Текст книги "Кот-Скиталец (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Что такое эти обруч, виток, кольцо, перстень?
– Я тоже спрашивала и не получила иного ответа, кроме того, что это образы одного и того же, бесконечно варьируемые, и что я должна уяснить их смысл по-своему, так, чтобы он оказался внутри меня, а не снаружи, и в сердце, а не в мозгу. Это нечто наподобие игры… моей собственной игры, не прикрепленной по-настоящему ни ко времени, ни к пространству. Мне было необходимо только всегда иметь в виду, что все эти варианты одного и того же сплетены в Драгоценную Пластину и помещены в Дом, Который Есть Путь сам по себе.
– Я видел лабиринт из кустарника у суккских детишек. Там еще полно тупиков и перемычек. Если его накрыть крышей, можно представить…
– То будет дом, скрывающий в себе игру, но не Дом, который игра сам по себе. Эта игра, эти картины поглощали меня, я выходила из себя, чтобы участвовать в них, и возвращалась к себе, неся внутри новое пережитое знание. Но какое, зачем оно мне дано и даже как снова войти в него – того не понимаю. Это как будто не совсем знание моих предков – и они другие, и я.
– Мудрёно. Скажи еще, на что оно похоже, вдруг я пойму?
– На кхондский нартх, расчерченную доску с фигурками зверей и андров, которые движутся, составляя разные комбинации. На одновременную игру с тысячью таких досок. Все игры отбрасываются, кроме одного варианта, которому позволяют стать реальностью. Всё закольцовывается, только одной игре, самой прекрасной, позволено стать стрелой. Однако и отброшенные возможности каким-то образом остаются живы и полны цветения. На них учусь не одна я.
(«Глобальная виртуальная игра Бога с Живущими» – написала бы я на полях этой беседы, если бы они были.)
– Значит, не одна ты обладаешь такой странной памятью?
– Это не совсем память. Она стоит в стороне и закрыта для большинства. Точнее, никто, кроме меня, не помнит своих игр, хотя уроки извлекает. Я думаю, все Живущие должны научиться тактике, прежде чем примут участие в стратегических действиях. Знаешь, Арт, ведь из тех картин, что осели внутри, в памяти, нельзя уже извлечь урока: они сделались тобой. История, которая свершилась в нас, сделала нас такими, как мы есть, но не такими, какими должны стать.
Серена вздохнула.
– А еще это похоже на реку. Я иду по своим родословиям, переходя с порога ни порог против могучего течения, вплываю в приток – и вдруг это та и одновременно не та река, в которую я вошла. Двоится, троится, как в тумане… И вдруг, когда я перестаю ощущать, где верх и низ, в тумане неожиданно возникает цветная картина, открывается окно или витраж, и я туда вхожу. Ты понимаешь?
– Прирожденный кхонд, да чтоб не понял! Ты не перескажешь мне (дословно: не нарисуешь в моей душе) такую картинку?
– Ну, смотри. Это Учитель назвал Тридцатилетней войной: метка – железный кельтский крест с резьбой и куфическими знаками… Мы беженцы, которых согнало с родимых мест. Я еду на телеге, поверх узлов, мать, что-то причитая, ведет в поводу кобылку, которая в нее запряжена, а кругом – такие же крестьяне, одетые в тряпье. И дождь льет – такой холодный, будто в мире нет ничего, кроме осени. Навстречу нам скачут всадники в низких шлемах, похожих на шляпы с крошечными полями, в плащах, которые обвисли, как надкрылья жука. Внезапно впереди вырастает то ли стена, то ли скала вся в огнях, и внизу, во дворе, – факелы. Лошадь останавливается. Кто-то в широком и темном снимает меня с телеги, берет на руки и говорит: « Дом. Дом Единого».
– Ты показала готический собор. Мама такой рисовала прутиком на песке.
– Может быть. Кто-то из моих предков наверняка был рутенским немцем. Только, по-моему, то была древняя Ирландия…
– Ну вот, – вздохнула Серена. – Мама говорит, что я в свою семейную историю предков хожу, как ленивый щенок в библиотеку: у полок отметиться. Но все-таки умное знание у меня есть от природы, а вы своему учитесь. Знанию души и знанию тела одинаково.
– Не одинаково. Первому больше учат кхонды и кхондов, а второму – мунки. Они ловчее.
– По тебе и видно. А ты, случаем, не собирался сказать – «мунки-хаа»? Ведь это они раньше учили всю Триаду.
Артханг изумленно, совсем по-детски вякнул.
– У-йа-а! Кто тебе выдал? Или ты и мункскую родовицу в себе имеешь?
– Не мели чуши. В Лесу подслушать не нарочно – легче легкого. Так вот: почему я не должна учиться умом, а телом – приходится? Душе не поставлены границы, а у тела есть предел, и еще какой: любой хилый кхондский подросток меня мощнее.
– Вот в этом ты вся, ненасыть. Нет чтобы одной половине своей доли радоваться.
– Нашел радость. Да туда, в Лабиринт, входишь как в броне: боишься вдохнуть поглубже, глаза приоткрыть, к своей коже изнутри приблизиться. Эпидемии, пытки, зверства, облавная охота на инакомыслящих… Потом смелеешь: может быть, и плохо, что я стою как бы снаружи этих мерзостей и вообще всего знания – сторонний наблюдатель. А с другой стороны – разве я могла бы жить, если бы всё мое знание сразу загрузилось в меня? Нет, Сила нужна мне не меньше родословия, только пока такая же: стоящая вне меня. И не ради бахвальства. Не спорь со мною, я чувствую!
…В Лесу цветет сирень: белая, голубая, лиловая, пурпурная, аквамариновая и винноцветная, как античное море.
– Как ты хороша, Серена! Если бы молоко нашей матери не стояло между нами – сегодня же бы тебя взял!
– Дурень: тела-то у нас все равно разные. Мы от разных племен: я, по здешним понятиям, то ли андр, то ли инсан, а ты – кхонд.
– Мы вечно повторяем одно и то же. Да если бы дело касалось одной нашей наружности – пошел бы я к снежнакам, они, говорят, колдуны, – и научился бы перекидываться в кого захочу.
– Пошел один такой. Их и не знаючи боятся.
– Правда. Но ради тебя куда угодно отправлюсь и поклянусь в том, чем тебе угодно.
– Замолчи! Слово кхонда – дело кхонда, а мне твои рыцарские подвиги ни к чему.
Они замолчали – на обоих нашла жуть.
– Это ты, Арт, почему вообразил? Насчет оборотней?
– Увидел в шкатулке снежнацкий перстень. Мама не носит, ты не надеваешь – вот я и думаю, почему. Хорош! Имя ему – «День и Ночь». Я еще однажды видел у обезьян знаменитую андрскую «Прихоть», что из Ювелирной Палаты: тамошние ювелиры им тайком принесли оправить. Вышла брошь, и в ней те же цвета, зеленый и пламенно-алый, как бы укутаны в молочное облако и меняются как сами пожелают, в зависимости от своего настроения, а не времени суток.
– Вот он для тебя и получится в самый раз, перевертыш незадачливый. Станешь андром, а блохи твои в кого превратятся: в андриков – цветочных лилипутов?
– Во вшей, наверное. Платяных, самых гадостных.
– Шутим мы все с тобой. А про Снежных Волков я запомню. Не боишься, что запомню, брат мой?
Он молча глядел на Серену карими и влюбленными глазами.
…О щенке в библиотеке – не помню, чтобы я ей говорила. Сказала как-то:
– Тебе дано черпать из чужих душ и разумов, не беря в сердце. Это и преимущество, и изъян: живое дыхание миров тебе неведомо. Поэтому всё Живущее в Лесу к тебе приветливо, принимает тебя, тебе поддается, но ты им не владеешь. На то нужна зрелая сила, а ты пока дитя.
– А у тебя самой есть такая сила?
– Может статься, и есть. Нечто открывается и объемлет меня почти так же, как тебе тебя – твой океан знания. Я становлюсь Лесом, его сердцем – и вижу, куда моя кровь течет нехотя: оттуда уходит жизнь, эту ветку или цветок можно обломить; знаю, какая трава, такая жадная, набрала больше соков для исцеления. Но ведь подобное под силу любому кхонду.
– Они не превращаются в Лес.
– Так ведь и я не фантазирую насчет того, каков камень изнутри, будто обезьянка.
– Ох, мама, если бы твое было дано мне…
– Говорят, предки древних рутенов имели такие способности. Единство с природой, гармония, словом. Ты не пробовала дойти до самых корней, где человек еще не совсем человек, а, так сказать, цыган мироздания, не имеющий своей экологической ниши? Ну, с дерева окарачь слез или из саванны на двух ногах вышел?
– Пробовала. Обрыв там. Ну, тьма, как будто у меня совсем нет предков или разум их неадекватен моему. Не понять.
(«Первородный грех человечества. Это что, так фатально и тотально? – думаю я. – Или просто не было нас, а потом вдруг мы стали?»)
А дочь неожиданно говорит:
– Мама Тати, помнишь, ты говорила, что мунки-хаа напомнили тебе неандертальцев? Помнишь, да?
– Вот оно, кольцо, взяла наконец. Знаешь, как надела его – сразу что-то внутри изменилось. Будто раньше всюду была пелена, только я с ней родилась и ее не понимала, а теперь в пелене прокол, будто от иглы или лучика, и струна изнутри звенит.
– Внушила себе.
– Не знаю… Слушай, Артханг. Ты бы правда со мной пошел в селения коваши? Не напрасно тогда клялся?
– А ты что – до следующего торга не погодишь? Приспичило?
– Месяц назад они свое кольцо забрали, теперь жди еще столько и еще полстолька, и четверть столька… до бесконечности.
– Ну, если ты настолько спятила, что в незнаемую землю рвешься, будто там медом намазано, то надзиратель тебе уж точно понадобится!
– Какой предлог для мамы Тати выдумаем? – говорит Серена погодя.
– Зачем выдумывать? Время кхондов сейчас уплотнилось, и настала пора нам обоим вытряхнуть из себя остатки детства и принять печать взрослости. Мои сверстники давно выдумывают для себя испытания и преодоления, а кое-кто из старших юношей уже испытал свою первую взрослую авантюру.
– Мама не станет тревожиться?
– Нет. Ведь у тебя буду я, у меня – ты. Двое бойцов, которые вместе стоят целого батальона летучих вонючек!
(Негодники, негодники и еще раз негодники! Как все дети, они приняли желаемое за действительное. Не определили передо мной конкретную цель своих похождений; то же и с кольцом – позаимствовали втихомолку. Конечно, «виноград» был подарком Серене, и носить она его могла сколько влезет, хотя и не носила; но начать с того, что взять его в незнаемо какую эскападу вместо компаса – это еще додуматься надо.
Слушай, а утешило бы тебя, если бы дети пропали, а кольцо осталось?
– Не благодари, – намекнул мне дошлый мунк. – Дар может оказаться двусмысленным.
…Уже оказался.)
Земля змеиных лесов и болот, голубого лишайника, зеленовато-белого сфагния, громадных плаунов толщиной с мункскую косу и раскидистых папоротников, что раз в три года выбрасывают диковинные буро-вишневые соцветия, похожие на орхидеи. Дети попрощались с матушкой чинно, а на мункскую тропу свернули тайно, с воровской прытью. И налегке: в поиск самого себя с большой кладью ходить не пристало, лесные жители, все-таки. И идут по лесу, «где под каждым под кустом им готов и стол, и дом». Вот только болото – не особо дом родной. Еда здесь где попало не произрастает и под ногами не валяется.
Полустертые следы от широких ступней и от полозьев дареных кхондских волокуш тянулись недолго, будто и мунки, и их обоз погрузились в свои домики и полетели в метре от земли, как бывает это в счастливом детском сне. Можно было без конца натыкаться на скудные остатки становищ и поселений, на места, некогда угретые Живущими, а теперь насквозь проросшие болотной растительностью, что едва не мгновенно затягивает раны здешней земли, – и не находить ни самих Болотников, ни направления, в котором они ушли. Посреди топей обнаженные, наполовину мертвые деревья постукивали белыми ветвями без коры, еле выгоняя тихую зелень из самой вершины. Осока на берегу «окон» ниспадала книзу, купалась в блестящей маслянистой черноте. Почва под ногами колыхалась и сочилась водой – сплошные кочки, сердилась Серена. Артхангу, с его четырьмя точками соприкосновения, было куда легче, но зато его сестра была куда более чутка к опасности, и лишь благодаря ней они сразу же не оказались по шею в трясине. Потом-то Серена и шесты выстрогала, и круглые лыжи соорудила из корья – дело привычное.
Сама она шла в парусиновой куртке и штанах собственного изготовления, Артханг же, по ее совету, запасся комбинезоном наподобие рутенских «собачье-выставочных». Однако безмозглый гнус изъел их тотчас же и в масштабах, культурному кхонду совершенно непривычных. Серена обтирала братику голый нос и прыскалась сама особой вытяжкой, проверенной в Лесу экспериментально, однако вытяжка, бывши приготовлена из пиявочного секрета, упомянутых только что водных тварей не отпугивала, а напротив, манила по-родственному. Приходилось на каждом привале осматривать одежки изнутри: целебные пиявки походили на молодой шипастый огурчик, их следовало посылать в болото куда вежливей, чем простых, плебейских, видом сходных с ожившей и извивающейся граммофонной трубой. Кроме того, сестра постоянно расчесывала братца той же ежеподобной щеткой из махагона, что и свои волосы, отчего Арт немыслимо похорошел, а Серена слегка порыжела в краснину. Шла уже вторая щетка, первая от неопытности сломалась на третий день: плотность Артхангова волосяного покрова была – пулей не пробьешь, была бы пуля.
Побаивались и змей. Здешние, толщиной в палец, красивого янтарного, изумрудного и кораллового тона, считались Средне-Разумными; однако тянулись к теплу костра или тела без оглядки, как мотылек на свечу, а ведь едва придавишь – куснут еще с перепугу, чего доброго. Противоядие у наших странничков было, но немного.
В конце концов было решено костров не раскладывать, воду пить сырую, из родников или, на худой конец, из-под толстого торфяного слоя, чтобы не подхватить заразу. В качестве калорий они несли с собой медовую нугу, плитки из прессованного молочного ореха (представьте себе небольшой кокос, но с тонкой скорлупой и более густой жидкостью в сердцевине), а также лепешки из зерна, очень грубо смолотого между камней. Поколения юных испытателей собственного мужества (и женственности) разработали диету, которая забивала желудок как пробкой, не вызывала особой жажды и была не настолько вкусна и удобна в поедании, чтобы смолотить ее – из эстетических соображений – в первые же сутки. Для ночлега ими же было принято ставить, растягивать и крепко шнуровать палатку из просмоленного топлеными смоляными комочками – «глюздиками» или «глютиками» – пергамента: легко, прочно, не промокает, на крайний случай съедобно, а к следующему бродяжьему сезону можно отправить в котел на переварку и изобрести новый сногсшибательный фасон.
Из-за пресмыкающихся наши двое упаковывались со всей ответственностью и оставляли только те продухи, которые высоко от земли. Артханг, укладываясь спина к спине с Сереной, тихо ругался:
– Зря из ночлега делаем ловушку. Мигом порубят веревки, сгребут лапищами, унесут – и не выскользнешь.
– Мы с тобой еще такие дети, что любим страшные сказки, верно?
Он промолчал.
– Еще подумай, что игра в беспомощность – и лучший способ защиты, и верный способ приманить.
– Ну, ясно же… Не маленький.
Перед окончательным сном обоим и в самом деле вспоминались мрачноватые легенды из древней истории Леса, которые были так популярны у кхондских подростков, да и юные женщины любили слушать, ахать и требовать еще. В среду вождей и властных дам эти россказни не попадали, отсюда и некоторая наивность «мамы Тати» в том, что касается героического прошлого мункского и кхондского народов.
«…Кхонды сбивали врага с ног прямым ударом в грудь, шею или тот плоский мозг, который в подреберье, а то и вспрыгивали на холку и рвали горло. Такая смерть – честная, быстрая. В густой шерсти кхондов почти не видна была кровь их ран, а их гладкошкурые противники боялись зрелища своей. О, да ведь они так гордились, что они солдаты! На их мягком туловище улитки была стальная скорлупа, только мы и ею их калечили, ломая и прогибая так, что она ранила их нежную плоть. Малые мунки осыпали их градом стрел, камней и проклятий; сукки таранили клыком и копытом и втаптывали в грязь вместе с их слугами. Но Большие Мунки… Им не нужна была стальная защита – они сами были железные. Клыки и копья скользили по их коже, пращи и луки рождали по сути рой мошек, потому что навстречу их язвам мускулы Господ Железа тяжело вспухали, точно лава из зева каменных гор. Удар их руки мог вогнать в землю, удар ноги – расплющить древесный ствол. Да уж, давно мы не пробовали своей боевой силы. И не ели ни мяса врага, чтобы к нам перешла его мощь, ни мяса погибшего друга, чтобы он жил нашей жизнью…»
– А на чьей стороне бились мунки-хаа? – непременно спросит кто-нибудь из самых младшеньких.
– На своей собственной, – ответят ему. Наивности здесь не принято щадить.
– Брат, а брат, – Серена толкнула его в бок кулачком. – Ведь мунки-хаа были нашими главными.
– Гр-хм, – спросонья Арт не соображал, о чем это она. – Ты чего, сон дурной увидела?
– Нет, просто мойсон. И внутри него был Путь.
Он развернулся к ней передом.
– Мунки ведь и по сей день ощущают себя одним племенем. Одним, хотя и не единым. Вот как в большом племени рху-тин были пигмеи, гуанчи и патагонцы…
– И что теперь?
– Почему старая Триада воевала с андрами? Почему сами андры постоянно грызутся с инсанами? Потому что они разные или потому что в них слишком много сходства, чтобы можно было это стерпеть?
– Постой, не части – дай сообразить.
– Все войны моих предков, по моему видению и словам мамы Тати, начинались с того, что человек одного племени не признавал выходца из другого племени человеком.
(Мое замечание по делу. Говоря с кем иным, кроме Серены, я обыкновенно употребляла андрское по происхождению словцо аниму.Эта аббревиатура от «андр»-«инсан»-«мунк» более узка по смыслу, чем «Живущий» и означает всех вообще голых двуногих вне характеристик по полу и возрасту. Народная этимология сближает ее с анима«душа», а также с парапсихологическим понятием анимуса, мужского начала в женщине, что есть явная ошибка.)
– Ты хочешь сказать – имеющим те же права попирать собой землю.
– Угу. Как же – он ведь внешне почти такой же, как я, но, если разобраться, то и цветом, и волосом, и, главное, – запахом, духом, менталитетом совсем различен. Безобразие! А экономика, политика, территориальные претензии и классовая борьба – бесплатное приложение к той проблеме, какую один человек извечно составлял для другого. Надо обосновать неприязнь – ее и обосновывают. Только вот если бы разумное было абсолютно несхожим с нами – мы бы отнеслись к нему если не спокойно, то хотя бы без такой предвзятости. Рутены постоянно мечтали о встрече с затерянными племенами и видами, инопланетянами и прочей экзотикой… Их без труда мыслили более красивыми и умными, чем обыкновенный человек, и национализма, расизма в этих мыслях не было.
– Триада никогда не впадала в этот последний грех.
– Правда. Но войны вела. Понимаешь, чего в конце концов не выдержали мунки? Сражаться с иными двуногими для них стало невозможно, ибо они – братья. В этом они переросли и рутенов, и андров. И не сражаться – тоже нельзя: Лес бы пал, и Великое Осевое Равновесие нарушилось. Тогда они убрали себя как причину спора и неосознанного раздражения иных двуногих, вот что они сделали! Не сразу и не просто. Может быть, разделились по уговору: Малые, оставшись, уступили первенство кхондам, а Большие – или хотя бы их часть – стали помогать в бою андрам. Да, только часть, я думаю: остальные сразу откочевали и сели на болотах.
– Послушай, зачем им было вообще это делать – воевать против своих? Наставники говорят, что все мы издавна исповедуем Ненасилие и Неедение…
– Издавна, но не с начала и не все сразу. Чудило, ты как думаешь – твое племя уж такое незапятнанное? Андров пленных не кушало, в жертву Луне не приносило? И ни от чего не нужно было мункам оберегать своих новых союзников, кроме как от боевого клыка и честного когтя?
Артханг прямо подскочил на циновке.
– Серена, ты что такое говоришь!
– А то ты сам не собирал намеков и оговорок, не слушал кровожадных сказочек. Да не пугайся! Такое древнее варварство настолько в порядке вещей, что в нем есть даже что-то романтичное. Учитывать надо, а стыдиться – не особенно. Только в той мере, какая не позволяет замалчивать, не заставляет вычеркивать из памяти, начисто отрицать, кривя душою перед самими собой.
– Так, по-твоему, мунки-хаа уплатили и, наверное, платят андрам за то давнее прегрешение?
– Вот именно. Это не было ни уклонением от долга, ни предательством Триады, но…
– Смотрим мы на них двусмысленно. Почему до сих пор?
– Потому что справедливым было бы оставить или передать нашим мункам или кхондам Силу Камня. Вот об этом-то и сказал мне Учитель.
– Да лих-то его передашь, это как свой цвет глаз подарить! – вырвалось у Арта.
– Правильно, – нехотя подтвердила девушка.
После бурных разговоров и ей, и ее брату неотвратимо захотелось спать – и так, что целый полк больших мунков в древнем боевом вооружении не смутил бы этой тяги. Они враз повалились наземь и, уже без памяти, стиснули друг друга в объятиях, напоминая не юных мудрецов, а всего-навсего перепуганных зверенышей, кем и были в эту глухую и влажную ночь.
Утром снова пошли бродить. Свою еду экономили сколько можно. Артханг несколько раз учуял под землей нечто вроде гриба-дождевика величиной с голову ребенка: ядом не пахло. Серена вырыла подземный фрукт лопаткой, посмеиваясь:
– На трюфели рутены чаще свиней натаскивали, чем собак, а уж волка – ни разу.
Только на сырой вкус это было явно не трюфель, и привычные к изысканному питанию отроки еле прожевали скользкие и как бы кожаные ломтики, на которые расслоился «гриб». Мяса вокруг бегало и ползало неимоверное множество, но они твердо держались своего закона; иное просто в голову не приходило.
– Ты что, чувствуешь, куда идти надо? – то и дело спрашивал Артханг.
Он давно сменил победную рысцу на вялый шаг, и вела обоих по топям и сухим местам сестра.
– Знаешь, да, и чем глубже – тем сильней. Наверное, мое кольцо притягивается тем, «змеиным», и я иду по воле его хозяев. Доброй ли – не знаю.
«Захотели бы убить – мигом бы нашли, – произнес в душе Артханг, – а то который день плестись заставляют. А если то и не мунки вовсе! Камешки и впрямь, наверное, из одного снежнацкого черепа, вот и хотят снова стоять рядом.»
Им иногда казалось, что идут они все по тем же местам: те же кусты много выше их роста, те же папоротники с плотной оранжевой завязью, которая выметнулась на стебле наподобие руки, сжатой в кулак, – такая никогда не превратится в потаенный цвет и даст семя того же мужского пола, что и отцовское растение, – и те же деревья с удлиненной, блеклой листвой на самом верху и белыми, в пятнах, стволами. Только с иных тяжело свисали как бы круглые, в зеленоватой патине, пятаки и чуть позванивали в стоячем воздухе.
«Деревья погибают всегда одиноко, – думала Серена. – Не то что люди. А может быть, они сплетаются корнями в воде и грязи и передают знание по кругу, по спирали все шире – ради всего болота, во имя всего Леса? И это знание можно подобрать с земли, выкопать из-под нее, как грибницу?»
Сумрачный мир, облачный вечер… И вот когда они в очередной раз поняли, что не могут сегодня идти по вечным зыбям, трясинам и моховым подушкам, деревня коваши сама на них наехала.
Сначала брат и сестра увидели те самые тележки, опущенные на дерн – легкомысленно нарядные, они являли резкий контраст с унылыми деревьями. Главные дома начинались внутри этого «гуляй-города» и были иными: сбитые из грубых, едва окоренных бревен, прочных топляков, они глядели на пришлецов слепыми волоковыми оконцами толщиною в одно бревно. Крыши из древесных же пластин, вылощенных медным «зубом» так, что по ним без задержки стекал дождь, почти упирались в землю, врастали в нее толстыми щупальцами; но если приглядеться, то были угловато выступившие из земли корни тех же высоченных белых деревьев, которые оплетали корзиной, подхватывали все строение и приподнимали его. Впрочем, деревья были уже явно не те (или все-таки те?), что прозябли посреди трясин и на окраинах: скорее пегие, чем белые стволы, а посреди бронзовой зелени местами просвечивало червонно-медное и рыже-золотое.
– Никак, эти дровяные скелеты нянчат хижинки на руках, – пробормотал Артханг. Он опустился рядом с сестрой, повалился набок, чтобы вьюк с палаткой тоже лег на траву и не давил хребта.
– И они куда бодрее, чем на безлюдье, – добавила Серена. – Хотя безлюдье-то как раз тут и есть. Слушай, братик, ты уж прости меня, если мы ненароком влопались куда не следует. Декорация тут самая что ни на есть зловещая.
– Ладно, не стоит помирать раньше времени. Кстати, где они все? Утром значило бы, что не проснулись, днем – в отходе работают. Но вечером добрые Живущие ужинают и спать ложатся.
– Не болтай лучше, а смотри и нюхай. Главное – нюхай, простак!
В самом деле, одна лишь тревога сердца и волнение крови не дали им учуять дым: совершенно незнакомый, густой, едучий и вроде бы земляной. Серене живо представилось ремесло углежогов и смолокуров, которые в закрытых, наглухо запечатанных ямах томят наилучшую, самую драгоценную древесную плоть – ели, кедры, лиственницы, – чтобы добыть чистый уголь, пригодный для благородной стали.
– Малые дети, и верно, крепко спят в такую ночь, и матери держат их у своего сердца, чтобы им не привиделось страшное; потому что эти ночи подобны кхондским ночам полнолуния, – заговорила она нараспев. – А отцы вынимают уголь и раздувают горн, и колдуют над кровью из каменных артерий, над сгустками из болотных вен.
– Откуда ты берешь такие слова?
– Это от коваши, – ответила она шепотом. – Так они говорят о цветных самородных рудах и о болотном железе, из которого отковывают крицы. Я слышу это через свое кольцо, Арт. И очень громко слышу.
– Ручаюсь, другое кольцо – у одного из здешних мужчин. Остаемся здесь или пойдем к нему, что скажешь?
– Пойдем. Ждать – страшнее всего, а ждать того, от чего не уклониться – и того хуже. А я, знаешь, боюсь.
– Я тоже, – ответил он бодрым голосом. – Так что вперед!
Они поднялись. Оба своих тюка, не сговариваясь, присыпали опавшей круглой листвой растущего на околице белого дерева – но не среди корней, которые призывно круглились над почвой, довольно сухой в этом месте, а в чьей-то широкой и уютной норе, покинутой, судя по ароматам, не очень давно.
Когда путешественники подняли головы от поглотившей их на краткое время работы, огляделись и прислушались, над ними в почти полной темноте, неподвижно и низко громыхала слепая ночная гроза.
– Поторопимся, – сказал Артханг, и Серена кивнула. – Когда начнет землю гвоздить, хуже нет оставаться под этими лиственными дылдами. Должны тут быть прогалины, просеки, лужайки – или нет?
Они побежали наугад. Серена вела брата, повинуясь излучению «двоякого камня», маяка в пространстве чуждых морей. Дым ощущался все ясней, пронзительней – а вот появилось между стволов и пламя, темно-красное, тяжкое, как все в здешней вселенной, и как бы покрытое коркой.
Внезапно гром как-то уж очень хлестко рванул тучи – совсем рядом. Молния ударила в вершину. Но дерево не загорелось – только явственно зарозовело от маковки до выгнутых кверху корней; пропустило небесный огонь в землю и само потухло, неярко белея в ночи.
– Серена! Видела? – крикнул запахом брат.
Она молча кивнула: у нее и вообще не осталось никаких слов. Оба как-то сразу оглохли, ослепли и онемели. Не раз побывав – отдельно от матери и прочих зрелых мужей и жен, вместе со сверстниками – на дальних больших озерах, они привыкли к тому, как в ритме Песни Прилива вздымаются волны со сквозным гребнем и плещут в небо, ударяют в серебряный бубен Владычицы, притягивают, отхлынув, сияние Небесного Верха, Хрустального Чертога; раскачивают Лес, извечную колыбель Живущих. Голоса юных кхондов только очерчивали этот невидимый узор, опевали тайну.
Но этой мункской ночью они испытали неиспытанное, увидели невиданное. Внутри глухого и заболоченного леса открылся перед ними широкий утоптанный круг; Артханг, который сразу же отступил в тень, подумал, что на нем собрались, пожалуй, все взрослые мужчины коваши, даже глубокие старцы. В сердцевине толпы неярко пылал тот самый огонь, что они с сестрой угадали издали; он выходил почти что из недр, из полуоткрытой земляной раковины.
(«Ведь это открытая плавильня, – впопыхах подумала Серена, – неподалеку от места, где жгли уголь. Обмазанная глиной яма, в которой дважды плавили крицу, и тут же кузнечный горн.»)
В центре круга темнел силуэт наковальни, поперек его геральдической гербовой полосой пересекла узкая, добела, до голубизны раскаленная полоса. Старый мунк держал ее клещами; молодой, коренастый – отбивал огромным молотом, направляя удары в места, которых касался чеканом (это слово почему-то родилось в Серене) главный мастер, тот, на пальце которого трепетало кармином и багрянцем змеиное кольцо.
А над поляной и наковальней, едва ли не касаясь их, повисло иссиня-вороное небо, и зарницы внутри него вспыхивали в том ритме, который задавал острый молоточек главного кузнеца; всполохи ложились все ближе и ближе, обжигая деревья и уходя по ним в землю, обступая и беря в полон, и грохот их был невыносим. Однако именно тогда, когда брат с сестрой были доведены до предела своих чувств, подобная второму дыханию, пришла к ним обоим сразу властная, подчиняющая своим ритмом песня:
Из прекрасных металлов создал ближний мир
И как ножны украсил кузнец-ювелир,
И назначил тебя сердцем их и путем.
Между молотом и наковальней вложил,
И клещами сдавил, и в огонь поместил,
Извитое железо чтоб стало клинком.
Черная бронза, красная медь,
Знаешь ты солнце, знаешь и смерть,
Белому золоту – ясно звенеть!
Сталь голубая, кромка остра,
Стала душа без упрека храбра;
В этом – сиянье Его серебра!
Ритмично вздыхал глубинный огонь, который раздували подмастерья, в согласии с грозой вздымались меха и груди троих мунков, и вспышки темно-рыжего пламени освещали эту непонятную фантасмагорию.
И вдруг молния, подобная видом дереву, растущему вверх корнями, или смерчу из раскаленной пыли, или расплетенному канату, который загорелся от соприкосновения с небом, вылетела из тучи и вбила себя в клинок. Наковальня, принимая молнию в себя, зажглась розоватым алебастром, а фигуры троих мастеров показались на миг выше облака. И сразу все погасло, окунулось в чернила – только рдел наподобие закатного солнца откованный клинок и ровно, пылко горели оба алых камня.
«Смотри, и твой снежнацкий глаз ожил, а серебро стало пламенем,» – хотел сказать Артханг. И еще он хотел объяснить сестре, что живые громоотводы еще и выкачивают из земли ее лимфу – глубинную воду – и кровь ее вен, которая клубками железа прикипает к корням. И тайный смысл обряда есть создание меча – перешейка между мирами, хотел он объяснить ей, но это было бы пустой тратой слов, зряшным сотрясением блаженно умолкнувшего воздуха. Он наверное знал, что и ей открылась та же тайна.