Текст книги "Три дня на расплату"
Автор книги: Татьяна Исмайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
«Охранный синдром» – так называл Минеев любовные связи жены, которым не придавал никакого значения. Главное, чтобы были соблюдены внешние приличия. Это даже хорошо, что все происходит в доме. Обслуга вышколена: «жена Цезаря вне подозрений». Деньги в конвертиках, вручаемые дополнительно к официальной зарплате, были надежным стимулом: закрывали рты на замок. Но слухи о губернаторской чете нет-нет да и будоражили город. Клавдию ругали за распутство, Минеева жалели: не повезло мужику.
У Клавдии было свое мнение на этот счет, прямо противоположное городским сплетням. Это ей не повезло, а Минееву грех жаловаться на обстоятельства. Коли не спит с женой – пусть терпит ее «охранный синдром» и радуется, что Клавдии в принципе все равно, кто мнет ее простыни – охранник или кто другой. Проблем было бы больше, если бы губернатор сталкивался в своем доме с ближайшими соратниками, с тем же Ращинским, например. С Коленькой у Клавы случилась кратковременная любовь до замужества, да и никакая не любовь, а случки наспех на столе в кабинете – очень Коленька боялся, что об этом узнает Анастасия. А как стала Клава губернаторшей – одно только почтение с его стороны, и ни-ни – любой кокетливый намек без осадка растворялся в его цепких глазах.
«Надоело все до смерти!» – Клавдия тяжело поднималась по каменной лестнице. Французское вино было отличным, но не стоило так напиваться. И француженка была хороша. Что-то задело Клавдию в этот вечер. Она ведь внешне ничуть не хуже этой мадам – первая леди области, как любили ее величать журналисты. Леди! Клавдия усмехнулась: да она просто несчастная, никому не интересная, никому не нужная баба.
Она присела на широкую кровать в своей спальне, сбросила туфли, откинулась на спину. Закрыть бы глаза – и не проснуться. Как было б хорошо! С тяжелым вздохом перекатилась на бок. Взгляд зацепился за угол матраца, оголившегося из-под тяжелого покрывала. Вот это здорово! Она резко села: кто это здесь устроил без нее шмон?
Память услужливо подбросила блатное словечко, а в детстве Клавочка Семенова знала их множество. Папашка дважды сидел в тюрьме, у мамани лексикон тоже был еще тот! Клава сама себя сделала, сама слепила, да еще и братца вытянула из той жизни.
Хорошо было Аньке Терехиной, любимой подружке – той бог сам все в руки давал. Обеспеченный родительский дом, папа – доцент в университете, мама – лучший в городе педиатр. Когда погибли родители, разбившись в только что купленной Терехиными «Волге», все заботы о сестренке взяла на себя Настя. Денег на образование Анны не жалела. Только выпускной отгуляли, а Терехина-младшая уже в лучшую английскую бизнес-школу засобиралась. 20 тысяч долларов за престижный диплом – разве это для Насти были деньги – она к тому времени уже имела свой банк. А Клава после школы стала очередной молоденькой «подстилкой» для стареющего ректора местного финансового института. Как получила заветный диплом, в ножки упала Насте – возьми к себе! Начинала простым бухгалтером, вкалывала по десять-двенадцать часов, чтобы стать для Насти незаменимой помощницей. А везучая Анька тем временем работала на московской бирже – ее, эту новомодную биржу, только открыли тогда. Через месяц-два столько уже бирж в стране было, сколько во всех странах мира с трудом бы набралось. Но кто попал в эту струю, кто крутился в этой среде с самого начала, тот неплохие деньжата заработал. Анька сразу поняла: в нефтяной бизнес ей дорога заказана – там такие коршуны друг другу глотки рвали! А вот в алюминиевый как-то просочилась. Миллиарды не заработала, а миллионы успела. Успела и слинять, как только там разборки начались. А скоро и биржевая деятельность в стране сошла на нет: кто успел – накушался до отвала, кому мало показалось – тому жить было недолго. Анька просекла: пора сматывать удочки. Приехала из столицы присмиревшая: подружка ее московская служила секретаршей у крупного босса, кому-то крепко дорожку перешел магнат, отравили мужика хитрым ядом и девушку заодно – только за телефонную трубку и подержалась, несчастная. Сколько уж лет прошло – до сих пор тех отравителей ищут.
А Анюта вернулась на готовенькое, сестра ее сразу на местечко непыльное в своем банке определила.
Ну, а потом – что ж вспоминать о том, что было? Были сестры Терехины – а кто их сейчас помнит?..
Клавдия тряхнула головой: пилось винцо из Франции легко, глоточек за глоточком – бутылки две опустошила, и теперь такая тяжесть в голове, а сердце, как плитой, придавило.
Анька Терехина весь вечер из головы не идет. Зацепила взглядом эта француженка – сердце аж зашлось: терехинские глазищи! А когда этот скотина Ращинский залез ей под одежду, как прищурилась мадам, выгнулась кошечкой, подморгнула одним глазом, приподняла дугою бровь – так Анька всегда делала, молча призывая в сообщницы! Клавдия тогда залпом полный бокал осушила, дурная мысль пришла в голову, и уже не отводила она глаз от француженки, даже следом за ней и Ращинским помчалась – но чего не покажется, не привидится, не причудится спьяна! Да нет ничего общего у этой Анны Морель с Анной Терехиной! Анька бы так не висла на шее у Ращинского, она его вообще терпеть не могла. А эта курва, как вручила свои сувениры, так глазами его раздевала, розовый язычок так и мелькал меж сладострастных губок!
Клавдия нащупала рукой угол матраса – не показалось, и впрямь распорот! Засмеялась пьяно, громко, прихлопывая обеими руками по постели: ну и дурак Минеев! С бритвочкой остренькой ползал здесь на коленках – ха-ха-ха!
Она вытерла выступившие слезы: вынюхивает! Наверное, все до ниточки перетряс, если уж и до матраца добрался.
Сегодня ей впервые не было страшно: плевать она хотела на своего муженька! Ничего он с ней не сделает! Да и не за что ее, Клавдию, наказывать – сто раз этому олуху уже сказала, не верит. Ну и хрен с ним!
Она открыла шкафчик около кровати, пошарила рукой – где же ее бутылка с джином? Неужели Минеев забрал – убить мало скотину! Нет, вот она, бутылочка. Почти полная. Вот и стакан из толстого стекла. Как хорошо, как приятно тепло разлилось внутри!
Клавдия сняла с себя вечернее платье, небрежно швырнула на кресло. Не убирая с кровати покрывала, улеглась поверх блестящей ткани. Жемчужное ожерелье мешало, скатившись на шею, придавливало ее. Клавдия бережно сняла дорогое украшение, повертела в руке. Другой рукой похлопала себя по высокой шее.
В пятнадцать лет Клавочка чуть не лишила себя жизни: два пьяных отцовских дружка, набравшись вместе с папаней, изнасиловали ее в темной грязной кухне, распластали на заплеванном линолеуме, зажали грязным полотенцем рот – голова билась о вонючее помойное ведро. А потом ширинки застегнули – и слиняли. А она в нервной горячке набросила ремешок с отцовских брюк на трубу в туалете, просунула голову в петлю – слава богу, ремешку тому было сто лет в обед, оборвался сразу же. Первое, что пришло тогда ей в голову: если сводить счеты с жизнью, то не через петлю.
А как? Клавдия прикрыла глаза. Год назад, когда так же было все в муку, наглоталась таблеток – два пузырька выпила, ровно сто штук. Думала, заснет – и не проснется, а пришлось пережить такие страдания, не дай господи. И стыд – все заблевано, грязно, тошно до смерти. Еле откачали – опять мимо!
А ведь тридцати еще нет, печально подумала Клавдия. Всего добилась – известности, богатства. А жить не хочется… Не хочется!
Может, бросить Аркашу и уехать в Америку? И что там делать – тоже джин пить? От школьного английского мало что осталось в памяти. Общаться только с любимым братцем, разговоры вести все о том же Минееве, да пропади он пропадом!
Клавдия снова потрясла головой: ух ты, как набралась. Зато наконец заснет – сколько уже ночей без сна. Глупая, глупая, стоило так пугаться?
Она подошла к окну, отодвинула штору – ночи в июне светлые. Скоро новый день наступит. Еще один день. Потом еще один, за ним следующий – так жизнь и пройдет, пустая, никчемная, никудышная.
Покачиваясь, Клавдия вошла в ванную, открыла кран. Крепко уцепившись за края раковины, ждала, пока вода заполнит ванну. Добавила хвойную соль, не пожалела плеснуть побольше пенного бальзама. Расстегивая лифчик, задержалась взглядом на левой груди и внутренне похолодела: надо же, за весь вечер ни разу не вспомнилось! Грудь не беспокоила, но тревогу вызывало затвердение внизу под соском, которое она обнаружила сегодня утром. Подумалось с тоской, что надо бы к врачу, но тут же отогнала эту мысль: чему быть – того не миновать. Если это раковая опухоль, оперироваться и лечиться она не будет. Мать прооперировали – и что? Через два года все равно померла в муках. А тетка родная от операции отказалась – и столько же прожила, и тоже был конец страшный.
Клавдия уставилась в зеркало: господи, как же она раньше не подумала, что болезнь эта меченая в их роду! Застонала, согнувшись. Пугала не смерть, которая теперь казалась неминуемой, а тягостный ужас, сопутствующий ей: больничные запахи, беспрестанные повязки, бесполезные процедуры, облучение, химия, от которой пухнет лицо и прядями вылезают волосы, и, что страшнее всего, неизбежная, мучительная, непереносимая боль, от которой мать, человек в общем-то терпеливый, жутко выла в полный голос.
Она медленно опустилась в душистую воду, запрокинула голову на стенку ванны.
Внезапно тошнота подступила к горлу – Клавдия резко выпрямилась. Перед глазами все плыло. Она представила себя в синем больничном халате, с желтым истощенным лицом, с потухшими глазами. Подумалось, что Аркадий ни денечка не потерпит ее, больную, в доме, отправит в больницу, подальше с глаз долой. И будет прав: ей, Клавдии, мать родную было видеть неприятно, а у тетки она и побывала всего-то пару раз. Жалеют, когда есть надежда, а нет ее – все нетерпеливо ждут неизбежного конца. Обреченность! «Ну почему я? Почему так рано? И ведь не пожила еще вволю! И счастливой себя не чувствовала ни одного денечка!» А может, забилась надежда, все не так страшно? Надо пойти к врачу и… Усмехнулась: все так, все так, и никуда от этого не деться! Ни-ку-да! Хотя… Выход, конечно, есть. Единственный? Наверное… Никогда не позволит она, безупречно красивая Клавочка, чтобы искромсали ее тело и чтобы источало это тело запах гноя, чтобы раздиралось на части и корчилось от чудовищной боли. Но даже не в этом дело. Не в этом! Она никогда никому не позволяла жалеть себя. И не позволит! Потому что – Клавдия прерывисто вздохнула – вся эта жалость на словах, и не более того. Нет никого, кто искренно содрогнется и заплачет, поддержит, найдет слова утешения. Да и не нужны эти слова Клаве: ей – все! Или ничего…
Она поискала глазами бритвенный прибор на полочке, уверенно отвертела блестящую ручку, достала лезвие, покрутила его в пальцах. С холодным любопытством осмотрела левую руку, сдунула с нее пену и, зажмурившись, резко провела острым концом по венам.
Было совсем не больно – только жар ударил в глаза. Не вынимая рук из воды, она сделала глубокий надрез и на правой руке. Выбросила лезвие на мраморный пол, оно тоненько звякнуло.
«Все верно, все правильно! – прошептала она. – И не слабость это вовсе. Не кто-то, а я сама… раз уж это неизбежно. Сама!»
Белая пушистая пена, заполнившая ванну до самых краев, медленно окрашивалась в розовый цвет.
* * *
Стрелка на спидометре покачивалась на отметке 110–120 километров, шоссе было пустым, и Анна не снижала скорость. Она опаздывала: в три часа у въезда в небольшой районный городок их с Люсьен ждали. Анна не рискнула отправлять подругу поездом, договорилась с Алексеем Петровичем, что он вышлет навстречу машину. До полудня Люсьен уже будет в Москве и завтра же вечерним рейсом вылетит в Париж.
Люсьен была в восторге: ей есть что вспомнить о своем кратковременном пребывании в России. Ращинский, рассказывала она Анне, – бесподобный любовник: нежный, ласковый, ненасытный. В десять вечера Люсьен уже была у него в доме. Три часа бурной страсти пролетели как одна минута. Если бы во втором часу ночи Ращинскому не позвонили (после этого звонка всю страсть его как ветром сдуло), для Люсьен было бы очень проблематичным оказаться этой ночью в своем номере.
– Он прямо застыл, когда ему что-то сказали по телефону, изменился в лице, стал быстро одеваться, что-то мне говорил. Потом понял, что я его не понимаю, жестами показал, одевайся, мол, быстро, стал куда-то звонить, я поняла, что разыскивал Сержа в гостинице. Бедный Серж, я представляю, каково ему было переводить по телефону наши прощальные слова, да еще и спросонья – ха-ха! Наконец-то я уразумела, что мсье Николя прощается со мной столь внезапно не потому, что его постигло разочарование, – его срочно вызывает губернатор, так срочно, что машина уже послана за ним. Он целует ручки-ножки и прочее – все это Серж старательно переводит! – он в таком восторге, так любит и хочет меня, что не представляет, как сможет дожить до восьми часов завтрашнего вечера – записку твою я, как видишь, не забыла ему отдать. Ну и так далее. Страстный поцелуй, от которого оба мы взвыли в голос, – и вот уже машина у крыльца. Без пятнадцати два я очутилась в гостиничном номере – уф!
Люсьен откинулась на сиденье, по лицу ее блуждала улыбка.
– Серж не сказал, почему так срочно понадобился Ращинский губернатору?
– Нет, об этом речи не было. Анна, ты и вправду завтра встретишься с ним? Ох, смотри, будь осторожна, это ловкий искуситель. Ах, какой! Может, ты простишь его?
– Жалко тебе его, да? Ведь ты больше с ним никогда не встретишься!
– Знаю, что не встречусь. И очень жалею об этом! Дивная ночь, дивная сказка… Посмотри, какую он мне память оставил.
Люсьен, смеясь, включила свет в салоне, оголила шею. На ней алел кровавый след.
– У меня с юности далекой засосов не было. И еще один поставил на попке, вот здесь. – Люсьен заливалась смехом.
Анна чуть снизила скорость: этого еще не хватало!
– Мне неловко, подруга, но сейчас мы остановимся, и ты постарайся сделать мне точно такую же отметину на шее.
Люсьен прыснула:
– А на попке не требуется?
Анна улыбнулась:
– Не требуется.
– А то смотри, – Люсьен громко смеялась, – я готова!
Когда Анна остановила машину, Люсьен, обхватив плотно ее шею губами, надолго застыла в поцелуе.
– Ты не заснула? – Анна скосила глаз.
Люсьен в ответ прыснула:
– Представляешь, мчится мимо машина, водитель притормаживает около нас – и что видит, несчастный?!
Анна резко набрала скорость. А если бы Люсьен забыла рассказать о «памятном знаке»? Вздрогнула: скорей бы пережить завтрашний день!
Люсьен замолчала, прикрыла глаза. Анна глянула на часы: ровно три – их уже ждут. Ехать осталось совсем немного – минут десять.
Она не стала рассказывать Люсьен о том, что произошло в ресторане, – не хотелось, не было сил. Потом, когда они, дай бог, обе благополучно выберутся из этой страны, она расскажет, обязательно расскажет, но сейчас – нет, ни за что, даже вспоминать об этом неприятно и страшно.
Ей бы радоваться: сбылось! Ей бы прыгать с победным воплем: «Я сделала это!», но удовлетворения не было, только усталость и опустошенность. Она не раскаивалась: Киря заслужил свою страшную смерть. Но и не могла освободиться от тяжелого оцепенения: она, Анна, смогла убить человека?! «Да полно, приказала она себе. – Это нелюди. Не останови их, они будут и дальше убивать, терзать, жечь».
…Когда Костя вывел ее в обход через какие-то темные дворы к главному входу ресторана, там уже стояло несколько милицейских машин, толпился народ. Анна похвалила себя, что не поставила машину на ресторанной стоянке, – забрать ее сейчас было бы невозможно. Попрощавшись с Костей – он решил остаться и сделать материал в «Криминальную хронику», – Анна быстро прошла в соседний двор, где рядом с низким сарайчиком оставила свои «Жигули». Вырулив на улицу, она заметила, что следом за ней двинулась красная машина, но не придала этому значения.
Войдя в дом, она быстро сбросила с себя одежду. В ванной долго терла руки мочалкой, долго стояла под душем – ей казалось, что к ней пристало нечто невидимое, липкое, мутное, тошнотворное. И она снова и снова терла себя с головы до ног.
Киря остался бы жить, если бы она не прикоснулась к нему. Он отключился, даже не успев открыть глаза. А дальше… Дальше дело завершила мраморная лестница. Пятьдесят ступеней – это много. Киря был большим, тяжелым и падал безжизненным кулем.
А если бы остался жив? Анна отогнала эту мысль: случилось – значит, богу угодно. Но почему тогда так невыносимо тяжело на сердце?
…Она посветила фарами темной машине на обочине. Ей ответили трижды: наконец-то! Растормошила задремавшую Люсьен. Крепко обнялись.
– Будь осторожно, дорогая! – шепнула Люсьен. – Я с нетерпением буду ждать тебя. До встречи!
– До встречи!
Черный «Мерседес» почти бесшумно тронулся с места. Анна, развернув «Жигули», помчалась назад. Скоро начнет светать. Но у нее есть время выспаться и внутренне собраться перед встречей с Ращинским.
Набирая скорость, она вспомнила, что ей ночью рассказал Костя. Пьяная это была болтовня прекрасной Ксении или на самом деле существует низкорослый Квадрат, который каким-то образом попал в камеру, где содержался убийца Шерсткова, и помог тому «раскаяться» и свести счеты с жизнью?
Не забыть бы сообщить об этом Ольге.
…В сером предрассветье она въехала во двор дома. Аккуратно поставила машину в гараж, проверила замки на дверях, и едва успела войти в дом, как разразилась гроза.
Через час с небольшим мимо дома проехала темная «БМВ». Медленно развернулась, подалась задним корпусом в густой кустарник. Рыжеволосый парень зевнул во весь рот, потянулся до хруста костей. Черт его знает, сколько придется здесь торчать! На лице, усыпанном веснушками, выделялись цепкие глаза. Он не сводил их с ворот дома.
СРЕДА, 21 ИЮНЯ
УТРО
Симферопольский поезд прибывал в 7.15. У Одинцова не было будильника, поэтому в полночь, когда местное радио, как обычно, прекратило трансляцию и замолчало, он прибавил громкость в небольшом приемнике, что висел на стене, – ровно в шесть торжественные звуки гимна разбудят, как бы крепко ни спал. Но воспользоваться «радиобудильником» не пришлось: под утро на город обрушилась гроза, растревожившая некрепкий сон.
Демон почувствовал ее задолго до первых раскатов грома, тихо поскуливал, шумно вздыхал, беспокойно ворочался. Рев небес сначала был негромким и отдаленным, будто кто-то неспешно и осторожно брал аккорды на басах старого фортепиано, потом стал нарастать и, словно подгоняемый мощной волной, вскоре достиг какой-то неведомой точки, где слилась воедино вся его гигантская сила, неожиданно расколовшая небо надвое с оглушительным треском. Молнии засверкали часто – обжигая, укалывая, нервно теребя густую темноту. Заволновались, зашептали меж собой громко и встревоженно листья деревьев. На жестяной подоконник гулко упала первая капля дождя, за ней вторая забарабанила, третья – хлынуло!
Вздрагивая с каждым ударом грома, Демон не отходил от дивана, где лежал Одинцов. Александр поднялся, закрыл окно, плотно задернул шторы. «Что-то тебя, собака, здорово напугало, – сказал он вслух. – Что-то когда-то случилось с тобой в грозу явно нехорошее, да? А может, попал в перестрелку. Может, нервным стал за годы своего сиротства. Ну иди сюда, не бойся, не дрожи ты так. Все будет хорошо, Демон, все будет хорошо…»
Больше он не уснул, хотя гроза бушевала недолго. Не снимая руки с головы Демона, что-то продолжал тихо говорить – неважно что, была бы интонация спокойная, и пес вскоре присмирел, улегся, задремал, задышал глубоко и ровно.
Одинцов лежал с открытыми глазами, слушая, как шелестит, падая на упругую листву, дождь. Напор его заметно ослабевал. Ну и хорошо: не тащиться на вокзал под ливнем.
Громовые раскаты уже откатились далеко, но ощущение мистики и причастности к небесной тайне не покидало. «Маша, ты здесь? – спросил он шепотом. – Дай знак, ответь, прошу тебя!» Напряженно стал вслушиваться, потом ругнулся про себя: дурень, балда, идиот, это ж надо такое учудить – с Машкой настроился диалог вести, кретин, да и только!
Он достал со стула сигареты. В наступившей тишине дождь кончился так же внезапно, как начался, и зажигалка щелкнула непривычно громко.
Сорок дней сегодня, как умерла Мария. Не верится, что ее больше нет. Какой прелестной была девочкой, когда он ее увидел в первый раз! Они с Вадимом служили тогда в далекой Чите, подружились. Александр отправлялся в отпуск, по просьбе друга заехал в Тулу, чтобы передать младшей сестренке Вадима посылку и письмо. Машенька училась на втором курсе института – круглая отличница! Они провели вместе несколько часов, гуляли по городу, посидели в кафе, потом Мария проводила его на вокзал. Все три часа, пока скорый мчался в столицу, он ловил себя на том, что постоянно улыбается.
Через день в московской коммуналке, где, кроме Одинцова, жили еще три семьи, раздался телефонный звонок. Маша сообщила, что завтра будет в Москве, почему бы им не встретиться? У нее серьезная проблема, она надеется, что Одинцов поможет ей.
Проблема, оказалось, была в том, что Машеньке Дурневой до смерти надоела Тула. Они сидели в летнем кафе, запивая ледяным шампанским мороженое. Мария была одета в легкое шелковое платье – ни один мужик не прошел мимо, не оглянувшись. «Провинция есть провинция, – говорила она, – жить тошно, учиться скучно».
Она рассказала, что для перевода в московский вуз нужна веская причина. Например, замужество. Вот она и подумала, не согласится ли Александр вступить с ней в фиктивный брак. Как только формальности по переводу в институт завершатся, они тут же оформят развод.
В принципе почему бы и нет, подумал Одинцов. Хочется девочке учиться в Москве – пусть так и будет. Прямо из кафе они отправились в загс, оставили заявление, чуть опьяненные шампанским, много смеялись по поводу неожиданного поворота в их отношениях. В тот же вечер Маша уехала, но вернулась неожиданно быстро: достала справку, что якобы беременна, теперь их могут расписать хоть сегодня! По пути в загс она, смущаясь, спросила, не будет возражать Одинцов, если она возьмет его фамилию, – надоело двадцать лет быть Дурневой.
У Александра заканчивался отпуск, он предложил Марии пожить в его комнате. Машка лукаво улыбнулась, не стоит, мол, волноваться, она уже сняла прелестную однокомнатную квартиру в бывшем цековском доме. Богатого друга она нашла быстро. Сорокалетний Юраша руководил небольшим банком, через полгода у Маши уже была своя двухкомнатная квартира, полный шкаф дорогой одежды, после зимней сессии планировался вояж на модный швейцарский высокогорный курорт, но случилась незадача: расстреляли Юрашу на крыльце его собственного банка. Но Марию Одинцову уже заприметили: ей было из кого выбирать себе очередного покровителя.
Через год, когда Одинцов вернулся в Москву, он встретился с ней: ухоженной респектабельной дамой стала Маша. «Тебе нужен развод? – спросила она. – Если не очень, то давай оставим все как есть. Мне удобнее быть замужней. И тебе, кстати, выгодно быть женатым». Улыбаясь, пояснила: если кто из дам вдруг заимеет серьезные виды на бравого капитана Одинцова, ему стоит только свистнуть-намекнуть – и законная жена Мария Сергеевна тут же явится и наведет порядок. Ну а если всерьез отношения будут складываться с кем-то, она, Маша, с разводом тянуть не будет, за день-два все оформит как надо. На том и порешили.
Виделся с ней Одинцов не часто, но был в курсе всех ее дел. «Ты – моя жилетка, – любила повторять Маша. – Расскажу тебе все, поплачусь – и с сердца камень. За что еще люблю тебя, Сашенька, – не читаешь мне мораль, не учишь правильной жизни, не вмешиваешься в мои дела, не лезешь в душу и кровать».
С «кроватью» было не совсем точно: пару раз они переспали. И – как забыли, радости это не доставило. А потом Одинцов уехал в Чечню, за год насмотрелся такого, что ночами просыпался от собственного крика. Вернулся он другим. Через три года Одинцов, снова уезжая на Кавказ, понял: у Марии серьезные проблемы с наркотиками.
Он вернулся с письмом от Вадима, но найти Машу, чтобы передать ей послание от брата, не смог: не отвечал телефон в ее квартире, соседка, выглянув на его громкий стук в дверь, сообщила, что Мария куда-то давно уехала. В редакции ему не сказали, что с Машкой приключилась беда. Он заходил туда несколько раз, пока востроглазая секретарша не прошептала ему адрес Шерсткова.
Когда его попросили приехать на опознание, отказаться не смог, а увидев истерзанную Машку, вдруг вспомнил ее смешные слова про жилетку и понял, что все эти годы она не была ему чужой.
…Громко прозвучал радиосигнал. Одинцов подскочил, чтобы успеть прикрутить ручку приемника, пока дом не сотрясся от мощных звуков гимна. Пора собираться на вокзал. Демон приподнял косматую голову, зевнул, оскалив большие острые клыки, неспешно поднялся.
Они шли по пустым улицам, вдыхая аромат утренней зелени. Одинцов, хотя и поспал мало, чувствовал себя отлично, будто гроза и его немножко почистила-помыла. Но это ощущение чистоты исчезло тут же, как только он рассмотрел негативы, которые передала ему с письмом от Вадима симпатичная проводница из восьмого вагона.
* * *
Ращинский провел ночь в губернаторском доме. Лег в гостевой комнате под утро, когда уже отшумела гроза. Надо отключиться от всего, поспать хотя бы пару часов, но не получалось, стоило закрыть глаза, как накатывались, быстро сменяя друг друга, картинки: смеющаяся француженка, знавшая толк в любовных играх, и мертвая Клавдия со скорбным, печальным и в то же время каким-то особенно спокойным гордым лицом, смятая постель в его спальне, подушки, разбросанные по ковру, и ванна, наполненная до краев красной водой.
В два часа ночи, когда он приехал к Минееву, было уже ясно, что Клавдии помочь не сможет никто. Аркадий был растерян и подавлен. Он мог предполагать что угодно, ожидать подвоха и предательства со стороны жены, но чтобы вот так она ушла из жизни, не оставив даже пару прощальных строк, – этого понять не мог.
Все было плохо, все! И неизбежные пересуды в городе, и похороны, которые соберут многотысячную толпу любопытных, и необходимость давать какие-то объяснения – ну не чудовище же губернатор, доведший супругу до самоубийства! – и предстоящий нелегкий разговор с Ромой – интересно, прилетит он из Америки на похороны?
«Да, – говорил, нервно потирая виски, Аркадий, – преподнесла Клавочка сюрприз ровно за четыре месяца до выборов. Поди теперь знай, не умудрила ли чего перед тем, как полоснуть по венам бритвой. Если негативы были все же у нее, она вполне могла отослать их по какому-нибудь кремлевскому адресу. Или, что еще хуже, в редакции московских газет».
Говорил губернатор скучным, без всяких интонаций голосом. Но Ращинский видел, как он напряжен. Николай понимал, что все хлопоты о похоронах ему придется взять на себя. Он уже дал необходимые распоряжения, и ночью приехали в дом две молчаливые женщины, которые сейчас обмывали, обряжали Клавдию, готовя ее в последний путь. Надо заплатить им столько, чтобы молчали, забыли о том, что видели в губернаторском доме. Чем меньше людей будет знать, тем лучше. Но с десяток знающих все же наберется: горничная, охранники, врач и медсестра со «Скорой». Какого лешего их вызывали, когда и так уже было понятно, что Клавдию не спасти?.. Со всеми Ращинский переговорил, всем что-то пообещал при единственном условии: увидели – и забыли навсегда! Но ведь гарантий, что так и будет, никаких. А сегодня о самоубийстве губернаторши узнают еще по меньшей мере двое-трое: в свидетельстве о смерти должна быть указана любая причина, только не та, что была на самом деле: сердечный приступ, оторвавшийся тромб – все, что угодно!
Если все удастся провести тихо, смерть Клавдии еще как может оказаться на руку Минееву! Губернатору будут сочувствовать, его станут жалеть, наверняка из Москвы пожалуют высокие гости, из соседних областей обязательно приедут посланцы. Тысячи людей еще раз убедятся, что губернатор – лицо значимое и уважаемое. Так что не стоит Аркаше слезы лить, вернее, очень даже стоит – пусть все видят, как убивается первое лицо области по любимой жене.
Ращинский потянулся с громким хрустом. Надо вставать, все равно не заснешь тут. Дел много, да таких, что никому не поручишь. К обеду покончить бы с ними, чтобы немного отдохнуть перед свиданием с мадам. Вот эту встречу он отменять не станет ни за что.
В пустой столовой Ращинский придвинул к себе блюдо с бифштексами, выбрал самый большой кусок, попросил горничную сварить кофе покрепче. Он уже заканчивал завтрак, когда вошел Минеев.
– Голова трещит, – пожаловался тот. – Ни секунды не заснул. С Романом говорил, приедет на похороны, сегодня вылетает. Как думаешь, не звонила ему Клавка перед тем, как… ну, сам знаешь, что хочу сказать, не наболтала ли ему лишнее? Я ведь знаю, что была у нее идея фикс, что вроде я ее смерти хочу.
– Да, она мне вчера говорила, что ты ее обязательно прикончишь. Что задушат ее, как Шерсткова и этого парня в тюрьме.
Минеев бросил на помощника быстрый взгляд.
– Тебе, Коля, доставляет удовольствие мне об этом рассказывать, да?
– Да нет, какое уж тут удовольствие. Ты просил меня с ней поговорить, я эту просьбу твою выполнил. Да ладно, что мы тут мусолим, будто Клава жива. Не о том сейчас речь. Надо сделать самое главное – свидетельство о смерти, чтобы все там было путем. Если документ этот удастся выправить нормально, пересуды не страшны.
– Ты хочешь сказать…
– А ты что хочешь, чтобы и здесь, и в Москве болтали о самоубийстве губернаторской жены? Не было никакого самоубийства! Оторвался тромб – мгновенная смерть, такое случается. Звони владыке, проси, чтобы лично отпел Клаву в соборе, чтобы на кладбище послал певчих и батюшку. И народа пусть будет побольше – не затаивайся, плачь, принимай соболезнования, рыдай, не стесняйся нормальных проявлений чувств. Пусть все видят, как ты страдаешь, как тебе тяжело. К обеду, дай бог, вернусь с нужным свидетельством. А ты, Аркадий, начинай скорбеть – это твоя главная работа на предстоящие три дня. Все остальное организуем, не волнуйся. Может, придется еще Клавочке спасибо сказать.
Минеев молча смотрел на Ращинского. Медленно покачал головой.
– Не устаю тебе удивляться, Коля. Но я не об этом… Я хочу, чтобы ты знал: если все окажется так, как ты говоришь, – никогда этого не забуду. До гробовой доски буду обязан тебе.
– Ладно, – Ращинский поднялся из-за стола, – в одной мы упряжке, что уж тут говорить.
Выходя из столовой, он обернулся: Минеев придвинул к себе большое блюдо с бифштексами. Отсутствием аппетита скорбящий губернатор не страдал.