и заговорили о самом щепетильном из всех известных учреждений – О ГЛАВЛИТЕ… Она, видите ли, почему-то стесняется своего подлинного назначения и не хочет называться ЦЕНЗУРОЙ. Она неистово сжимает колени и с достойным усердием хочет перелезть в мужской род, что ей, действительно, больше к лицу, потому как, чего греха таить, не её же…. (короткое слово вычеркнуто ГЛАВЛИТОМ), а она же…. (модификация того же короткого слова вычеркнута ГЛАВЛИТОМ). И она вечно живая и неистребимая, несмотря на то, что сам Сталин её однажды…. (гениально вычеркнуто ГЛАВЛИТОМ и восстановлено слово «упразднил»). Правда, всего на два-три дня, чтобы за это время доказать миру, что ОНА у НАС ОТСУТСТВУЕТ. И доказал. Правда-правда – два-три дня в Советском Союзе цензуры не было.

Но хватит об этой шаткой и малозначительной фигуре (я имею в виду автора). Подумаешь – автор! Тоже ещё Вильям де Вега – Жан Батист Шекспир – все они неврастеники, себялюбцы, многожёнцы и с извращениями…

То ли дело – РЕЖИССЕР!

Этот ходит гордый, взвинченный, на лице крайняя степень самоуверенности и намёк на то, что Там (!) у него что-то, или вернее – кто-то есть. «Там» – разумеется, не в этой полухилой пьесе, а на небе. Сдавая не пьесу, а постановку, он всем своим видом намекает на то, что «сдача» это только отвлекающий маневр, а на самом деле он захватывает сферы, области, материки, если захотите!..

Захвату подлежат Главки, Комитеты и даже Министерство (не забывайте Голенищева-Кутузова и матушку-Москву – это вечные символы сдачи во имя грядущей победы). Нам всё-таки положительно везёт в этой сфере. Ну представьте себе на одну только минуточку-секундочку, что Голенищев не сдал бы французам Москвы?! Вы понимаете, как тяжела, как невыносима была бы сейчас жизнь, особенно в области художественного творчества, я уже не говорю о театре и его кульминационном проявлении – О СДАЧЕ!

Итак, СДАЧА позиций, форта, крепости, оружия, СПЕКТАКЛЯ!

Пусть играет музыка…

Пусть погода станет хорошей, а женщина красивой…

Пусть в буфете будет сутолока и сёмга, а в фойе крайнее оживление и никаких подозрительных типов… Пусть будет ТЕАТР!

– Черта вам лысого, а не театр! Праздника захотели! Тоже ещё мейерхольды – недоноски – воители… Сдача – это сдача и ничего больше.

Приедут Они и молча сядут, преисполненные неким высшим и тайным смыслом, им одним ведомой значительностью (некоторые даже будут шутить… чуть-чуть).

Придут зрители, приглашённые и припёршиеся по собственной настырности, чтоб им всем передохнуть!

За Тех не волнуйтесь, они не выразят ни единой эмоции, а если кто-нибудь выразит, значит, переходит на другую работу или снимают… А зрители… это самое ужасное явление в театре, особенно во время сдачи.

Если они не будут смеяться, это страшно, потому что пьеса-то – комедия, а если будут смеяться, это чудовищно… Потому что к вечеру того же дня все места «со смехом» изымут из текста пьесы и попросят… предложат… убедят изъять из спектакля к той самой матери, которую ГЛАВЛИТ всё равно вычеркнет, так что можно её не обозначать вовсе.

Если не будет реакций, значит, нет контакта с залом, нет спектакля; если реакции будут, то обязательно вам дадут понять, что нездоровая реакция зала говорит сама за себя и автору вместе с режиссёром, а режиссёру вместе с автором, нужно подумать, переосмыслить, переакцентировать..

Если не будет аплодисментов, то это не театр – нет театра без аплодисментов; если аплодисменты будут, то это конец… петля!.. Потому что эти болваны, – эти зрители, – не желающие считаться с обстановкой, не понимающие всей сложности обстоятельств сдачи, всегда аплодируют не там, где нужно… Разве во время сдачи в этих местах аплодируют?!.. Кретины! Предатели! Двурушники!! Доносчики!!!.. Кому, скажите, нужны их идиотские аплодисменты там, где им лучше всего было бы заткнуться… и помолчать. Мелочь! Тупицы!! Дерьмо!!!

Вообще не знаю, зачем я писал для них эту пьесу?.. Можно ведь было и написать её для кого-нибудь другого… В общем-то и я изрядное де-е-е-рьмо. А о пьесе и говорить нечего… Вот она, со всеми её потрохами, не стоит и тысячной доли тех мук, которые мне пришлось испытать в этом унизительнейшем положении под названием «сдача».

