355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Батурина » Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы » Текст книги (страница 5)
Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы
  • Текст добавлен: 16 апреля 2020, 10:31

Текст книги "Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы"


Автор книги: Татьяна Батурина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

А печальной была из-за воспоминаний: ребеночек умер, и Валя еще не отошла от горя. Однажды ее направили в Москву на курсы повышения квалификации, и там она встретила своего первого мужа, тоже медика. И он рассказал, что искал ее, наводил справки, но ничего не смог узнать и был поэтому убежден, что Вали и нас в живых нет. У него, конечно, уже была новая семья, дети.

А дядя Миша всем очень понравился, и первое время молодые жили в сарае, который для них расчистили, поставили там единственную кровать. Я часто навещала Валю, когда она ждала ребенка – тебя: сидела дома, вышивала какие-то скатерти, в кино мы уже с ней не ходили. И вот ты родилась, дядя Миша стал работать в ветлаборатории, а потом и брат твой Виктор появился на свет. И стали они строить дом в Бекетовке, а для нас – кухню во дворе.

Дом у вас был большой, а какая печь – во всю кухню! Зимой было очень тепло, топили углем, редко дровами. Кот у вас жил огромный, рыжий, по кличке Лохматый. Он лежал около печки, а вокруг него копошились цыплята, грелись, дядя Миша ведь кур разводил.

Помню день, когда умер Сталин. У меня была собака Розка, и ее застрелили именно в этот день, и я сильно плакала. (Смерть Сталина стала настоящим горем для семьи, это я очень хорошо запомнила: и мама, и тети, и все вокруг обнимались и плакали, и причитали, и кричали, что же теперь будет…)

До того, как дом родители твои построили, они снимали комнату в угловом жилище на повороте дороги к поселку Отрада, и я жила у вас, нянчила тебя и Виктора. Мне было лет 14: стою у калитки с мальчишкой на руках, ты меня за подол держишь, жду, когда Валя появится. Как только вижу ее, сразу сажаю вас на лавочку и бегом к подружкам. Мать моя сидела в это время в тюрьме. И ведь зазря. Она в магазине работала в воинской части, однажды приходит, а замок сорван. И зачем вошла вовнутрь? Потом в оправдание говорила, мол, магазин на воинской территории, охраняемый вроде, думала, нечаянно кто-то сбил замок. Но, видно, забрали денег много, почему ее и посадили.

Приходили к нам описывать имущество. А у нас нечего было описывать: ни на ней, ни на нас доброго платья не было. Мать все время перелицовывала наше старье, а уж в доме… Одним словом, нищета. Удивлялись оценщики: мол, такая недостача, столько денег похищено, где это все? Говорю же: ни сном ни духом о воровстве мать не помышляла. А уж потом, как освободилась, не вернулась в магазин, пошла на мебельную фабрику. Все пальцы мамины были порезаны, источены, одного и вовсе лишилась. Но было и хорошее: использованные и уже ненужные тканевые наждачные полотна можно было выварить, отбелить и шить из них простыни, пододеяльники и даже платья. (И у меня до сих пор есть такая ткань, которую я обнаружила после смерти тети в ее сундуке: все мы – и тети, и сестры – носили платья из отбеленных наждачных холстов.)

После войны твоя мама работала в немецком госпитале, лечила пленных, а потом в это здание в Отраде, когда немцев вывезли, перевели 56-ю школу, где и я, и Аллочка, и ты учились. А Валя работала в девятой инфекционной больнице, за ней и ночью приезжали, потому что она одна могла трубки детям в горло вставлять, чтоб не задохнулись. Очень она уставала, болела даже. (Мама была заведующей отделением больницы, тогдашний главврач Мария Андреевна Шиповская до сих пор вспоминает, как Валентина Андреевна лучше других медиков делала интубацию гортани при тяжелых формах дифтерии. Скольких детей спасла мама! А рассказал мне об этом племянник Шиповской и тоже врач Юрий Петрович Макринский: он учился вместе с моим дядей Васей в Сталинградском мединституте и поэтому часто бывал в нашем бекетовском доме, даже на велосипеде, бывало, меня катал. Снова увиделись мы с Макринским через много-много лет в больнице, где работает и он, и Рита, мама моей внучечки Люси. Что и говорить: жизнь большая, земля маленькая, а пути человеческие исповедимы.)

