Текст книги "Мириад островов. Строптивицы (СИ)"
Автор книги: Татьяна Мудрая
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Барба, погоди, не обрушивай всю свою учёность. Вот как раз его и напугаешь, – проговорила Олли. – Дорогой мэс, мы имеем в виду – в каком смысле вы принадлежите роду? Охраняете мальчиков? Ну, этих: Армина и Сенту?
Старик – теперь это было видно как днём – со смущением закашлялся и промолчал.
– Извини, мы не представились, – сказала Барба. – И обратились как к равному. Суть Барбара бинт Галина, младшая дочь, и Олавирхо бинт Галина, старшая. Обручённые невесты владельцев крепости.
– Торквес ван Фрайби, дворецкий замка Шарменуаз, по совместительству кастеллан замка Октомбер, – фантом поклонился, беззвучно шаркнул ножкой и сотворил галантное выражение лица.
– Так это ты должен был обустраивать наших нареченных в Октомбере? – спросила Олли. – И руководить выгрузкой приданого?
– Что вы! Отнюдь нет, – ответил он с возмущением. – Преемники давно избавили меня от тяжкой и бездуховной работы. Кстати, я давно слышу, как на тропе и в недрах замка ворочают некие глыбы, полагаясь не на крепость рук, но более того на крепость выражений.
– Ну а тогда каковы твои функции… прости, обязанности? – сказала Барба. – Если, конечно, ты не против нам поведать.
– Это мой долг, – сокрушённо вздохнул старик. – В некоей мере – искупление грехов. Всякий раз, едва спросят, излагать историю, древнюю, как мох на крутых стенах нашей твердыни.
– А мы спросили? – сказала Олли.
– Увы или к счастью, нет.
– Какой-то ты амбивалентный, дядюшка Торки. Ты не против, что мы тебя подсократили?
– Ничего, при жизни со мной бывало и не такое, – с лёгким унынием ответил старец.
– Тогда в знак нашего или твоего покаяния – мы готовы послушать твою повесть, – торжественно произнесла Барбара.
– Всегда готов есмь, – со вздохом ответил старец. – Так слушайте же!
Видно было, что эпос уже почти завладел его голосом и манерой исполнения текстов.
– «Испокон веку попеременно дружили и враждовали роды Октомбер и Шарменуаз, оттого и воздвигли башни совсем рядом друг от друга, но на противоположных берегах буйной реки. Друг легко переходит воду в мелком месте и стучится открытой ладонью в кованую дверь. В огне войны брода не ищут – враг лишь кусает кулак, затянутый в латную перчатку, при виде отвесной стены, в одно и то же время близкой и недоступной.
Прайм да Октомбер и Згонд да Шарменуаз, не наследники, но вторые сыновья, коим сами боги велели отдать себя мирному служению, родились от жён-чужеземок, взятых то ли в залог мира, то ли в качестве военного трофея. Кровь обоих родов кипела в младенцах, то извиваясь клубком разъярённых змей, то расстилаясь речною гладью. Источником раздора могли послужить сами имена – одна и та же повитуха поневоле принимала роды, упокоив подруг по несчастью в одной из малых спален замка Октомбер, и будущий Прайм родился на мгновенье раньше будущего Згонда, тут же заорав во всю глотку. Згонд подождал, пока его отделят от пуповины, и – случайно или нет, тут мнения расходятся – с кряхтеньем вцепился соседу в куцые волосишки прямо на пеленальном столе.
– Ишь, первый во всём ладит вперёд поспешать, – сказала женщина про младенца. – А второй тихоня получился, хоть и настырный.
Все вокруг подумали, что повитуха, как у них, колдуний, бывало в заводе, угадала верные имена, очень кстати совпавшие с прозваниями оттичей и дедичей.
Может быть, обоих ребятишек впоследствии нарекли куда более пышно, но звали обычно по первому сказанному слову, и его же сохранило время.
Нравы в те времена были простые, и обычай отдавать сыновей сюзерена в дом вассала, чтобы знать им жизнь тех, кто ниже ступенью, был в большом почёте. Прайм со Згондом едва от соска кормилицы обретались вне замковых стен, и первый урок их нарисован был не пером на бумаге и стилом на восковой дощечке, а пастушьим посохом по ковылю и копытами скакуна по степному бездорожью. Не раз им случалось нападать друг на друга или, стоя во главе, натравливать одну ватагу сверстников на другую, а потом залечивать синяки, зализывать кровоподтёки, вправлять вывихнутые пальцы, носы и прочие члены тела. Что изрядно печалило родню, ибо юнцы были хороши собой и казались отлиты в одной форме, как близнецы. Чёрные гладкие косы до пояса, серые глаза, изменчивостью своей сходные с грозовой тучей, светлая, как бы мерцающая в темноте кожа – полное подобие своих матерей-чужеземок, что и вовсе казались белокурым северянам на одно лицо.
Всё сказанное происходило в мирное время, когда отцы-владыки ещё кое-как терпели угон скота и умыкания невест противобережной стороной. Когда же терпение заканчивалось и с обеих сторон через воду начинали переправляться оружные отряды – броды заваливали ржавым боевым железом, а наших отроков разводили по их покоям, откуда они хмуро любовались друг другом через гневно бурлящее ущелье. Как-то само собой вышло, что оба выбрали для себя комнаты, находящиеся прямо напротив, окно к окну.
Подросши, Прайм и Згонд сумели несколько усмирить свой нрав, а их отцы – амбиции. Обоим старшим пришло в голову, что настало время готовить вторых сыновей к будущей деятельности: клириков и грамотеев, сведущих в политике. Тогда нередки были случаи, что пока старший вникал в дела управления отцовым поместьем и учился его защищать, младшему удавалось дослужиться до орденского генерала или даже нунция.
Ну а оба младших отпрыска научились уважать в другом достойного противника из тех, кто позволяет тебе одержать весьма убедительную победу.
Итак, был призван умелый педагог, которому обе семьи могли платить разве что вскладчину. Оттого и учеников пришлось посадить в одну камору и за один стол – и было это снова в замке Октомбер.
– Не держат огонь близ соломы, – заметил учитель, едва ознакомившись с обоими подопечными.
– Кто из них огонь и кто солома? – посмеялся отец Прайма. – Оба друг друга стоят.
И в самом деле, учились юноши в равной степени блестяще – соревновательство добавляло им азарта. Прайм брал живым умом и даровитостью, Згонд с лихвой возмещал некую медлительность мысли обилием знаний, кои всегда были наготове, будто извлекались им из объёмистой копилки. Чтобы ещё более поощрить рвение к наукам, хитроумный старик-ассизец выдумал добавить ко вполне обыкновенной в те времена розге нехитрую подробность. А именно: в течение всей процедуры усердный должен был держать ленивца за руки, плотно прижимая к скамье, или – в случае проступка более существенного – поднимать на свою спину с задранной до плеч рубахой и спущенными ниже колен штанами, чтобы как можно более расширить место целебного воздействия. Такое казалось троим куда менее стыдным, чем если бы для сих дел призвали слугу (сёк же учитель сам и с изрядной долей жалости) и уж, во всяком случае, гораздо более воспитывало в юношах стоицизм. Ни один из них в присутствии другого не смел издать ни звука, каким бы тяжким ни было истязание.
Также следует заметить, что из двоих учеников монах куда более склонялся к Прайму, резонно полагая, что гибкость соображения и умение найтись в сложной перепалке всегда даст фору натужной учёности. Но кого сильнее любишь – того сильней и наказуешь. Оттого куда чаще Згонд притискивал своего противника и соученика к скамье или растягивал на дыбе, чем делал то же Прайм с ним самим.
Как ни удивительно, однако вылёживались в лазарете иной раз они оба. Впрочем, не так уж много силы надо, чтобы удержать того, кто и не думает противиться, и не так уж много лишней боли доставляет сие тому, кто отдаёт таким образом полученное прежде.
Не надо забывать, что Згонд был терпелив – а это значит злопамятен. Прайм же, по вещему слову монаха, вспыхивал легко, как солома, но так же быстро погасал и в подобные моменты был склонен к известному дружелюбию даже во вред себе.
В тот несчастливый для обоих день их поклали, за неимением места, на одно широкое ложе и отгородили от других страдников толстой занавесью. В какой-то миг юноши остались одни: соседа их, главу замковой стражи, перестала бить перемежающаяся лихорадка, и он решил заночевать в семье, а прочие разгуливали по коридору.
Тускло помаргивал светильник, укреплённый в стене. Згонд вроде бы начинал задрёмывать, лёжа на животе, но у Прайма сна было ни в одном глазу.
– Слушай, друг, – проговорил Прайм шёпотом, чтобы ненароком не разбудить Згонда, если тот уже спит, – ты уж прости, если тебе крепко досталось. Я всякий раз качаюсь вперёд-назад, отвожу тебя от удара, а сегодня еле на ногах прямо удерживался.
– Никакой я тебе не друг, – вполне ясным голосом ответил Згонд. – Не просил я о таком. И подмоги не просил. Велика радость – шлёпать тебя своим мужским ремнём по ягодицам в такт иной разделке.
Выразился он, натурально, куда грубее, но мог и не трудиться: иносказание и так и этак вышло на редкость выразительным.
– Ах ты, паскуда! – крикнул Прайм. – И улещал тебя, и подстилался всячески, а всё даром. Как стоял поперёк моей жизни, так и стоишь.
И всей тяжестью навалился на Згонда. Тот прянул, взвился и бросился на обидчика. Оба покатились по простыням, стискивая друг друга в объятиях и визжа от боли и ярости подобно диким котам. Почти сразу они съехали вниз вместе с простынями и занавесом и там, на полу, продолжали одарять оплеухами, царапаться и лягаться, пытаясь удушить противника и щедро пачкая друг друга кровью из еле подсохших рубцов. Кончилось всё тем, что более сильный Згонд притиснул Прайма лицом к грязным доскам и в запале овладел им как женщиной – причём так грубо, что кровь потекла уже и оттуда.
Как раз тогда, услышав шум и вопли, явились остальные и увидели то, что увидели. Юношей растащили: Згонд тотчас же опомнился, Прайм же повис на руках остальных пациентов почти без сознания.
Набежал народ. Обоих спешно развели: Прайма поместили в его собственную комнату и приставили к нему лекаря, Згонда передали с рук на руки его близким.
Никто, тем более Згонд, нимало не винил Прайма в подстрекательстве. Сам он лежал пластом и, хотя видимые повреждения были невелики, казалось, едва дышал, несмотря на заботливый уход. Видимо, совершённое над ним насилие подкосило самый корень его естества.
– Мы не желаем, чтобы сие архипостыдное происшествие между младшими переросло уже не в ссору глав семейств, а в затяжную войну меж родами, – сказал отец насильника. И приговорил держатель замка Шарменуаз, а подтвердили все мужчины дома, что сын его Згонд будет умирать столько дней, сколько понадобится Прайму, дабы вернуться в этот мир, и таким образом питать жертву собственным духом, как мать грудное дитя – молоком. Сам Згонд не воспротивился такому решению ни словом, ни жестом – так много значило благополучие рода в сопоставлении с бытием, виной и даже правотой одного. К тому же при мысли о том, что его жизненная сила вольётся в другого, подобно тому как это уже сделала мужская мощь, юноша испытывал своего рода нечестивый восторг.
Итак, был призван умелый делатель, который мог хранить существование того, над кем трудился, так долго, как потребуется. Окно в каморе Згонда закрыли плотным щитом, и лишь двое посещали пленника в его скорбном уединении: палач и начальник стражи из мелких прихлебателей, который следил за выполнением приговора и одновременно передавал новости из соседского замка.
Прайм, однако, пребывал в куда лучшем состоянии, чем давал понять окружающим. Распростершись на постели и лишь изредка протягивая руку за чашей с питьём или ночной посудой, он беспрестанно крутил в голове одну и ту же картину, рассматривая со всех граней. Не столь важно, кто из них со Згондом начал первый и кто дал повод: раскалённое клеймо запечатлелось в равной степени на обоих. Прайм знал, разумеется, что его простые духом соотечественники не брали в голову и мысли о мужеложстве. «Оросить полынь» казалось им так же просто, как в неё помочиться, если кому ударяло в голову настолько, что он пользовал своим «коротким ремешком» овцу или козу, то нужно было всего-навсего прирезать животное и отдать волкам, не употребляя в пищу самому и не угощая порченым мясом других. Оттого и выздоровев после учинённого над ним насилия, Прайм мог стать не более чем «волчьей сытью», изгоем, годным разве в шкуродёры или золотари. Но мало того: юноша всё более приходил к выводу, что сам желал сотворённого над ним – хотя не в гневе, а в нежности. Однако велика ли была разница между тем и этим? Ради чего годами длилась между ним и Згондом эта несуразная битва? Боль или запредельное наслаждение исторгло у него тот последний, пронзительный крик, который обрушил на их головы всю округу? Со стыдом думал Прайм, что впервые в жизни излился наяву, а не в мутных полудетских видениях, и что семя могло быть замечено другими.
Судьба Згонда пока не занимала Прайма: бывают случаи, когда время смыкается вокруг человека, словно оболочка яйца, позволяя ему вызреть, – ибо все мы горазды на необдуманные и скоропалительные решения.
Возможно, приходило ему в голову, что двое – уже не изгои и не сироты: но кто знает!
Недели через две настал день, когда телу юноши стало уже невмоготу продавливать собой матрас и подушки: оно подняло Прайма и утвердило на мягких ногах. Первое, что было замечено глазами, покрасневшими от сдерживаемых слёз, – что окно напротив плотно заложено изнутри.
«Должно быть, его сослали от меня подальше, а пустую комнату опечатали», – подумал юноша о Згонде.
Возможно, мысль о том, что надо скорее – и лучше всего тайно – узнать, что произошло с соучастником преступления, придала юноше бодрости. Он впервые поел чего-то более плотного, чем кашица из злаков, велел себя умыть и даже прошёлся вдоль стены, придерживаясь за камень рукой.
Надо сказать, ему помогали, однако сторонились и часто бросали одного, что укрепляло Прайма в его заблуждениях.
Именно поэтому, когда ставень на противоположном окне распахнулся, юноша оказался в комнате совершенно один.
Прайм подобрался к своему окну и растворил его – из широкой щели бросился ему в лицо свежий ветер и гул бурлящей воды. На другой же стороне палач как раз подтащил полумёртвого Згонда к проёму в стене и приставил к шее нож, готовясь перерезать ему глотку и сбросить в ущелье. Ибо, как говорили тогда, нет честных похорон для мужеложца и нет покоя для преступившего закон. Юноша не сопротивлялся: происходящее сулило ему избавление от мук, кои разрушили его плоть до основания.
И тут взгляды обоих встретились в последний раз.
– Кто смеет лишать меня моего любимого врага! – крикнул Прайм и бросился навстречу, протянув руки. Одновременно устремился к нему и Згонд, собрав остаток сил.
И тут произошло чудо. Тела нечаянных любовников вытянулись в воздухе наподобие аркана, привязанного к стреле. Когда ладони сомкнулись, ноги ещё упирались в стену. Краткое мгновение понадобилось, чтобы плоть обоих окаменела и застыла, образовав хрупкую перемычку между башнями. Ноги сделались опорами, спины – полотном моста, руки – перилами, лица же до сей поры виднеются каждое со своей стороны, если хорошенько присмотреться.
Когда сбежались люди, чтобы подивиться чуду, отец Прайма сказал:
– Живы оба наших сына или мертвы, для них это поистине лучший исход.
На что Згондов отец ответил:
– Стало быть, мой трудный вклад принят, потому что живы наши дети или мертвы – они вместе вопреки нам обоим.
– Видится мне так, – промолвил отец Прайма. – То, что случилось меж юными, – отражение наших взрослых распрей. Когда в душе и сердце оба мы желаем любви и мира – и враждуем по пустякам, и не можем остановиться себе на погибель.
– И вот ещё что привиделось мне, – добавил родитель Згонда после некоей паузы, когда разум его, казалось, витал где-то за краем Вселенной. – Пока длится полюбовный союз между нашими домами – длится и бытие наших детей, обращённых в камень. Пока оно длится – нерушим и мост, сотворяющий из обоих замков единую плоть.
Пожали они друг другу руки и поклялись в вечной приязни.
Тогда и стали замки Октомбер и Шарменуаз единой твердыней».
Провещав это, старый Торквес умолк и обратился в дым стыдливо-розоватого оттенка, который, в свою очередь, исчез в недрах доспеха.
– Ну, дела, – проговорила Олли, водружая стальную личину на прежнее место и понадёжней закрепляя в воротнике. – Это как получается – хозяева должны непременно творить между собой плотский союз, чтобы камень на месте держался? Подтверждать единство в каждом очередном поколении?
– Одна сказочка погоды не делает, – рассудительно ответила Барба. – Видишь ведь, сколько тут железных чучел. Если в каждом, как в сосуде джинна, закупорена некая поучительная история, это же года не хватит, чтобы всё прослушать и прийти к решению. Но вот что прими к сведению: вполне вероятно, что мост живой. Ну, как спрыснутые кровью владельца рутенские механизмы. Оттого и стоит крепко.
– Ох, век бы тебе такого не говорить, – с показным испугом ответила старшая сестра. – Выходит, у мостика имеется воля? И не совсем разумная? Может пропустить в Октомбер, может и стряхнуть прямо в Игрицу?
– Я вот что прикинула, – добавила Барба. – Та небольшая зала, где начинается мост, ведь принадлежала Згонду.
– И служила камерой пыток, – кивнула Олли. – Стоило бы, говоришь, разобраться, прежде чем лезть в полымя? А то удушит, как этим… имя дворецкого ведь многозначное. Торквес – красивое ожерелье в форме удавки.
Октомбер, вопреки утверждениям юных владельцев, смотрелся внутри куда как неплохо. Хотя камень сводов и стен давил на случайных гостей своей мощью, нарядные гобелены, которыми были затянуты самые крупные щели, отличались завидной сохранностью, штукатурка если и повыкрошилась кое-где, то незаметно для постороннего наблюдателя. К тому же хозяевам вполне можно было не выходить в залы и галереи, а ограничиться небольшим помещением, не так давно оборудованным под туалетную комнату. Вода поступала по трубам лишь холодная, зато рядом стояла небольшая печь, которая легко протапливалась обломками мебели. Ванна была из белой алебастровой глины, купальные простыни, полотенца и губки в виде рукавицы – из ягнячьей шерсти, в зависимости от цели восхитительно нежной или плотной. Для утренних омовений, когда мало времени или неохота нежиться в изобилии парной воды, служила низкая раковина в полу, огороженная, чтобы не летели брызги, слюдяным экраном почти в рост человека. Прохладная влага лилась в неё с потолка и обращалась в подобие той радужной пыли, что стоит над водопадом.
Сменная одежда и наряды, пригодные для любого сезона, ждали своего часа в шкафах, встроенных в нишу. Их было немного, зато наилучшего качества.
И, разумеется, низкое ложе с набитыми отборной волной тюфяками и подушками, накрытое, по сезону, атласным покрывалом или волчьими шкурами, хранило от промозглости внешнего мира ничуть не хуже старинных чудищ под балдахином.
– Любопытно всё-таки, где обретаются наши суженые, – сказал Сентемир, беря с инкрустированного столика чашу с ароматной грибной похлёбкой. – Можно пари держать, что до поварни в дальнем конце коридора они пока не добрались: как вышибли дверь, так и застряли в оружейной.
– А что дашь в заклад? Не проиграй смотри, – отозвался Арминаль, пощипывая кисть вяленого изюма. – Почём ты знаешь, что такие примерные юницы не пошли по линии меньшего сопротивления, а начали с прямого разбоя?
– Это твоя-то невеста примерного поведения? Не смеши, – Сентемир отхлебнул из посуды, чуть поморщился: горячо. – Моряна она и есть моряна, хоть вся, хоть в малой доле. Вот моя зато…
– Не хвастай. Меня любезно предупредили, что Барба от монаха и пришлой рутенской ведьмы, как будущий антагонист Пророка Езу, – усмехнулся Арминаль. – Олли хотя бы честна и прямодушна. Вот что скажи, если ты такой умный: старине Торквесу удалось нагрузить их своей повестушкой или они отступили в беспорядке и с визгом?
– Такие отступят. Тем более что я заманил его в самый красивый футляр изо всех возможных. Чтобы пришельцу на такой не польститься, это я не знаю, кем и быть надо.
– Женщиной, – с лукавством проговорил Армин. – Из тех, кому лишь бы в самую большую суповую кастрюлю влезть и ещё крышкой прикрыться.
– Там тоже свои презенты имеются, – отозвался Сентемир. – Я лично проследил. Ну, если первое у нас получилось, девы хотя бы призадумаются, стоит ли лезть на запретную территорию. То бишь к нам.
– Угу. И мы к ним тоже ни ногой. Сента, как по-твоему, что там за приданое? Драгоценные металлы у нас, варваров, меньше в ходу, чем холсты, пенька, баранья волна, зерно и убоина. Предки и вообще брали оброк тёсаным камнем.
– Вот что хотел бы я знать более всего, – ответил его собеседник. – Кто возьмёт оброк сейчас – мы или с нас самих?
Обучение строптивых
– Барб, может быть, мы всё-таки уже хотим есть? – спросила Олавирхо. – Чтобы в пытошной камере было чем отвечать на вызов, помимо жёлчи.
– Кое-какой съестной припас имеется в тюках, которые грузят, – задумчиво ответила сестра. – Но пока никто не докладывал нам о завершении работ, а выходить из стен на воздух просто так неинтересно. Давай-ка оставим мирные воинские радости и отыщем поварню.
Обе с завидным стоицизмом миновали тройной зал оружейной, правда, почти незаметно для себя вооружившись парой джамбий – широких крючковатых кинжалов, годных под обе руки.
Кухня обнаружилась после того, как девушки прошли весь замкнутый кольцом коридор. Она тематически и весьма гармонично примыкала к оружейной палате и содержала уйму шлемоблещущих котлов, кастрюль и уполовников с шумовками. Каждый разделочный нож стоил флибустьерского тесака, двузубые вилки и рашперы для жарки мяса могли удержать на себе немалых размеров тушку. Дверца печи размером с котёл паровоза была гостеприимно приоткрыта, поленья торчали из неё, как нечищеные зубы великана-людоеда. В открытом зеве мраморного дракона неторопливо поворачивался гибрид каминной решётки и вертела.
– Ничего себе, – прошелестела Олли с неожиданной для себя робостью. – Это на кого же здесь охотились былые владельцы?
– Почему бывшие? – Барбара пожала плечами. – Диковидная штуковина в камине неплохо промаслилась. Паутина уже после в жир влипла.
– Непохоже на наших ребятишек, – ответила старшенькая. – Эти разве что у самих себя овечек воруют.
– А волки?
– Ну, разве что с большой голодухи. Убьют такого по крестьянской просьбе, освежуют и сразу в обжарку.
– У нас вообще медведь не кровати. Молью траченный.
По ходу беседы Барба вертела головой по сторонам – принюхивалась.
– Любопытно, – сказала наконец. – В арсенале ничем особым не пахло, кроме чуточку ржавого и кислого железа, а фантом оказался. И вот теперь, как к нему привыкла, и здесь чем-то похожим наносит. Мышиным горохом, словно в библиотеке? Старыми пергаменами?
– Наверное, посуду плохо мыли, – Олавирхо с подозрением заглянула в хилый комод и, не обнаружив там ничего, кроме грязноватой ветоши. – Барб, они нас что – голодом выморить пытаются?
– Почему? Сыр, хлеб и вино почётным узницам вроде положены. Другое дело, кто будет нас и дальше тайком кормить.
– Ми-ы, – гулко донеслось откуда-то из лужёной утробы.
Девушки переглянулись.
– В сказке про Королевство Трёх Толстяков такая же точно громадина вела в потайной ход, – негромко сказала Олли, указывая на самую большую кастрюлю или котёл – в пол человеческих роста.
– Ведущий к зоосаду, то же политическая тюрьма, – добавила Барба. – Ты ведь сильная? Ну-ка подними!
Олавирхо в один прыжок оказалась на плите и сдёрнула вниз тяжеленную крышку.
– С самой посудой не вышло, замурована… – попыталась объяснить, дёргая за ручки, но тут в воздух со свистом прянул рой летучих мышей, закружился под сводами, виртуозно огибая углы и выступы, и расселся скопищем смоляных сталагмитов.
Когда девушки устали следить за истечением живого дыма или тумана и опустили взгляды, на краю котла сидело нечто. Или некто.
Карлик со сморщенным смуглым личиком: вместо глаз огромные бельма с точкой посредине, вместо носа пятак, плащ, весь в лохмотьях, кроет туловище, остроносые сапоги с чёрными лакированными когтями – ноги. По четыре долгих пальца на каждой из скрещенных на груди рук.
– Ничего себе мышка, – протянула Олли. – Летучая… Летейская. Ты говорящий?
Существо гнусно захихикало.
– Клянусь, вот он эхо и передразнивал, – кивнула Барбара. – Теперь понятно откуда наносило… лицом без определённого места жительства. Говорить по-людски умеешь?
Существо закатилось ещё пуще.
– Барба, а оно мясное? – спросила Олли, вытаскивая из-за пояса джамбию и поигрывая хищно изогнутым клинком. – Не думаю, что очень, жестковато от старости, но вот его подданные – пожалуй. Другой снеди ведь всё равно не предвидится. Если соорудить сачок из вон той рыболовной верши и подстерегать все входы-выходы из родной кастрюли…
– Мы невкушные, – ответил карлик. – И вы не знаете, как наш шервировать. В шмышле приготовить.
– Ничего, с обыкновенными mus domestica как ни на то справлялись, – сурово ответила Барба. – На папы-Раудиных уроках по стратегии и тактике экстремального выживания. Травы там, коренья, лягушки, иной подножный корм, оборотная вода, рытьё пещер, противочумные одеяла из сурчиных шкурок…
– Шурчиных шкурок? Он же шами шумные.
– У тебя дикция неважная, – сердобольно заметали Олли. – Наверное, клыки во рту мешают? В смысле ранят.
– Вы жалеете? Меня? – вдруг спросил карлик вполне серьёзно. – Даже если издеваетесь, всё равно. Вы, наверное, сильные, раз так умеете.
– Или просто не понимаем, что опасно, а что нет, – вздохнула Барба. – Опыта не хватает. Ты и впрямь можешь нас покусать досмерти? Кровь выточить из вен и прочее?
– Не могу, – удручённо ответил карлик. – Я ведь только бывший человек – ни прибавить, ни убавить. Хотя скорее убавить. Даже клыки легче втянуть внутрь, чем выпустить наружу, изо рта. Дело в том, что рядом с моим подземным убежищем стало слишком шумно и чересчур бодро. И когда мне предложили переждать в плите с частью моего народа…
– Довольно, не продолжай, – Олли решительно вклинилась в паузу. – Что до шума – я надеюсь, он прекратится, наконец. Удивительно, что эти прислужники нечистого делают там с нашим приданым. Красть, во всяком случае, им наверняка будет скучновато.
– Позвольте поинтересоваться, а что там такое? – спросило потустороннее создание с весьма живой интонацией.
– Поинтересоваться-то можно, да большого проку с того не будет, – ответила Барба. – Небольшую часть его составляют женская одежда, столовое и постельное бельё, простые, как мы привыкли…
– О! Знатные девицы из хорошего дома – и привыкли к простоте? Это ново! – обрадовался человечек и даже потёр руки. При этом стало ясно, что когти на самом деле – сильно отросшие и перекрученные спиралью ногти. Обыкновенные.
– Ты, верно, был человеком, до того как стать… – начала Барба.
– Хозяином летучих мышей? Разумеется, – ответил он. – И это вовсе не такая забавная история, как вам может показаться. Хотите послушать? Уверяю вас, терпение ваше будет вознаграждено сторицей: пока мы находимся тут, мои приятели добудут вам какую-никакую пищу, не требующую готовки.
– Отчего же нет, – ответили сёстры почти хором.
– Тогда навострите уши, распушите перья, откройте глаза пошире и не вертите головами, мои совушки…
Давным-давно не было здесь никаких башен и никаких стен, только холм высился, подобно острову, посреди плавного течения Игрицы. Река здесь раздваивалась и огибала вершину словно обручальным кольцом – с того и звался холм Обручальным. Склоны поросли густым лесом, основание было широким, а самая вершина в своей наготе походила на острый отломок кости. Граница двух маркизатов, Октомбер и Шарменуаз, проходила по реке, сам же холм был ничейным. Владельцы – и один, и другой – зарились на сие место, желая возвести на нём пограничную крепостцу, но не хватало обоим ни воинов для захвата, ни золота для того, чтобы свести лес, наломать и привезти камень для башенных стен.
Сами маркизы с семьями жили не так далеко от берега, всяк по свою сторону весёлой воды. И были у них младшие дочери, почти ровесницы: как и принято в нашей земле, светловолосые и сероглазые, крепкие станом и отважные духом. Никогда эти девушки не видели друг друга, ибо враждовали их отцы. И разделяла обеих широкая вода.
Но вот однажды вышла на прибрежный песок девица Айелет из рода Шармени, чтобы выстирать и высушить на себе нижнюю сорочку, благо не было никого на берегу в такой ранний час. И видит – наклоняется над водой такая же юная красавица и тоже нагнулась над чистой водой, и так же, как и перед Айелет, плещется и мерцает перед ней отражение.
Выпрямились обе и глянули друг другу в очи – а зрение обеих было по причине юности таким острым, что разглядели они друг в друге всё до последней чёрточки.
– Кто ты? – спросила Айелет. – Не верю я своим глазам: будто поставили на самом стрежне зеркало от воды до самого неба.
И произнесла такие строки:
– Словно одно чрево выносило нас,
Словно облекла скорлупа одна,
Словно мы лежали, сплетясь накрепко:
Птенцы одного яйца, ядра одного ореха.
– Зовут меня Исанжель из рода Октомбри, – отозвалась другая девица, и слова сии перенеслись на другой берег так легко, будто у них были крылья. – Не верю я своим глазам: где у меня родинка на правой щеке – у другой девицы на левой. Где серебряный перстенёк на пальце левой руки – у неё на правой в точности такой же: с мужской синей бирюзой, алыми девичьими корольками. Так же в точности спускается золотой локон на её белую щёку, а на щеках играет алый румянец и смеются ямочки. Так же крепки её груди, не знавшие в себе молока, и строен нагой стан.
И произнесла стихи:
– Верно, были у наших матерей мужья-близнецы,
Верно, на одно лицо и статью одинаковы,
Верно, спутали их милые родительницы,
Как всех четверых вокруг клинка оборачивали.
А был тогда древний обычай: если молодая пара желала сойтись не по сговору, не по желанию родителей, а по своей вольной воле, то отыскивали они присяжного мастера тяжёлого клинка и над вынутым из ножен мечом произносили слова клятвы. Считалось это порицаемым, но также и законным, ибо по нагой остроте проходит граница меж смертью и жизнью.
– И наши стихи будто один арфист сочинил и положил на мелодию, – ответила Айелет. – Я зовусь Айелет да Шармени, и делит нас надвое не крепкое серебряное зеркало, не острый стальной меч, а тихая речная вода.
В те давние времена Игрица и впрямь текла по равнине и бесилась только в ледоход, разламывая пополам льдины, разливаясь озером и подтачивая берега.
– Отчего тогда тебе, Айелет, не переплыть через воду? – ответила Исанжель. – Или ты хочешь подождать, пока я сама такое сделаю?
Бросилась Айелет в реку как была и легко достигла другого берега – в те давние времена оба они были невысокие.