Но самое большое дерьмо – это актёры. Если бы вы видели, как они боятся произносить текст во время сдачи… Словно их проглотят за каждое произнесённое вслух слово, за каждую букву в этом слове. Лучше всего им удаются глубокие паузы!.. У них дрожат колени, дрожат ляжки, икры, в них всё дрожит, они всего боятся и при этом (вот ведь мелкие душонки!) и при этом хотят аплодисментов, хотят успеха, восторгов, комплиментов, подношений, преклонения, присвоения званий, увеличения зарплаты, триумфа!.. Честолюбцы, лишенные элементарной скромности!.. Они даже в сдаче тайно хотят, чтобы их заметили и выделили среди других… И всё это при боязни произносить текст.

Но должен признаться, что при всей ненависти к ним мне их очень жалко. Во-первых, потому, что у них маленькая зарплата (что правда, то правда). А во-вторых потому, что они встречаются со зрителем лицом к лицу. Это не пустяк и требует незаурядного мужества – при всей их безграничной трусости…

Хватит!.. Всё, всё, всё мне надоело!..

А что вот если несмотря ни на что… успех, триумф, восторг!.. Что тогда?.. Тогда: один из тех, что НЕ реагируют, прощаясь, крепко, по-товарищески, пожмёт руку автору и скажет:

– А ведь восторг-то был… того… НЕ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ.

Через пятнадцать лет

Драматург Эдвард Радзинский СДАЕТ в театре им. В, Маяковского всем, кому положено по штату, и всем, кому не лень участвовать в этой суете, свою пьесу, превращенную в спектакль – «ОНА В ОТСУТСТВИИ ЛЮБВИ И СМЕРТИ»…

Всё шло у него в этом, вернее – прошлом году… Ну, как тут не перепутать?! Ведь до того три с половиной года у него всё шло из рук вон плохо, – тьфу ты!.. Значит, в этом – прошлом – всё будет хорошо, но уж не так, как могло бы быть.

С одной стороны – «Существует ли любовь? – спрашивают пожарные» – пьеса в двух актах, с антрактом, но без буфета. Потому что на малой сцене театра Моссовета (всего 100 зрителей)…

А существуют ли ПОЖАРНЫЕ? – спрашивают погорельцы.

А существуют ли ПОГОРЕЛЬЦЫ? – спрашивают чиновники и партократы.

А существуют ли ЧИНОВНЫЕ ПАРТОКРАТЫ? – спрашивает интеллигенция.

А существует ли ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ? – спрашивают зрители.

А существуют ли ЗРИТЕЛИ? – спрашивают органы.

А-а-а существуют ли о-о-ОРГАНЫ? – спрашивают кастраты…

Так вот, в театре На Малой Бронной – «Продолжение Дон-Жуана» – пьеса Эдварда Радзинского с Мироновым и Дуровым в главных ролях, донны Анны там днём с огнём не сыщешь. Но она есть.

Постановка Анатолия Эфроса, режиссер считается Большой, но ставит на малой сцене. Зальчик вмещает не более 80-ти человек, зрители, как сельди в бочке, стараются не дышать совсем, да и нечем. А исполнителям очень трудно выходить на сценическое пространство – зрители не пропускают. А на Большой сцене, в постановке не бог весть какого большого режиссера «Лунин, или смерть Жака» – пьеса того же, заметьте, Эдварда Радзинского, прошу не путать с тем же самым Эдвардом Радзинским… Ещё что-то, ещё где-то – всего: ЧЕТЫРЕ премьеры! Для Москвы это невиданно. А для какого города видано?! Четыре (прописью) – этого ни один советский, даже антисоветский драматург выдержать не сможет. Утверждаю.

Наш «ЛИТ» – цензура после длительных препирательств, каждый раз разрешение на постановку даёт только в одном единственном театрике. А как же вся остальная страна?.. Необъятная и необитаемая?.. Так и будет задыхаться в сплошной порочной бездуховности?.. И вот так всегда.

А тут ещё «Она в отсутствии любви и смерти» – пьеса Эдварда Радзинского в театре Маяковского. Выпускают!.. Или не выпускают? Одни выпускают, другие не принимают – знакомая картина. Старо!

Эдвард серьёзно болен (какой-то тройничный или даже четвертичный, не период, а нерв затронут), а у нас драматургу болеть нельзя, даже нервом… Пришёл на спектакль Первый секретарь Краснопресненского райкома и ему НЕПОНРА!!! НЕПОНРА и всё тут. Это уже принятый всеми инстанциями спектакль ему НЕПОНРА. И вот спешно назначается новая приёмка спектакля, которая может превратиться в неприёмку.

ВЕЛЕНО (!): ИГРАТЬ ВЯЛО, ЧТОБЫ НЕ БЫЛО ТАКОГО СМЕХА, КАКОЙ БЫЛ… МЕНЬШЕ СМЕХА… ИГРАТЬ БЕЗ АКЦЕНТОВ, СМАЗАННО… ЧТОБЫ АПЛОДИСМЕНТОВ НЕ БЫЛО!., (приказ главрежа).