Дядю Мишу, отца твоего, все мы очень любили, всем он помогал. И Павлина, тетка, была как вторая мать мне, вечно я к ней подружек своих таскала, очень гостеприимная была, всегда с советом и помощью.

(Сколько часов, дней, месяцев, лет провела и я у тети Павы в ее «подселенке» на улице Мира! Все знают, что завершается улица планетарием с символической фигурой доброй вестницы, держащей над городом земной шар с голубем мира. О том, что когда-то неподалеку стоял кафедральный собор святого Александра Невского, я, юница, и ведать не ведала. Лишь много лет спустя, став прихожанкой этого церковного прихода, узнала, что улица Мира вымощена кирпичом из разрушенного в 1932 году Александро-Невского собора. После войны улица была восстановлена одной из первых в городе, о чем у меня сочинились восторженные юношеские стихи:

 
Да, эта улица самая первая!
Светит из послевоенной дали
Самое первое смелое дерево –
Новое дерево мирной земли.
Самая юная, самая верная
Нежность, явившая город, как мир!
Вся наша Родина – самая первая
Улица в мире по имени «Мир».
 

Истина эта казалась самой важной, ведь Сталинград был живым напоминанием о страшной войне. А еще рассказы старших – неспециальные, не с воспитательными целями, а естественно-житейски вплетающиеся в изустные семейные летописи.

У тети Павы всем было хорошо, хотя теснота ее одинокого жилища вроде не располагала к гостеваниям: почти всю комнату занимали кровать и большой круглый стол, а фанерный шифоньер и трюмо ютились по углам. Стул был всего один, зато табуреток – много, они прятались под столом и выдвигались по мере надобности, то есть каждодневно.

Никогда моя тетушка не читала нотаций, никогда не назидала, но ведь известно: хорошее вырастает в душе само, если человек смотрит на хорошее.

Умерла тетя Пава мученицей, в покаянии, после долгой болезни и тяжелой операции. Просила привести священника, и когда мы с отцом Андреем Шереметовым вошли в больничную палату, тетушка вскинулась руками навстречу:

– Родные мои! Спасибо, спасибо!

Исповедалась и причастилась запасными дарами и все повторяла, когда священник ушел:

– Таня, ведь меня многие люди любили! А ты молиться будешь, правда ведь?

Правда. Может быть, это самое важное – молить Господа о спасении душ усопших.

…Как-то, когда тетя Пава была еще нестарой, я спросила ее, почему живет одна, почему не вышла замуж после смерти первого супруга.

– Душа больше не запела, – почти стеснительно ответила она.

Дай, Господи, чтобы раба Божия Павла в вечной своей жизни пела в сонме спасенных всехвальную песнь Творцу!)

Все наши старшие были людьми добрыми, держались вместе, семьей, потому что поодиночке не выжили бы, ведь послевоенное время было невозможно тяжелым: ни еды, ни одежды, ни обуви, ни лекарств.

Ты, Таня, чуть не умерла от голода и дизентерии в 47-м, тогда ведь голодали. Ты еще грудничок, а молока у Вали почти не было, и мы все спасали тебя тюрей. Бывало, разжую кусок хлеба, прижмусь губами к твоему рту, не отпускаю, пока ты не проглотишь. А иначе не получалось, ты была такая слабая, что уже и не кричала, и есть не могла.

Сколько всего пережили! Бедовали. Помню, нечего было надеть, а я уже училась в химтехникуме, и вот надо идти на вечер, а мне не в чем, и я у Вали взяла обувь на два размера меньше, чем моя, а у тети Павы платье на шесть размеров больше. Платьем обернулась, в туфли ноги всунула и сидела в уголке, потому что не могла встать в этих туфлях, в этом платье, зато я была на вечере! А возвращалась в растрепанных своих ботах, были у меня резиновые, и зимой эти боты я прямо отдирала от себя, потому что ноги чуть ли не примерзали к резине. А еще Павлина отдавала нам старые шинели, она ведь в милиции работала, и из этих шинелей мать шила и вам, и нам пальто. Какие-то платья то Валя подбрасывала, то Пава. У меня фотографии есть, где я в этих перешитых одёжках и в первом настоящем, новом платье, мне его мать на выпускной купила: штапель, такая была ткань, очень модная тогда, и так хорошо сшито это платье, оно у меня любимым долго было. И еще босоножки – белые, ажурные, я их лет десять носила, берегла.

А у тети Мани был муж по имени Фолий, очень большой и добрый, любил детей. На выходные дни забирал меня к себе, по нашей бекетовской грязи меня под мышкой нес. На день рождения подарил мне козочку – маленькую, настоящую, и звали ее Люськой. Такая была скорая, чуть ли не по стенкам скакала! Потом ее сдали на мясокомбинат, уж я наревелась…

Ездили однажды все вместе на Украину, а меня не взяли, я так переживала, до сих пор помню эту обиду и до сих пор не знаю, почему меня не взяли. Оставили мне сколько-то денег, по-моему, 150 рублей, а я подобрала бездомного щенка и эти деньги истратила ему на молоко.

А с Украины потом приехал брат твоего отца Василий учиться в мединституте, стал жить в вашем доме. У него было много медицинских книг, в которые я потихоньку заглядывала: мне, уже взрослой девушке, никогда не приходилось видеть мужчину, это была запретная область жизни. Про женщин вроде знала все, а как мужчина устроен? Однажды делаю вид, что на полке ищу какую-то книгу, стою, перебираю, вроде ищу про шпионов, а на самом деле… И тут дядя Вася, не поднимая головы от конспекта, говорит:

– Того, что ты ищешь, здесь нет.

И как он понял? Я со стыда чуть не сгорела, но он никому не рассказал об этом случае.

Потом мы с мамой и сестрой Аллой переехали в Сумгаит, а оттуда Алла – в Днепропетровск, я – в Волжский, у нас появились свои семьи, пошла своя жизнь. А что о ней вспоминать? О ней пусть дети наши рассказывают, их очередь.

Спасибо тебе, Люся, за память. В ответ прими мои стихи:

 
Милая сестрица, не бели
Бледных щек защитною печалью –
Не пора ль по старенькой пыли
Поспешать во Киев иль Почаев?
 
 
Или зимним ходом ходоков
Побредем снегами да пыреем?
Белым полем вязаных платков
Головы больные обогреем.
 
 
А весной автобус поплывет
По Руси ковчегом богомольным,
Всяк насельник в нем наперечет,
Всепокорный далям колокольным,
Изольется плачем сердобольным…
 
 
Русь не поле дикое – позём
Бирюзовый,
Светень небосклона!
Добредем, сестрица, доползем,
Упадем пред старыя иконы…
 
 
Об июньской розовой поре
На святой Почаевской горе,
Где являлась Матерь,
Со слезами
След Ея стопы облобызаем…
 
 
Стольный Киев встретит в октябре
Долготерпеливыми крестами –
Тут и мне, сестрица, и тебе
Плакать, утираючись перстами!
 
 
Отвечает милая сестра:
«Доживем, сестрица, до утра
И пойдем, издерживая плоть,
Лишь бы души вынянчил Господь».
 

Отец, как водится, уезжал в командировки, мама дежурила по ночам в больнице, и хотя за нами присматривали тетя Тося и соседки, мы с братом все равно часто оставались одни. Однажды нас чуть не унесли цыгане. Вдруг отворилась калитка и вошли бородатый старик и молодая разноцветная цыганка, она сразу же гортанно запела-заворковала:

– Ай, какие деточки красивые, нам бы в табор таких!

От страха мы с братом забежали за угол дома, и не знаю, что было бы с нами, если бы тетя Наташа не заметила через забор непрошеных гостей и не закричала:

– А ну, уходите, сейчас за милицией побегу! – и действительно побежала.

Не очень-то цыгане напугались, двинулись не спеша по двору, старик мимоходом подхватил забытый на завалинке молоток, засунул рукоятью за ремень, и тут я опомнилась, схватила брата за руку и потащила к крыльцу: успеть бы заскочить на веранду, успеть бы захлопнуть дверь да задвинуть щеколду, успеть бы!..

Успели, успели залететь на веранду, уже забегали в комнаты, когда послышался звон разбиваемого стекла. Я оглянулась и увидела в оконной дыре руку с молотком: старик пытался выбить щеколду. Он, наверно, без труда это сделал бы, но тут с улицы послышались голоса: тетя Наташа прибежала с соседями. Поднялся страшный крик, заревели и мы с Витькой. Цыгане ушли, а брат после этого случая стал заикаться. А еще через несколько дней нас отвели в детский сад неподалеку от клуба Павших борцов.

Там было куда интересней, чем дома: много игрушек, показывали диафильмы на белой простыне в красном уголке. Там висел большой портрет строгого усатого военного – я впервые увидела Сталина. Во дворе были устроены всякие лесенки, домики и горки, где мы играли. А как я любила праздничные утренники! Зимой мама наряжала меня снежинкой, летом – земляникой, осенью – листом. Я даже была весенней сосулькой в остроконечной слюдяной шапке, в платье с каплями из серебряной фольги. Но зато мне не нравились «тихие часы», когда надо было обязательно спать после обеда. Не нравилось, что нас водили в парк у клуба Павших борцов, но гулять не разрешали, и мы сидели на скамейках, а около нас ходили под ручку вперед-назад Надежда Степановна и Маргарита Сергеевна. Дни в садике казались длинными-предлинными, и однажды я убежала через дыру в заборе.

Забрела на неведомый пустырь, где бродили собаки, охраняя свои норы. Я увидела маленьких кутят, одного забрала. Ох, и несладко бы мне пришлось, если бы собака-мать оказалась рядом! Дома за побег меня наказали: я целый вечер простояла в самом дальнем углу, но щенок был оставлен. С этим Бобиком мы уже не боялись ни цыган, ни соседних мальчишек, ни чужих собак. А в садик меня водили по-прежнему.

Цыгане поселились неподалеку, в недостроенном доме с забитыми окнами. Чей это был дом, никто не знал, цыганенок Колька, который ходил к нам попрошайничать, говорил, что табор поживет здесь только зиму и уйдет. Табор был маленький, но настоящий, а с Колькой мы водились: он умел громко петь, а еще рассказывал мне и брату всякие страшные истории. Вместо одной зимы цыгане прожили на нашем конце слободки целых три года.

Овраг позади недостроенного дома всегда был полон грунтовой воды, которая зимой замерзала и превращалась в каток. Я скользила на «снегурках», а Колька – на прутяной корзине. Бывало, разгонится, летит ко мне – руки в стороны – и кричит:

– Таня, я тебя люблю!

Это было самое первое в моей жизни объяснение в любви. Потом мне купили «дутые» коньки, и я отдала «снегурки» своему другу-цыганенку. В ответ получила старинную серебряную монету с дырочкой, но вскоре она безвозвратно пропала – как и многое в моей стремительной жизни.

Сколько себя помню, для матери я была сущим переживанием. Однажды проглотила пуговицу. Мама обмазывала дом и вдруг увидела, как я кружусь рядом с завалинкой, размахиваю руками, хватаю ртом воздух, словно кричу, а крика нет.

– Что, что? – мать кинулась ко мне, к завалинке, где лежали ровными горками пуговицы – мои игрушки. Сразу же поняла все и, схватив меня, как была босая, в глине, побежала в поликлинику, а это – километрах в двух от нашего дома, рядом с детсадом.

Врачиха сказала, больно вынимая из горла пуговицу:

– Хорошо хоть не монета.

Меня кололи, промывали, поили чем-то на диво вкусным, и все это время я напряженно размышляла над сказанным, наконец поняла и закричала, брызгаясь лекарством:

– Пуговица с дырочками!

Мама страшно рассердилась, даже заплакала и обещала наказать. Но по дороге домой, наверное, об этом забыла. А дома ждали подарки: отец привез из Москвы черные осенние ботинки, кружевную комбинацию, шерстяное синее платье и коричневый портфель, ведь назавтра был мой день рождения: мне исполнялось семь лет, наступала школьная пора.

Но до школы еще предстояло пережить историю с розовой сумочкой, любви к которой не смог затмить даже замечательный школьный портфель.

Сумочка была кукольная – с мою семилетнюю ладошку, – но казалась по-взрослому настоящей: с длинными витыми ручками, с блестящими замочками-защелками, с двумя отделениями и потайным кармашком. В этом кармашке время от времени хранились монетки на кино и мороженое.

В кино я научилась ходить одна. На детские сеансы, конечно. С детства привыкала неизвестно зачем к своеобразному одиночеству: вокруг – дети с родителями, на экране – разные истории, которыми я прельщалась с первых же кинокадров и без остатка, но… Я все равно была одна: ведь рядом – никого из родных и знакомых, кто мог бы мешать думать и страдать.

Конечно, часто бегала в кино и вся наша юная улица, но вот что странно: фильмы попадались какие-то неинтересные. Зато мои одиночные сидения в кинозале!.. Люблю их по сю пору.

Повадка к маленькой свободе, к бегству в одиночество среди людей – в кино, на Волгу, в горсад, на базарную толкучку – сохранилась на всю жизнь. Какими сладкими казались мне первые мгновения отрыва от общего течения школьной жизни, когда вдруг ни с того ни с сего я, потаясь, пряча за спину портфель, выбиралась из школы через калитку на заднем дворе и улепётывала на уличные просторы!

Воздух прогулов был полон свежей радости и тайны, земля бежала навстречу тоненькими тропинками и крашеными лавочками вдоль стареньких домов, солнце светило для меня одной… И все вокруг казалось до того незнакомо-прекрасным, что не страшили даже двойка по школьному поведению и грядущий мамин гнев.

Однажды, отстояв в шумной детской очереди в кинокассу положенные полчаса, я аккуратно спрятала синенький входной билет в потайной кармашек любимой сумочки и отправилась в приклубный парк прогуляться.

Там в пышно-высокой зеленой листве кленов и вязов прятался от нескромных взоров старый-престарый дровяной домик уборной с двумя узкими крылечками, толстыми щелястыми дверями и маленькими высокими окошечками без стекол. Зато крючки на внутренней поверхности дверей были огромными, крепкими, и я, помню, еле-еле примкнула тяжелую трухлявую дверь. Заодно в рабочем порыве смахнула с плеча свою сумочку, и она, словно прекрасная розовая бабочка, спланировала прямо на середину отхожего места и исчезла в страшном подземелье. Перед моим потрясенным взором зияла дыра с грязными неровными краями.

Можно было зареветь от горя и страха и бежать домой, к маме – жалиться и утешаться, и я залилась было слезами, но тут же забыла о них при мысли: надо достать сумочку! Но как? В отчаянии я оглядела убогое пространство и только сейчас заметила, что пол уборной устлан зелеными ветками. Через минуту отыскалась самая длинная и крепкая, и я с замиранием сердца, с веткой в руке, заглянула в преисподнюю.

Сумочка упала плашмя и только поэтому не утонула, не пропала навеки. Превозмогая страх, я опустила ветку вниз, в яму, пытаясь хоть как-то зацепить свою драгоценность. И так много раз, но – тщетно… Оставалось только одно: удлинить ветку, а для этого лечь рядом с грязной дырой и вместе с веткой опустить вниз руку.

Я закрыла глаза и… Ничего не произошло, ведь мне надо было видеть, как надежнее поддеть и подхватить утопающую… Наконец, она была спасена, но к этому времени на всем белом свете вряд ли бы нашелся человек несчастнее и грязнее меня.

Выбравшись вслед за сумочкой из своего невероятного плена, я побежала по парку, боясь встретить людей: засмеют ведь… Вспомнила, что на соседней с парком улице есть водопроводная колонка, помчалась туда, разделась донага и прыгала, изгибаясь и изворачиваясь под холодной струей, до посинения.

Из ближней калитки выглянула старуха, долго наблюдала за моими стараниями, но мне-то было все равно. Чуть погодя бабушка вынесла сухую простынку:

– На-ко, вытрись! Как же пойдешь в мокром-то?

В мокром, да зато в чистом: белье и платьишко я отмывала рыжей глиной, благо, ее вокруг было видимо-невидимо, но дурнотой все же повеивало…

– Мне бы мыла, бабушка!

Вынесла старая и мыло, и мое купание стало настоящим, как дома, только не хватало привычного железного корыта и маминого поливания с приговариваниями:

– С гуся вода, с Тани худоба!

А потом я купала сумочку, да так усердно, что от киношного билета осталась лишь синяя мокрая каша. Фильм слезно таял в моих глазах, в парковой листве, в воздухе… Неужели мне никогда не узнать о приключениях детей капитана Гранта?..

Трепетными шагами приблизилась я к клубу. Очереди уже не было – до начала сеанса оставалось всего ничего, и юный народ прочно заседал в кинозале. Контролерша печально взглянула на синюю билетную труху в моей ладошке, обозрела всю мою жалкую взъерошенную личность в мокром желтом креп-жоржетовом (из маминого) платье в красно-синий цветочек и произнесла жалеючи-прощающе, совсем по-маминому:

– Заходи уж, горе луковое…

Я примостилась на краешке любимого седьмого ряда, свет погас, зазвучала прекрасная музыка… И тут ни с того ни с сего, и сама не понимая почему, я тихонько поднялась, вышла из зала и со всех ног бросилась через парк – прямехонько домой. Вот когда хлынули слезы – то ли обиды, то ли жалости… Только мама могла их утереть, только мама всегда спешила спрятать меня в свою теплую запазуху.

 
Судьбу искала красную и вольную,
Цвела, кружилась девкой фестивальною,
А после бабой горилась недольною:
В любови лишней, в счастии – опальною.
 
 
Но в суете, в метаньях невзаправдашних,
В пылу надежд, в дурмане словопрения
Ждало спасенье – матушкин запазушник
Прощеного, крещеного терпения.
 
 
Не понимая жизнь мою качельную,
Склонялась мама над судьбою-зыбкою
И снова песню пела колыбельную:
«На что и мать, коль неча дать», – с улыбкою.
 
 
А я-то…
И поныне платят бедами
Порывы дней бездумных, юных, радужных,
Когда каменья зла, сама не ведая,
Бросала в теплый матушкин запазушник.
 
 
Простится ли вина моя постылая?
Душа и вечность – все мое имение…
Простит ли мать?
Давно простила милая –
На жизнь вперед, на вечное терпение.
 

Школа № 56 находилась далеко, в том самом поселке с лучезарным названием Отрада, где мы когда-то снимали комнату. Долгое время казалось, что именно про эту Отраду взрослые поют в застольях: «Живет моя отрада в высоком терему…». Терем в Отраде был выше некуда: старинный Свято-Никитский православный храм. Имя церкви я, конечно, позже узнала. А тогда – церковь да церковь.

В первосентябрьский день, вернувшись из школы, я с ходу сбросила у порога сандалии и как была – в школьном платье и белом, в оборочках, праздничном фартуке – повалилась на диван со словами:

– Ах, как я устала! (Совсем как мама…)

Краем глаза я следила за братом: он молча, с уважительным интересом смотрел на меня. Довольная этим почтительным вниманием, я сказала:

– Вот отдохну, буду варить…

И действительно, наварила самой любимой еды – картошки в мундире, благо керогазом пользоваться уже умела.

По пути в школу мне нравилось на бегу стучать в ставни и калитки, вызывать девчонок: Валю Шупикову, Юлю Аристову, Розу Файзулину, Ларису Киктеву, Свету Задорожневу, Ларису Кузьминскую. Наш классный староста Славик Волошин присоединялся к нам самым последним, и такой вот шумливой ватагой мы влетали в школьный двор с огромными деревьями (они живы по сей день), с турниками и спортивными бревнами во дворе, с футбольным, никогда не пустующим полем: здесь и мне довелось в воротах постоять, повратарить.

Позже, в восьмидесятые годы, школа переехала в самый центр Кировского района, в старом же здании, где сразу после войны был госпиталь для немецких военнопленных, а потом располагался комбинат бытовых услуг, а потом еще что-то, теперь находится «новорусская» фирма.

Почти каждый год в мае мы встречаемся на школьном дворе, греемся на солнышке, вспоминаем. Как-то зашли в наш бывший класс: там нынче склад, а когда-то стояли парты, моя – во втором ряду. На окошке цвели герани, в стенном шкафу хранились книги и наглядные пособия, всякие-разные школьные нужности. Доска казалась огромной, как наша будущая жизнь. Здесь проходили первые школьные уроки, которые вела Татьяна Кирилловна Баранова-Белицкая. Худенькая, с красиво уложенными волосами, в темненьком платье с белым воротником… Она была самой лучшей.

Во время прогулок учительница водила нас мимо церкви – разве знали мы тогда, маленькие, о спасительном смысле тех путешествий? Знала Татьяна Кирилловна. Знала, что ждут нас в будущем радости и страдания, что всему управа и защита – Господь.

Недавно, возвращаясь поездом из Москвы, я узнала от случайных попутчиков Инги и Сергея, живущих в Волгограде на самом въезде в Отрадинский поселок: мол, школа № 56 снова школа, во дворе замечены ребятишки с ранцами. Неужто правда? (К сожалению, надежда оказалась ложной, школа не вернулась на свое заповедное место. А ребятишек с ранцами где только не встретишь.) Съездить недосуг, у Татьяны Кирилловны, которая переехала в самый центр Кировского района, и то нечасто бываю. А когда-то дневали у нее чуть ли не всем классом…

Жила Татьяна Кирилловна в отрадинском переулке имени Сталина – в маленькой-премаленькой избушке, и после уроков мы всегда провожали ее до дому. А потом провожали меня, потому что я жила дальше всех, у самой бекетовской «пожарки».

Однажды учительнице привезли дрова, выгрузили у калитки – огромную свежо пахнущую лесом гору поленьев. Славик Волошин тут же придумал игру: тому, кто больше всех перетаскает чурбачков в сарай, будет отменено недельное дежурство по классу. И сам же победил! А потом мы пили чай в тесном домике Татьяны Кирилловны, примостившись на старых табуретках, на сундуке, на кроватях, на порожке… Ах, каким вкусным был тот чай с бубликами!

Однажды в школе во время перемены я легла на пол у своей парты и уснула, а очнулась в учительской на диване. Было удивительно хорошо… Я словно плавала в жарком пуховом пространстве, удивляясь склонившейся надо мной Татьяне Кирилловне: почему она плачет? Со мной что-то случилось, но где тогда мама? И снова уснула, и не знала, что вскоре приехал отец и увез меня в больницу, где я пролежала почти месяц с воспалением легких.

Татьяна Кирилловна приходила почти каждый день, и всякий раз с гостинцами. Учительница располагалась на больничной табуретке рядом с кроватью и читала мне вслух. Наверное, это были очень хорошие книги, потому что именно тогда у меня появилась любимая привычка к чтению, определившая судьбу.

На 85-летие Татьяны Кирилловны собрались почти все. Как же мы изменились! А для учительницы были по-прежнему Славиком Волошиным и Валечкой Бешенцевой, Галочкой Бондаренко и Танюшей Бойко, Колей Крикуненко и Женей Лифшиц, Юлечкой Аристовой и Валечкой Шупиковой…

– Женя, помнишь, как ты в обморок упал?

– Я, в обморок?

– Да, когда вам делали медицинские прививки. До тебя дошла очередь, ты только глянул на шприц с иголкой – и сознание потерял. А помните, как мы каждое лето собирали гербарий? А какие праздники новогодние устраивали! В нашем классе обязательно стояла своя елочка.

Вслед за учительницей каждый из нас что-нибудь вспомнил, и получилась длинная интересная история, которую я опишу как-нибудь в другой раз. А вот рассказ Юры Желтобрюхова изумил всех своей экзотичностью, причем невыдуманной. В семидесятых годах Юра служил борттехником на Чукотке, тогда многие стремились попасть на самый край света, где можно было заработать. Поселок авиаторов находился от аэродрома в пяти километрах, добирались до места автобусом. В один погожий зимний день автобус на линию не вышел, и Юра двинулся на работу пешком. Такое было не в диковинку: подумаешь, пять километров, в меховике и валенках добегал всегда быстро. Но только не в тот день.

Уже был виден аэродром, и Юра прибавил шагу, но тут внезапно задул ветер, и началась пурга-понизовка. Она длилась иногда сутки, иногда часы – в любом случае хорошего мало – оказаться внутри бушующего на уровне человеческого роста снежного вихря. Юра не знал, сколько времени он провел в бешено ревущем коконе пурги. Он только и делал, что смотрел вверх, на голубое небо и безмятежное солнце, и молился, чего прежде с ним не случалось. Иногда поднимался на цыпочки, выглядывал за край снежного бесива: аэродром совсем близко – рукой подать!

– И передо мной прошла вся моя жизнь, – рассказывал Юра, – я даже испугался, потому что так с человеком всегда бывает перед смертью, я читал, об этом столько книг написано! И самое интересное: увидел всех вас, ребята, и Татьяну Кирилловну в нашем классе… мы пили чай… чашки стояли на партах, на подоконниках, на столе… чай не кончался, как будто кто-то невидимый наполнял и наполнял чашки… Я понял, что еще поживу!

(Последняя Юрина фраза словно прилетела из иного мира – оттуда, где уже много лет пребывает душа моего друга Толи Долгова. На Земле он был поэтом, а значит, неискателем житейских удач. Искал другого – гармонии.

Мы работали с ним в многотиражной газете химзавода, одновременно опубликовали свои первые поэтические книжки, даже дружили семьями. И вдруг неожиданно для всех Толя расстался с женой и уехал на Камчатку. Служил редактором газеты в Палане, женился на корячке Зое, которая отзывалась на мои телефонные звонки мягким мелодичным голосом:

– Здравствуй, Та-а-нь-я!

Ни в одном из писем Толи Долгова не было и намека на возвращение, и я радовалась: хоть на краю света, но нашел гармонию.

А незадолго до смерти мой друг поведал о событии, очень похожем на случившееся с Юрой, то есть рассказал о том, как выжил во время жестокой пурги. Письмо Толи не сохранилось, но вневременным внутренним зрением я вижу ровные аккуратные строки с чуть растянутыми по-долговски буквами: «…не знал, куда и далеко ли придется идти, но шел, твердя любимые имена, призывал на помощь, и одно из них было твоим, Таня. В какой-то момент я понял, что еще поживу…»)

Пурга была короткой: налетела, закрутилась и улеглась. За Юрой выслали машину, он даже и обморозиться не успел. Вместо спирта напился чаю – вволю, как никогда.

– А что, ребята, не выпить ли и нам чайку? – и Слава Волошин прошелся своими гибкими пальцами по гитарным струнам. – Юрка, наливай!

Все так и покатились со смеху. Конечно, не Юра, а хозяйственная умелица Света заварила и разлила по фарфоровым китайским чашкам прекрасный восточный напиток. Одна лишь Татьяна Кирилловна пила из старого несервизного бокала, который когда-то кто-то из нас подарил ей к празднику 8 Марта.

– Татьяна Кирилловна, расскажите о себе!

И в который уже раз она вспоминала – для нас:

– Я жила во Владикавказе, там несколько было соборов, и рядом с нами стояла церковь, меня туда водила бабушка, я привыкла к церковным службам, к церковным песнопениям. В 43-м году во время войны мы переехали в Сталинград. Было очень тяжко, очень, и я часто приходила в Свято-Никитскую церковь молиться. А когда был День Победы, колокола, несмотря ни на какие запрещения, били на всю округу! И во дворе церковном, и около – везде были люди: молились, плакали, ликовали, всю ночь Отрада колобродила! Хорошее имя – Отрада, поэтому, наверное, здесь церковь и сохранилась. Был еще Казанский собор – вот и все храмы на весь Сталинград. Правда, слышали мы, что сразу после ухода немцев в поселке Ельшанка построили маленькую церковь Александра Невского. Ну, а с вами, действительно, мы часто гуляли возле храма в Отраде, и я всегда молилась – про себя, неслышно, вам не говорила, ведь тогда это не было принято. А теперь церковь в жизнь людей вошла, но изменились люди. Куда-то исчезли бескорыстие и доброжелательность, каждый старается жить сам по себе. Или нет? Во всяком случае, наш класс доказал обратное: вы всегда вместе. Когда сгорел у Сережи Синькина дом, всем классом ведь делали ремонт. Вы всегда были нужны друг другу, приходили и выручали. И сейчас – вместе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю