Текст книги "Катастрофы сознания"
Автор книги: Татьяна Ревяко
Соавторы: Николай Трус
Жанры:
Энциклопедии
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Мне представляется, что, вероятно, будь у г-на Акутагава поменьше ума, побольше здоровья и живи он как все, тогда, кто знает, все могло бы сложиться для него счастливее.»
Аллилуева Надежда Сергеевна
Аллилуева Надежда Сергеевна (1901–1932) – вторая жена Сталина.
Надежда Сергеевна была моложе мужа на 22 года. Уже будучи матерью двоих детей, она старалась активно участвовать в общественной жизни, поступила в промышленную академию. Но последние годы ее семейной жизни были омрачены грубостью и невниманием Сталина.
Борис Бажанов – секретарь Сталина, позднее убежавший за границу – написал «Воспоминания», в которых есть страницы, посвященные семейной жизни Сталина.
«Тщательно разбирая его жизнь и его поведение, трудно найти в них какие-либо человеческие черты. Единственное, что я мог бы отметить в этом смысле, это некоторая отцовская привязанность к дочке – Светлане.
И то до некоторого момента. А кроме этого, пожалуй, ничего.
Грубость Сталина. Она была скорее натуральной и происходила из его малокультурности. Впрочем, Сталин очень хорошо умел владеть собой и был груб лишь когда не считал нужным быть вежливым.
Интересны наблюдения, которые я мог делать в его секретариате. Со своими секретарями он не был нарочито груб, но если, например, он звонил и курьерша была в отсутствии (относила, например, куда-нибудь бумаги), и на звонок появлялся в его кабинете Мехлис или Каннер, Сталин говорил только одно слово: „чаю“ или „спички“.
Обычные регулярные заседания Политбюро начинались утром и заканчивались к обеду.
За столом были он, его жена Надя и старший сын Яшка (от первой жены – урожденной Сванидзе).
Но часто бывало так, что выйдя из зала заседаний Политбюро, Сталин не отправлялся прямо домой, а, гуляя по Кремлю, продолжал разговор с кем-либо из участников заседания. В таких случаях, придя к нему на дом, я должен был его ждать. Тут я познакомился и разговорился с его женой, Надей Аллилуевой, которую я просто называл Надей. Познакомился довольно близко и даже несколько подружился.
Надя ни в чем не была похожа на Сталина. Она была очень хорошим, порядочным и честным человеком. Она не была красива, но у нее было милое, открытое и симпатичное лицо. Она была приблизительно моего возраста, но выглядела старше, и я первое время думал, что она на несколько лет старше меня.
Известно, что она была дочерью питерского рабочего-большевика Аллилуева, у которого скрывался Ленин в 1917 г. перед большевистским переворотом. От Сталина у нее был сын Василий (в это время ему было лет пять) и потом, года через три, еще дочь, Светлана.
Когда я познакомился с Надей, у меня было впечатление, что вокруг нее какая-то пустота – женщин-подруг у нее в это время как-то не было, а мужская публика боялась к ней приближаться – вдруг Сталин заподозрит, что ухаживают за его женой. Сживет со свету.
У меня было явное ощущение, что жена диктатора нуждается в самых простых человеческих отношениях. Я, конечно, и не думал за ней ухаживать (у меня уже был в это время свой роман, всецело меня поглощавший). Постепенно она мне рассказала, как протекает ее жизнь.
Домашняя ее жизнь была трудна. Дома Сталин был тиран. Постоянно сдерживая себя в деловых отношениях с людьми, он не церемонился с домашними.
Не раз Надя говорила мне, вздыхая: „Третий день молчит, ни с кем не разговаривает и не отвечает, когда к нему обращаются. Необычайно тяжелый человек“.
Но разговоров о Сталине я старался избегать – я уже представлял себе, что такое Сталин, а бедная Надя только начинала, видимо, открывать его аморальность и бесчеловечность и не хотела верить в эти открытия.
Через некоторое время Надя исчезла. Как потом оказалось, отправилась проводить последние месяцы своей беременности к родителям в Ленинград.
Когда она вернулась и я ее увидел, она мне сказала: „Вот, полюбуйтесь моим шедевром“. Шедевру было месяца три, он был сморщенным комочком. Это была Светлана. Мне было разрешено в знак особого доверия подержать ее на руках.»
«Свидетельства, которыми я располагаю, – пишет биограф Сталина Д. Волкогонов, – говорят о том, что и здесь Сталин стал косвенной (а впрочем, косвенной ли?) причиной ее смерти. В ночь с 8 на 9 ноября 1932 г. Аллилуева-Сталина покончила с собой. Непосредственной причиной ее трагического поступка явилась ссора, едва заметная для окружающих, которая произошла на небольшом праздничном вечере, где были Молотов, Ворошилов с женами, некоторые другие лица окружения Генсека. Очередной грубой выходки Сталина хрупкая натура жены не перенесла. 15-я годовщина Октября была омрачена. Аллилуева ушла к себе в комнату и застрелилась. Каролина Васильевна Тиль, экономка семьи, придя утром будить Аллилуеву, застала ее мертвой. Вальтер лежал на полу. Позвали Сталина, Молотова и Ворошилова.
Есть основания предполагать, что покойная оставила предсмертное письмо. Об этом можно только строить догадки. На свете всегда есть и останутся большие и маленькие тайны, которые никогда не будут разгаданы. Смерть Надежды Сергеевны, думаю, не была случайной, это надежда. Когда нет надежды – уже нет и человека. Вера и надежда всегда удваивают силы. У жены Сталина их уже не было».
Лев Троцкий приводит другую дату и дает иную интерпретацию причины самоубийства Надежды Аллилуевой: «9 ноября 1932 г. Аллилуева внезапно скончалась. Ей было всего 30 лет. Насчет причин ее неожиданной смерти советские газеты молчали. В Москве шушукались, что она застрелилась, и рассказывали о причине. На вечере у Ворошилова в присутствии всех вельмож она позволила себе критическое замечание по поводу крестьянской политики, приведшей к голоду в деревне. Сталин громогласно ответил ей самой грубой бранью, которая существует на русском языке. Кремлевская прислуга обратила внимание на возбужденное состояние Аллилуевой, когда она возвращалась к себе в квартиру. Через некоторое время из ее комнаты раздался выстрел. Сталин получил много выражений сочувствия и перешел к порядку дня».
Н. С. Хрущев также пишет в своих «Воспоминаниях»:
«Посещение домашних обедов у Сталина было особенно приятно, пока была жива Надежда Сергеевна. Она была принципиальным партийцем и в то же время чуткой и хлебосольной хозяйкой. Я очень сожалел, когда она умерла.
Накануне ее кончины, в Октябрьские или Первомайские торжества, я сейчас не помню этого, я стоял возле Мавзолея в группе актива. Шла демонстрация. Аллилуева была рядом со мной, мы разговаривали. Было прохладно, Сталин на Мавзолее, как всегда, в шинели. Крючки шинели были расстегнуты, полы распахнулись. Дул ветер. Надежда Сергеевна глянула и говорит:
– Вот мой не взял шарф, простудится и опять будет болеть.
Вышло очень по-домашнему и никак не вязалось с представлениями о Сталине, о вожде, уже вросшими в наше сознание. Кончилась демонстрация, разошлись…
На следующий день Каганович собирает секретарей райкомов и говорит, что скоропостижно скончалась Надежда Сергеевна. Я подумал: „Как же так? Я же с ней вчера разговаривал. Цветущая, красивая женщина“.
Через день или два Каганович опять собирает нас и говорит:
– Передаю поручение Сталина. Сталин велел сказать, что Аллилуева не умерла, а застрелилась.
Он не сообщил никаких подробностей, а мы не задавали никаких вопросов.
Мы похоронили Аллилуеву. Сталин выглядел опечаленным, стоя у ее могилы. Не знаю; что было у него на душе, но внешне он скорбел.
После смерти Сталина я узнал историю смерти Аллилуевой. Конечно, эта история никак документально не подтверждена. Власик, начальник охраны Сталина, рассказал, что после парада все отправились обедать к военному комиссару Клименту Ворошилову на его большую квартиру. После парадов и других подобных мероприятий все обычно шли к Ворошилову обедать.
Командующий парадом и некоторые члены Политбюро отправились туда прямо с Красной площади. Все выпили, как обычно в таких случаях. Наконец, все разошлись. Ушел и Сталин. Но он не пошел домой.
Было уже поздно. Кто знает, какой это был час. Надежда Сергеевна начала беспокоиться. Она стала искать его, звонить на одну из его дач. И спросила дежурного офицера, нет ли там Сталина.
– Да, – ответил он, – товарищ Сталин здесь.
Он сказал, что с ним женщина, назвал ее имя. Это была жена одного военного, Гусева, который тоже был на том обеде. Когда Сталин ушел, он взял ее с собой. Мне говорили, что она очень красива. И Сталин спал с ней на этой даче, а Аллилуева узнала об этом от дежурного офицера.
Утром – когда, точно не знаю – Сталин пришел домой, но Надежды Сергеевны уже не было в живых. Она не оставила никакой записки, а если записка и была, нам никогда об этом не говорили. Позднее Власик сказал:
– Тот офицер – неопытный дурак. Она спросила его, а он взял и сказал ей все.
Потом пошли слухи, что, возможно, Сталин убил ее. Эта версия не очень ясна, первая кажется более правдоподобной. В конце концов, Власик ведь был его охранником».
Впрочем, нельзя сбрасывать со счетов и вероятность убийства Аллилуевой. Во всяком случае, в этом были убеждены многие современники. В книге Ю. Семенова «Ненаписанные романы» приводится стенограмма его беседы с Галиной Семеновной Каменевой-Кравченко, где она говорит: «Меня арестовали в 1932 г., сразу после того, как погибла Надя Аллилуева… Кстати, она не была левшой, но висок у нее был раздроблен именно левый. В десять часов вечера к Ольге Давыдовне прибежала врач Кремлевской больницы Александра Юлиановна Капель, близкая подруга выдающегося терапевта Плетнева. Я спросила Лютика – так все звали сына Льва Борисовича (Троцкого) и Ольги Давыдовны, моего мужа Александра: „Что случилось!“ Он ответил: „Надя Аллилуева погибла; я – к Ольге Давыдовне, а та молча смотрит на доктора Капель…“ „Случился острый аппендицит, – тихо сказала Александра Юлиановна, – мы не смогли ее спасти..“ Это же была официальная версия… Я вернулась к Лютику, а он покачал головой: „Ложь. Она убита. Из такого же пистолетика, какой подарил тебе папа (то есть Троцкий).“»
Несмотря на подобные свидетельства, серьезные историки придерживаются версии самоубийства. Очевидных поводов для уничтожения жены у Сталина не было, да и маловероятно, что он выбрал бы для такого «акта» дни главного революционного праздника. Учтем и то, что самоубийство (подлинное или мнимое) неизбежно бросало тень на самого Сталина. Задумай вождь убийство, наверное, он подобрал бы более «естественный» вариант смерти.
Ахромеев Сергей Федорович
С вдовой маршала Ахромеева Тамарой Васильевной Ахромеевой беседует обозреватель «Совершенно секретно» Александр Терехов (Совершенно секретно. № 7 (74), 1995 г.)
– Сергей Федорович стал начальником генерального штаба после того, как по до сих пор не вполне ясным причинам испортились отношения между Устиновым и Старковым и последний вынужден был оставить свой пост.
– О взаимоотношениях Устинова и Огаркова я ничего сказать не могу. Мне не очень нравится выражение «вынужден был оставить свой пост». Дело в том, что, когда были созданы Главные командования войск направлений как органов оперативно-стратегического управления Вооруженными Силами, назначение командующим такой группировкой, как Западная, даже для начальника Генерального штаба было престижным.
– Были у него кумиры?
– Кумиры – нет. Были люди, которых он называл учителями. Маршалы Жуков, Рокоссовский, Конев…
– Я так думаю, что Горбачев его поначалу очаровал…
– Очаровал? Это не то слово для характеристики Генерального секретаря… Близко наблюдая работу людей, принадлежащих к высшим эшелонам власти, Сергей Федорович понимал, что «старикам», несмотря на их несомненные заслуги перед страной и их опыт, время уходить. То, что этот процесс затягивался, наносило большой вред управлению государством. Например, еще в середине 70-х гг. именно в Генштабе зародилась идея сокращения наших военных расходов, потом тяжело болел Брежнев, и докладывать ему этот острый вопрос было бесполезно.
Так же и с Афганистаном. Ведь когда стало ясно, что решение о вводе наших войск может быть принято, маршал Огарков и его заместители Ахромеев и Варенников докладывали лично Брежневу, что решить афганскую проблему военным путем невозможно. Но к ним не прислушались. Самое грустное: впоследствии политические противники часто укоряли Сергея Федоровиче Афганистаном. На этом даже строили свою кампанию по дискредитации маршала. Причем самым безнравственным было то, что больше всех в этом преуспели люди, которые были в то время в составе ЦК и Верховного Совета, но ничего не сделали, чтобы предотвратить трагедию, и единогласно проголосовали за ввод войск. Ну это так, к слову пришлось… К середине 80-х гг. все понимали необходимость прихода новых сил в руководство страной. Поэтому когда избранный генсеком Горбачев побеседовал с военным руководством об армейских проблемах и, как им показалось, с пониманием воспринял их, Сергей Федорович с удовлетворением сделал для себя вывод: «Теперь можно работать. Кажется, руководитель наконец есть».
– Но через несколько лет Ахромеев засобирался в отставку.
– Он чувствовал, что не может пригодиться этой команде. Горбачев армию не понимал. Он перевернул всю нашу политику, которая базировалась на присутствии там мощнейшей группы наших войск, и при этом не обсуждал с военными должным образом вопрос о том, что будет, если варшавский Договор развалится. Сергей Федорович надеялся изменить отношение Горбачева к армии. Он убеждал: «С вами считаются, пока за вами армия, а не будет сильной армии, никакое „новое мышление“ никому не окажется нужным». Все бесполезно. Горбачев слушал других людей.
Сергей Федорович понимал, что политика Горбачева приведет к развалу Варшавского Договора, всей системы безопасности в Европе, участие в создании которой он считал делом своей жизни, если хотите. Он говорил: «Моей жизни хватит только чтобы разрушить то, что мы 50 лет создавали, заново построить я уже не смогу». Это было очень тяжело.
– Сперва Горбачев расстался с Соколовым…
– Да, была история с прилетом Руста на Красную площадь. Загадочная история… Горбачев боялся Ахромеева? Михаил Сергеевич принимал близко к сердцу постоянные слухи о готовящемся перевороте?
– Я думаю, не боялся. А насчет переворота… Сергей Федорович говорил: силой в России ничего не сделаешь. Убрать неугодного руководителя – не самая большая проблема. А вот что делать дальше? Он считал, что самое опасное для нашей страны – лишить власть уважения, авторитета, дискредитировать саму идею власти. Сейчас именно это и произошло. Видите, к чему это привело? А он хотел предотвратить, предупреждал. Вспомните, сколько он писал об этом. А его противники вот тут-то и вспоминали: «Кого вы слушаете? Он же получил Героя за Афганистан».
В общем, оставив Генштаб, он и советником Горбачева долго работать не смог. Написал несколько рапортов об отставке. На последнем в июне 1991 г. Горбачев написал: «Подождем!»
– Язов учился с Ахромеевым на одном курсе в академии, в Генеральном штабе у Сергея Федоровича тоже еще оставались соратники. И, несмотря на это, выходит, маршал ничего не знал о готовящихся событиях августа 1991 г.?
– Ничего не знал. 6 августа я, он и внучка уехали в отпуск в Сочи, спокойно отдыхали. 19-го Сергей Федорович, как всегда, пошел утром на зарядку, потом вернулся и разбудил нас: включите быстрее телевизор! Он молча выслушал первые сообщения. Когда случалось что-то важное, он обычно замолкал. Молча сходили на завтрак. Я его ни о чем не спрашивала. Потом он вдруг говорит: я должен лететь в Москву и во всем разобраться на рабочем месте. Мы и не попрощались как следует. Его провожала группа врачей: возвращайтесь, Сергей Федорович, ждем. Он отшутился: оставляю вам в залог жену. Поцеловал меня и внучку и уехал. Больше я его не видела.
– Кто же с ним был дома в эти дни?
– Дочери, их семьи. Когда по ТВ прозвучали первые сообщения о создании ГКЧП, они поняли: отец приедет. Он и приехал, веселый, загорелый, сказал, что пока ничего не понимает, и уехал в Кремль. Он предложил свою помощь Янаеву, работал в аналитической группе, собиравшей сведения с мест. В этом и состояло его участие в ГКЧП. Дочери звонили мне без конца: приезжай скорее. Но прямо ничего не говорили. Конспираторы! Сочиняли, что заболел кто-то из детей. Я обижалась: ну что же вы не даете мне отдохнуть, неужели не можете сами об отце позаботиться? Потом не выдержала, позвонила Сергею Федоровичу в Кремль узнать, он сказал, что у него все в порядке. Обещал рассказать, когда вернусь. Но я все-таки решила ехать. С трудом достали билеты на 24 августа.
– После неудачи ГКЧП Сергей Федорович сильно переживал? – Он был подавлен, ждал ареста. Но продолжал ходить на работу в Кремль, хотя там в ту пору мало кто был. Дочь однажды не выдержала: «Зачем ты туда ходишь? Как там тебе?» «Ко мне никто не подходит. Никто со мной не заговаривает». Думая, что арестуют, он говорил: «Я понимаю, вам будет трудно, но я иначе не мог». Дочери спросили его: «Ты не жалеешь, что прилетел?» Он ответил: «Если бы я остался в стороне, я проклинал бы себя всю жизнь».
– В участниках ГКЧП он не разочаровался? Давал им оценки?
– Дочери рассказывают, что в ночь с 23 на 24 августа они долго разговаривали. Было интересно узнать его мнение о событиях и людях, в них участвующих. Не всех членов ГКЧП он знал одинаково хорошо. Но к тем, к кому относился с уважением до этих событий, он своего отношения не переменил.
– Например, к Язову?
– Не только. К Бакланову, Шенину…
– По мнению следствия, в эту ночь Ахромеев уже решился на самоубийство.
– По мнению следствия – так.
– Вы прилетели домой…
– Начали звонить Сергею Федоровичу в Кремль – телефон молчал. После пяти вечера звонили каждые 10–15 минут. В 23.00 позвонил его шофер, спросил, не приехал ли Сергей Федорович, а то его что-то не вызывает, и он не знает, что делать. Потом легли спать. Я, конечно, всю ночь не спала – вскакивала на звук каждой машины. Утром решили ехать в Москву – мы жили на даче. Только открыли дверь квартиры – звонит телефон. Дочь взяла трубку, и по ее лицу я поняла: случилось что-то ужасное. Звонил дежурный по группе генеральных инспекторов, сказал, что Сергей Федорович скоропостижно скончался, есть подозрение, что он покончил с собой (застрелился). Ночью его отвезли в морг кремлевской больницы, потом в госпиталь имени Бурденко. Мы поехали в прокуратуру. Там сказали, что в распоряжении следствия есть видеосъемка места происшествия. Я сразу же попросила показать ее. Следователи переглянулись, с сомнением посмотрели на меня: мол, выдержку ли? – но согласились. Я и одна из дочерей пошли смотреть, вторая не смогла. Сергея Федоровича обнаружил дежурный. Кабинет был открыт, ключ торчал в замочной скважине снаружи. Хоронили его 29 августа.
Ван Гог Винсент
Винсент Ван Гог (1853–1890) – голландский художник.
Ван Гог страдал приступами безумия. О его последних годах жизни и самоубийстве повествует Анри Перрюшо в книге «Жизнь Ван Гога» (Киев, 1994 г.).
«Теперь Винсент вспыхивает по любому поводу и даже без всякого повода. Неопределенность планов Гогена приводит его в опасное возбуждение. Он способен впасть в неистовство, обнаружив, что у Гогена лоб значительно меньше, чем можно ожидать от человека такого ума. Гоген только плечами пожимает. Уже раза два Гоген просыпался среди ночи: Винсент бродит по комнате. „Что с вами, Винсент?“ – спрашивает встревоженный Гоген. Винсент, ни слова не говоря, возвращается в свою спальню.
На мольберте у Винсента стоит картина. Он начал писать новую „абстрагированную картину“ – „Колыбельную“. Несколько дней назад он вскользь заговорил с Гогеном об исландских рыбаках, „одиноких среди опасностей в печальных морских просторах“. Мысли о них и навеяли Винсенту умиротворяющий материнский образ „Колыбельной“.
Гоген в свою очередь закончил портрет Винсента, пишущего подсолнухи. 22 декабря Винсент взглянул на портрет – да, это он, „страшно изнуренный и наэлектризованный“, он теперь и в самом деле такой. Это он, спора нет, – и Винсент произносит страшную фразу: „Да, это я, но только впавший в безумие“.
Вечером оба художника пошли в кафе, заказали абсент. И вдруг Винсент швырнул стакан в голову Гогена. Гоген успел увернуться. Он сгреб Винсента в охапку, выволок из кафе, а дома отвел в комнату и уложил в постель. Винсент мгновенно заснул.
На этот раз Гоген окончательно решил: при первой возможности уедет из Арля.
Наутро Винсент проснулся совершенно спокойный. Он лишь смутно припоминал, что произошло накануне. Кажется, он оскорбил Гогена? „Охотно прощаю вас, – заявил Гоген, – но вчерашняя сцена может повториться, и, если вы не промахнетесь, я могу выйти из себя и задушить вас. Поэтому позвольте мне сообщить вашему брату, что я возвращаюсь в Париж“.
„Мне кажется, – написал Винсент брату, – что Гоген немного разочарован в славном городе Арле, в желтом домике, где мы работаем, и особенно во мне. Конечно, здесь нам обоим придется преодолеть еще немало серьезных трудностей. Но эти трудности скорее в нас самих, чем вовне. Словом, по-моему, он должен окончательно решить – уехать или остаться. Я посоветовал ему сначала все хорошенько обдумать, а потом уже действовать. Гоген очень сильный человек, с большим творческими возможностями, но именно поэтому он нуждается в покое. А где же он его найдет, если не здесь? Я жду, что он примет решение совершенно хладнокровно“.
Легко сказать – хладнокровно! Вечером в воскресенье 23 декабря Гоген вышел погулять, вышел один. О Винсенте он не подумал. Отныне их содружеству положен конец. Гоген уедет завтра же. Но не успел Гоген миновать площадь Ламартина, как услышал за своей спиной „торопливые, неровные шаги“, так хорошо ему знакомые. Он обернулся как раз в ту минуту, когда Винсент бросился на него с бритвой в руке. Гоген впился в Винсента почти магнетическим взглядом – „взглядом человека с планеты Марс“, по выражению Винсента. Винсент замер, опустив голову. „Вы неразговорчивы, ну что ж, и я последую вашему примеру“, – сказал он и вдруг бегом помчался домой.
Гогену было отнюдь не по душе проводить еще одну ночь в столь опасном соседстве. Он отправился в первую попавшуюся гостиницу, снял там комнату и улегся спать. Но пока, взволнованный происшедшим и, вероятно, укоряя себя за то, что не сделал попытки успокоить Винсента, он тщетно надеялся забыться сном, в желтом домике разыгралась драма: Винсент, вернувшись к себе и, очевидно, ужаснувшись тому, что в беспамятстве едва не учинил насилия, обратил свою ярость против самого себя и отсек себе левое ухо.
А сам Винсент… Карета увезла его в больницу. В больнице он проявлял признаки такого возбуждения, что его вынуждены были поместить в палату для буйных.
И снова Винсент оказался в одиночестве, в самом страшном одиночестве – Винсент Ван Гог был отторгнут от нормальной человеческой жизни. Винсент Ван Гог сошел с ума…
Примерно в километре от Сен-Реми, у подножия Альпий, Моссанская дорога выходит на плоскогорье Антик. Здесь от дороги отходит сосновая аллея, она и ведет к старинному монастырю Сен-Поль, строения которого разрослись вокруг храма XII в.
В начале века врач-психиатр Меркюрен основал в этом монастыре санаторий. Некоторое время дела лечебницы шли довольно хорошо. Но к 1874 г., поскольку ею вот уже пятнадцать лет управлял бывший судовой лекарь, доктор Пейрон, она почти совсем захирела.
Доктор Пейрон и принял Винсента, когда тот приехал в Сен-Поль. Винсент очень спокойно предъявил доктору медицинское свидетельство, написанное доктором Юрпаром, и внятно изложил Пейрону историю своей болезни. Он даже объяснил врачу, что сестра его матери и некоторые другие члены их семьи страдали приступами эпилепсии. Доктор Пейрон записал все эти сведения, заверил пастора Саля, что окружит своего нового подопечного „всем тем вниманием и заботой, каких требует его состояние“, после чего занялся устройством Винсента. В лечебнице было не меньше трех десятков свободных комнат. Поэтому доктор разрешил Винсенту пользоваться подсобным помещением в первом этаже – там Винсент сможет заниматься живописью.
Пастор Саль пробыл с Винсентом до самого своего отъезда в Арль. Винсент горячо поблагодарил священника за все, что тот сделал для него. Когда художник проводил Саля, сердце его сжалось: он остался совсем один в этом большом доме вдали от мира.
Лечебница Сен-Поль – место отнюдь не веселое. Винсент сразу окрестил ее „зверинцем“. Воздух здесь непрерывно оглашают вопли буйнопомешанных. В мужском отделении, наглухо изолированном от женского, содержится около десятка больных – маньяки, идиоты, страдающие тихим помешательством; они предаются привычным маниям. С болью душевной смотрит Винсент на товарищей по несчастью – ему предстоит теперь жить с ними бок о бок. Вот молодой человек двадцати трех лет – тщетно Винсент пытается с ним заговорить, тот в ответ издает нечленораздельные звуки. А вот этот больной непрерывно бьет себя в грудь, крича: „Где моя любовница, верните мне мою любовницу!“ А этот воображает, что его преследует тайная полиция и актер Муне-Сюлли: он лишился рассудка, когда готовился к экзаменам, чтобы получить право преподавать юриспруденцию.
Мрачная, удручающая обстановка. В спокойные минуты пациенты играют в шары и в шашки. Но чаще всего они сидят сложа руки, погруженные в тупое бездействие. Гостиная на первом этаже, где они собираются в дождливые дни, – большая комната, вдоль стен который стоят привинченные к ним скамьи, – по словам Винсента, „напоминает зал ожидания третьего класса на станции какого-нибудь захолустного поселка, тем более что среди сумасшедших есть люди почтенного вида, которые не расстаются со шляпой, очками, тросточкой и дорожными костюмами, ну в точности как на морском курорте, и могут сойти за пассажиров“. Несмотря на братское сострадание и сочувствие к этим безвозвратно погибшим людям, Винсент держится в стороне от них. Он приехал в Сен-Поль не для того, чтобы остаться здесь, он приехал сюда, чтобы справиться со своим недугом, обрести покой и душевное равновесие. Может быть, на другого человека вид этих больных подействовал бы угнетающе, Винсент же, наоборот, воспрянул духом.
„Я думаю, что правильно поступил, приехав сюда, – пишет он, со стоическим мужеством покоряясь судьбе, – во-первых, увидев воочию жизнь сумасшедших и разных маньяков этого зверинца, я избавился от смутного страха, от ужаса перед болезнью. Мало-помалу я научусь смотреть на безумие, как на любое другое заболевание.
Впрочем, может быть, в унижении, которое выпало на его долю, Винсент черпает своего рода покаянное удовлетворение. Он сюда попал, значит, здесь ему и место, он это заслужил. Испытанное им унижение как бы успокаивает смутную тревогу, которая разъедает его душу и твердит ему: „Ты недостоин“.
Комната Винсенту нравится. Стены оклеены зеленовато-серыми обоями. На аквамариновых занавесях рисунок – „очень блеклые розы“ оживленные мелкими кроваво-красными штрихами“. В углу старое кресло, обивка которого напоминает Винсенту живопись Диаза и Мотичелли. Забранное решеткой окно выходит на хлебное поле – „перспектива в духе Ван Гойена“.
В запущенном парке сразу по приезде и установил свой мольберт Винсент. Он пишет ирисы, толстые стволы деревьев, увитые плющом, бабочку „мертвая голова“… Когда Винсент работает, больные собираются вокруг него, но он на это не сетует, считая своих товарищей по несчастью куда более деликатными, чем „добропорядочных жителей Арля“. Винсент тоскует и сам не знает, чего ему хочется, но он страстно рвется к работе. Обычно работа настолько поглощает его, что он становится совершенно беспомощным в повседневной жизни, но зато теперь живопись будет для него лучшим лекарством, а главное – она не даст ему опуститься, как другие больные.
В начале июня доктор Пейрон обрадовал Винсента, разрешив ему выходить за ограду парка и писать в окрестностях монастыря Сен-Поль. Правда, Винсента на этих прогулках сопровождал надзиратель.
Трижды в течение июня Винсент пишет хлебное поле, которое он видит сквозь решетки своего окна. Но теперь посреди поля он ставит не сеятеля – образ плодородия и символ надежды, а жнеца – „образ смерти, такой, какой нам ее являет великая книга природы, образ, который, по словам Винсента, он хочет сделать безмятежным, почти улыбающимся.
Когда Винсент вспоминает о своей болезни, об обстоятельствах, которые привели его в Сен-Поль, он тщетно пытается взять себя в руки, успокоить себя, одолеть свой страх, его охватывает панический ужас, лишающий способности хладнокровно рассуждать. Он по-прежнему необычно впечатлителен. Однажды в сопровождении своего телохранителя он дошел до города Сен-Реми, но, стоило ему увидеть людные улицы, он едва не лишился чувств. Винсент понимает, что в его мозгу творится что-то неладное. Но он вылечится. Длительное пребывание в лечебнице приучит его к регулярному режиму, и он одолеет свою болезнь, отведет от себя страшную угрозу припадков. „Я принял такие меры предосторожности, – пишет он 19 июня, – что вряд ли заболею снова, и надеюсь, что приступы не повторятся“. Дело идет на поправку, Винсент пишет, что чувствует себя „прекрасно“.
Дня через два Винсент работал неподалеку от лечебницы – он писал каменоломню Гланом среди выжженной травы, приобретшей „оттенок старого золота“. Дул порывистый мистраль, звенели стрекозы, „любимые Сократом стрекозы“, которые, по словам Винсента, „все еще поют на древнегреческом“. Винсент писал красками севера, заглушёнными зелеными, красками, ржавчатой охрой, писал развороченные скалы каменоломни. Винсент водил кистью по холсту, и вдруг его пальцы свела судорога, взгляд стал блуждающим, и он забылся в жестоком припадке. Надзиратель приволок в лечебницу несчастное, потерявшее рассудок существо…
В пятницу 16 мая, Винсент покинул лечебницу Сен-Поль, где провел пятьдесят три недели, и отправился в Тараскон, чтобы оттуда вечерним поездом выехать в Париж…
14 июля. Вот уже пятьдесят пять дней, как Винсент приехал в Овер. Городок принарядился к празднику, мэрия украшена флагами. Винсент пишет мэрию, убранную флагами и фонариками, но его картина, изображающая день народного празднества, поражает полным отсутствием людей.
Над равниной каркают вороны. Предгрозовое свинцовое небо низко нависло над хлебными полями.
Винсент пишет, подавленный одиночеством, неудачами, постигшими его в жизни. Он все время чувствует безмерную усталость и все-таки пишет, продолжает писать, он не может прервать работу. Иногда его охватывает такое неистовое желание взяться за кисть, что перед этим порывом все теряет свое значение. В доме Гаше он уже не раз впадал в ярость, не считаясь ни с чем, когда ему вдруг хотелось написать картину по мотиву, который внезапно произвел на него впечатление. Винсент снова стал необычайно раздражителен. Как-то он обратил внимание, что картина Гийомена „Обнаженная с японской ширмой“ висит у доктора без рамы. Винсент вспылил. Гаше, желая успокоить художника, пообещал без промедления заказать раму. На беду, когда Винсент снова был в гостях у доктора, он обнаружил, что обещание не выполнено. Винсент пришел в ярость, мрачные огоньки вспыхнули в его глазах, и вдруг он сунул руку в карман, где уже несколько дней носил пистолет, который одолжил у Раву под предлогом, что пойдет стрелять ворон. Доктор Гаше, встав, в упор взглянул на Винсента. Винсент вышел, опустив голову.