Народный артист СССР, Лауреат Гончаров, по согласованию с главным управлением московских театров и ещё с кем-то, и в промежутке между двумя сильнейшими сердечными приступами, тихим, слабым голосом довёл это до сведения вверенного ему театра, труппы, дирекции, драматурга и примыкающих к ним доброжелателей…

Какой-то секретарь из того же легендарного Краснопресненского райкома (но не Первый, а какой-то другой номер) позвонил в театр директору:

– Да! Спектакль принят, НО!.. Или вы этот спектакль снимете сами и не будете играть его вовсе! Или во всех московских газетах будут разгромные рецензии…

Справедливости ради пора сообщить, что автор в процессе сдачи спектакля, уже внёс в пьесу целый ряд существенных изменений, которые, в конечном итоге, вывернули наизнанку главную мысль его пьесы – не то что заменили на обратную, прямо противоположную, что чаще всего и случается при сдаче, а просто размыли смысл всей пьесы до слабоумного недоумения, и в добавок оставили пьесу без окончания – ВОТ ЧЕГО ХОЧЕШЬ, ТО И ДУМАЙ… А ЛУЧШЕ ХЛОПАЙ, ЧЕМ ХОЧЕШЬ, И НИЧЕГО НЕ ДУМАЙ… Крови нет, открытых переломов заметить нельзя, что-то главное вывихнули, и все вывихи внутренние.

– Если бы я знал, что им нужно?.. – бормочет ослабленный болезнью автор и даже не замечает, что говорит цитатой из Бертольда Брехта («Если бы я знал, какой Бисмарк им нужен?» – «Страх и отчаяние в Третьей Империи», новелла «Шпион»). – Я не могу уловить причинно-следственных связей в их возражениях. Это клиника какая-то…

«Ишь ты! Причинно-следственных связей захотел… Да если бы эти твои «причинно-следственные» связи были, знаешь, как бы мы жили? Знаешь?!.. Мы сейчас, может быть, уже на пороге были… этого, как его..? Ну, ладно.

Главный режиссер уже откровенно стонет в телефонную трубку с оттенком доносительства (ему, пожалуй, хочется чтобы этот телефонный разговор был подслушан и передан по инстанциям), несмотря на крайнее недомогание, он почти диктует:

–.. Я ничего не понимаю! Всё, что я делаю, никому не нужно… (Хоть этот спектакль ставил и не он). Рядом на Тверском бульваре театр Пушкина, под началом того же Бугаева. Там, у Пушкина (что и Пушкин уже в ведении Бугаева?.. Мама!..)… там, у Пушкина, нет зрителей. Всюду билеты дают в нагрузку к дефицитным, в том числе и к моим – Маяковским! У них во всех кассах Москвы всегда есть билеты!.. И там никто ничего не снимает, не запрещает, – всё в полном ажуре. Всё принимают.

Эдвард Радзинский в ответ на требование директора театра «идти, идти на уступки, а там видно будет, чья ещё возьмёт!», закричал:

– Никого ничья не возьмёт! Я знаю, кого чья берёт! И всегда одна и та же, одного и того же!.. Я пьесу уже испортил… Час назад я вернулся с похорон моего учителя (действительно он был на похоронах замечательного профессора, историка и слависта Зимина)… И я не буду за оставшийся час с четвертью переписывать пьесу, как вы того просите. Я и так её уже прирезал!.. Весь финал заменен! И превращен чёрт-те во что!! – он сорвался, его понесло. – И Миша Рощин тоже свой «Старый Новый Год» искалечил. И все это увидели сразу… Я сделал всё, что мог… Подготавливать главрежа я не хочу. Чтобы у него опять было плохо с сердцем из-за «отсутствия любви и смерти»?.. Тьфу ты, я что-то не то… Я их пьесу им писать не буду – я ненавижу эту «ИХ ПЬЕСУ» и для улыбочки Бугаева ни-че-го писать не буду… Игра в кошки-мышки закончена, я уже изуродовал свою пьесу! Я Сукин Сын! (Мерзавец, его мама сидит рядом и пьет чай). Испортил хороший финал, но всю пьесу я им портить не стану!.. Л-о-о-жь! Всё ЛОЖЬ!!.. Я плевал на «ваши нужды» и на «судьбу молодого режиссера»! – он старше меня и уже плешивый… И на ваш «Академический театр»!.. Который не может отстоять уже принятую пьесу!.. Ну?.. Ну, потеряю пьесу… Я их уже терял… не раз и не два!.. 23 марта на пленуме Союза Писателей я расскажу всю эту историю!.. Вы все творите постыдное, невиданно постыдное, потому что ИДЕОЛОГИЧЕСКИ ЦЕНА ЭТОМУ СПЕКТАКЛЮ ТРИ КОПЕЙКИ!.. Всё, что творится вокруг спектакля, чушь и бред; все предложения главного во спасение спектакля и режиссера – воспалённый бред и мерзопакостная чушь. И их нельзя ни выполнить, ни объяснить. Я готов на многое, но не могу позволить себе окончательно стать СУКИНЫМ СЫНОМ! – (Он настаивал на злостном оскорблении своей замечательной мамы.) – Всё! – бросил трубку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю