355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Батурина » Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы » Текст книги (страница 7)
Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы
  • Текст добавлен: 16 апреля 2020, 10:31

Текст книги "Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы"


Автор книги: Татьяна Батурина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

Слушать пластинки запрещалось. Во-первых, из-за домашних уроков. Ну, а во-вторых, в доме соблюдался непререкаемый режим экономии света.

Я до сих пор так и говорю: свет, а не электричество. Мы долгие годы даже не пользовались электрическим утюгом, гладили старым, чугунным, принесенным с бекетовского базара в нищие послевоенные времена.

Этот утюг перешел мне от родителей по наследству. Поначалу я его держала в своей украшенной деревянными поделками кухне на видном месте – на резном хлебном коробе. Но утюг все время мешал: чтобы поднять крышку, надо было снять с нее чугунное диво, потом возвратить на место, и так сто раз на дню. И я отправила древность на антресоли: и не в тягость, и целее будет.

А нынче, кажется, родительский утюжок может снова очень пригодиться, ведь теперь бедняцкая экономия стала вроде государственным делом. Я уже и лампочки поменяла на энергосберегающие, и воды меньше лью – не вволю, как бывало.

Дождется, наверное, и утюг своего возвращения в житейский обиход, а где-то и гладильные доски-каталки, с Украины отцом привезенные, хранятся – не в сарае ли во дворе родительского дома? Надо бы при случае разобрать сваленное туда старье: полочки и шкафчики, столы и тумбочки, этажерки и подставки для цветов, тазы и кастрюли. Даже патефон с радиолой – и те не потрухлявели за годы. А все потому, что никогда лишних вещей не бывало в нашем доме, и мы их берегли – пылинки сдували да кружевами и вышивками охорашивали.

Пишу и удивляюсь: до чего ладно эти «музыкальные» воспоминания связаны с украинским селом, с его песнями и трудами, зимами и летами! Впрочем, с радостью повторюсь: в музыку оправлена вся наша родимо-единая жизнь – и сталинградская, и украинская.

На сенокос выходили все: и дед, и дядька с тетей, и сестры с мужьями. Я всегда опаздывала к началу, да меня и не очень-то и будили, жалели городскую соню и неумею. Появлялись мы с братом на лугу вместе с высоким солнышком: выкошенные травы уже ровными рядами лежали посреди праздной земли, уходили вперед ворошистыми дорожками, а там, в самом то ли конце их, то ли в начале и далеко впереди всех шел дедушка Кондрат в своем соломенном брыле, и коса его посверкивала-поблескивала ярче и шибче других.

 
Небо скатилось на плечи.
Ввысь устремилась земля,
Ринулось сено навстречу,
Вздрагивая и пыля
Солоно, горько и сладко.
Колко и высоко,
– Дедовская загадка!
Вон он, идет широко
В белой просторной рубахе,
В желтом огромном брыле.
Косит, а руки – во взмахе
Самом большом на селе…
 

Я любила валяться на скошенной траве, пока ее не убрали с луга. Сладко было лежать на душистом сене, следить за разноцветными букашками и паучками, копошащимися среди увядающих стеблей и травинок, и пускать в полет с ладони божью коровку:

 
Божия коровка,
Улети на небо,
Там твои детки,
Принеси им хлеба!
 

А когда сено собирали в стога, мы с братом выкапывали в них нарочные схроны: ни дождь, ни солнце нипочем! Отучил от забавы дед:

– В сене змеи по ночам греются, глядите, покусают…

Самыми счастливыми были поездки в Житне-Горы с родителями: все село собиралось у деда во дворе побыть с дальними гостями. Сносили из соседских хат столы, накрывали домотканым рядном доски, приспособленные под скамейки, и каждая хозяйка спешила со своим угощением: гуляли-то всем селом до самой ночи. Ели да пили, да всласть говорили, а еще и пели – до неба взлетали, и плясали – земле кланялись.

У нас же с соседской детворой свое гулянье – к сельскому клубу, подглядывать за парочками, как они после танцев милуются в темных закоулках. И самим-то страшно было выскакивать из-за деревьев и колодезных срубов с криком: «Жених и невеста, тили-тили тесто!». И что за «тили-тили»? Один жених палкой так вслед свистнул – я чуть без головы не осталась, только ветер пронесся над ухом.

Дед Кондрат и баба Настя были совсем старые, в колхозе не работали, но в своем хозяйстве еще колготились. Под стать им все в семье работящими были, особенно старшая сноха, жена дядьки Андрея – Настуня. Они уже отдельным домом жили – на другом краю, в новом селе.

Пока по сквозной дороге от дедовой хаты до их дома под красной черепицей дойдешь – встретишь тех, кого и не хочешь. Иной раз бабка Харитина с клюкой попадется навстречу, так от нее сразу не уйти: пока не перескажешь уже сто раз сказанное, не отпустит с Богом. Или Антипка-перекатный пристанет: подай, мол, копеечку, на хлеб… В те годы такое в диковинку было, не то, что сейчас.

По сельской дороге ходить босиком – любо-дорого: по щиколотки в пыли, ведь пыль лежит на всем пути глубоким пухово-шелковым рядном. По сторонам – хаты с соломенными чубами, да плетни с усами-вьюнами, с горшками-брылями, да сады-палисады, да лавочки-скамейки, да мосточки-крылечки… Говорю же, пока дойдешь – утомишься смотреть!

А вот и тетя Настуня в белом, как всегда, платочке, заметная издали, словно белая бабочка, летает то в погреб, то в хлев, то в летнюю кухню, то по огороду. В дом редко заглядывает, да и что там, в доме, когда дня не хватает, чтобы все дела переделать на подворье. Еще и в колхоз ходит на грядки или на ток, а когда и в коровники – чистить. Про Настуню отец мой говорит: «Добрая хозяйка, у нее тесто и на воротах висит». Хорошая, мол, работница, все сразу делать успевает: и коров на выпас выгнать, и хлеб затеять.

Хлеб действительно пекла тетка замечательный, больше такого – ржаного, с блестящей корочкой, посыпанной укропным семенем, – я не едала никогда. И хоть брали буханки пшеничные и житные и в колхозном магазине, едоков-то много было, Настунины житники все другие хлебы перебивали.

Она стала учить меня доить корову, но корова дала маху – по ведру копытом, хорошо хоть меня не задела, тем моя первая и единственная дойка закончилась.

 
Я летом вновь сюда вернулась.
Опять вхожу… полутемно…
Корова косо оглянулась,
Вся – недоверие одно.
 
 
Эх вы, беспамятные руки!
Ведро – вверх дном, я – за порог…
И даже заспанные мухи
От смеха бьются в потолок…
 
 
На помощь, тетушка Настуня!
Она передник отряхнет,
Легко присядет – и наступит
Ее пора, ее черед.
 
 
Потом ведро ко мне наклонит –
Я пенным захлебнусь глотком…
Мозолинки ее ладоней
Парным пропахли молоком.
 

Коровы – пузатые, громко вздыхающие, с цветами на рогах в праздник Троицы – не виляли хвостами и не повизгивали, как собаки, но длинно мычали и так умели смотреть! Медлительно жевали траву и взирали на меня своими огромными зеркально-темными, вековечно-печальными глазами. Разве могли эти кроткие существа обидеть? А что по ведру однажды Рыжка копытом ударила – так это я сама была виновата, неумея…

С домашними коровами я чувствовала себя спокойно и уютно, особенно если рядом была тетя Настуня. А сын Андрей, боявшийся в детстве даже кошек, в хлев заходить страшился и за коровами наблюдал из-за плетня, когда стадо возвращалось с пастбища. Зато первая кружка парного молока всегда доставалась ему, маленькому. Я рада, что и его детство связано с Житне-Горами.

 
Под звуки околицы старой
Явились из рыжей пыли
Коровы могучие чары,
Дитя в изумленье ввели.
 
 
О красное чудо – корова,
Отрада земных очагов!
Главу ей венчает корона
Воздвигнутых к солнцу рогов.
 
 
Как тяжко корове издревле,
С далеких потемок земных,
Копытом утаптывать земли
В заботах великих своих!
 
 
Никто, как она, не умеет
Глядеть с поволокой на свет,
А рядом во млечности зреет
Дитя мое радостных лет.
 
 
– Всегда будь здорова, корова! –
Дитя повторило за мной,
Под сенью коровьего крова
Глоток отпивая парной.
 

Хата дяди Андрея стояла на взгорке, а речка лежала под огородами далеко внизу. Ох, и любила я пробежаться по тропке среди картошки и кукурузы, сама с собой наперегонки! И сразу с мостков – в воду: некогда к речке долго присматриваться, к ее острым живым корешкам на дне да к черным пиявкам. А уж потом как хорошо нежиться на бережковой траве, загорать – по любимой городской привычке! Тетя надо мной ахала, над моей загорелой худобой, в деревне ведь никто не парился на солнце специально. Бабы закутывались в платки и вечерами белели ликами за столом, рядом темнели крутого загара мужские лица. Красиво было на всех смотреть, слушать, запоминать…

Как-то поехали все вместе на дядькиной подводе далеко за село, где речное дно было песчаным. Взрослые расположились на траве, повыше, на лошадиной попоне, стали отдыхать, то есть угощаться чем Бог послал (а послал сало, да картошку, да яйца, да лук, да хлеб, да горилку) и разговоры разговаривать. Мы же с братом безраздельно завладели речкой – до гусиной кожи и солнечного озноба. Потом, укутанные в рядно, сидели рядом со взрослыми, ели и слушали.

Тетя Настуня так и не разделась, в воде только ноги помыла, и ничуть ей жарко не было, а нам сказала:

– Я такая худая, что смотреть невозможно!

Вечером я маму спросила, почему тетя «такая худая».

– Прибаливает, – был ответ, – да и дядька погуливает…

Что такое «погуливает», было неясно, но мама больше не захотела об этом разговаривать, и мне ничего не оставалось, как пойти спать. Мама тоже удалилась в спальню, дядька с отцом ушли в летнюю хату, а мы с братом ночевали опять в большой комнате, под толстым печкиным боком. Я не сразу уснула, и мне было долго слышно и видно, как в горнице молилась тетя Настуня: на коленях перед иконами, в белой рубашке.

Когда иной раз рядышком скажут про то, что в огороде бузина, а в Киеве дядька, я сразу Андрея Кондратьевича представляю, своего дядю: он хоть и не из самого Киева, но – из неподалеку… Дядька Андрей был колхозным бригадиром, ни свет ни заря – при делах, но обедать приезжал обязательно домой, заодно и коней покормить, тут уж я старалась: самые вкусные пучки «зеленки» лошадям скармливала. Лошадей я не боялась, они были спокойными и до того привычными (ведь в каждом дворе подвода была, лошадь, а то и две), что не раз я с дядькиным кнутом сидела в телеге впереди и погоняла, а дядька только поглядывал да покуривал.

В леске за селом, рядом с полем подсолнухов, он держал пчел, я пчелиного царства опасалась и лишь издали, с подводы, наблюдала, как он в куколе-сетке ходит по пасеке, открывает один за другим ульи, вынимает рамки с сотами, смотрит: нет ли какого урону, не запечатали ли пчелы соты, не пора ли качать мед?

«Колышки-подсолнушки, маленькие солнышки, дайте пчелкам света, остальным приветы», – бормотала я глупые стишки собственного сочинения. В числе этих остальных, с пчелиным приветом, числила себя, знала: начнут качать мед, самую первую кружку нальют мне. Я, конечно, снова ее не осилю и отнесу тете Настуне, а у той уже и так блины наготове – медоточивые!

На своем поле сеяли рожь и овес – немного (в основном зерно брали в колхозе за трудодни), а обмолот устраивали прямо во дворе. Чисто выметали землю – до соринки-до пылинки, и гумно готово, молотили ручными цепами: эх да ах, ах да эх. И я один раз попробовала: взяла цеп, покрутила-повертела за длинную ручку, на которую било деревянное ремнем кожаным приделано, даже ударила разочек оземь.

– Брось, не игрушка, – и дядька отнял диковину, – иди лучше провеивай.

С деревянной лопатой-веялкой управляться легче: подкидывай да подбрасывай обмолот, чтоб отлетали вон, в хвостец, плевелы да мякина, а зерно ложилось высоким золоченым ворохом – хоть сейчас на мукý да в печь!

Мне иногда казалось, что во время молотьбы в дядькином дворе был еще кто-то, какая-то женщина: в расшитом цветами платье, в венке с лентами, она склонялась над золотым зерном, пересыпала его с ладони на ладонь, и от ее улыбки по сквозящей в воздухе хлебной пыли струились золотые лучи и летали птички… Сказала об этом деду, спросила, что это?

Он снял свой брыль, а голова белая-белая!

– Гляди, – сказал, – раньше я, как это зерно, был наливным да крепким, а теперь снегом оброс. Теперь твоя очередь теплом наливаться, вот душа твоя и радуется, и тебе свою радость показывает.

– Это ведь не я, а тетя какая-то!

– Земля это, диту, земля…

Осенью в школе писали сочинение про летние каникулы, я уже в третьем классе училась. Мама принесла книжку пословиц и поговорок:

– Про село, про дорогу, про поле, про хлеб, про земледельцев – здесь все есть, используй!

Так у меня появилось привычка записывать в толстую зеленую тетрадь всякие умные мысли и выражения. Тетрадь жива до сих пор, есть там и про рожь с овсом, и про молотьбу: «Рожь говорит: сей меня в золу, да впору; овес говорит: топчи меня в грязь, так буду князь!», «Покуда цеп в руках, потуда и хлеб в зубах». И то правда.

Накануне Троицы в дедовой хате мазали полы. Сестры Валя и Нила наводили ведро жидкой желтой глины, а дед с дядькой вытаскивали во двор лавки, столы, пузатый комод да единственную – из горницы – кровать с сенным ее убранством. В селе редко у кого остались от старых годов глиняные полы, многие поделали деревянные, но дед не хотел, говорил, мол, печь огонь уронит – дерево его до неба подымет, а глина есть глина, все в себя возьмет.

Полы получались на загляденье: ровные, светлые, с вишневыми ободками вместо плинтусов. Потом доходила очередь и до завалинки – ту еще и цветами по глине расписывали! Двери и окошки в хате отворяли настежь и уходили ночевать по соседям кто куда, кроме деда: тот оставался на конюшне, с лошадьми.

Ну, а наутро начиналось самое замечательное: в хату вносили мешки с травой и устилали полы, да не жиденькими слоями, а богато набрасывали, густо притаптывали, и как же босым ногам хорошо было ходить по хате, по свежей упругости Троицыных трав! Сверху насыпали мелких цветов. Образа украшали акацией, мне было жалко, что она быстро завядает, и я просила ставить ее в воду, но не разрешали: завянет – еще наломаем.

Я ночевала у тети Настуни, вечером мы мыли с ней полы – деревянные, крашеные, дядька сам их стелил, он и крышу сам покрывал черепицей. И здесь, как и у деда, весь дом травой устилали, и в летней кухне тоже зеленела трава и на полу, и на лавках, а на ветки сливы у крыльца мы навязывали разноцветные ленточки – просто так, для красоты.

Кто-нибудь приносил из церкви букетики освященной травы – тетя проходила с ними по дому, обмахивала, крестясь, травяные настилы на лавках, на шкафах, на полу. А потом праздничный день разгорался с беготней то в кухню, то в ледник, то в коровник, то за водой. Я же – вниз, на речку под огородами, к мосткам с осокой по бережку, которая неведомо почему пахла душистым мылом. Конечно, это не мыло вовсе, а порывистое дыхание летнего дня, когда в едином веянии трав, цветов и деревьев благоухала радость – навстречу Святой Троице.

Приходили гости, садились за стол, у баб да дивчин в руках цветочки, мужики да хлопцы в вышитых рубахах – и праздновали. Дядя с тетей гостей привечали по-христиански: вдруг кто из них – Ангел? Кринку с молоком обязательно посреди стола ставили не простую, а цветным венком обвитую. Никто из нее не пил: кринка – для Небесных гостей.

Настуня и Андрей были совсем разные: она худая, голубоглазая, с длинной русой косой, ласково-молчаливая, а он, словно цыган, черный, с ярко-темными очами, шумливый, раскатистый, весь – как на рыся́х. Только в одном и были они схожи, уж и не знаю, как назвать, каким словом определить эту схожесть, ну да вот: и у тети Настуни, и у дяди Андрея сердце находилось не слева, как у всех людей, а – справа, рядышком с крестной рукой. Когда венчались, о том чуде не знали-не ведали… В их доме в горнице с образами висел рушник с вышитыми словами, и каждое слово не из букв, а из цветов: «Бог есть любовь».

Тетя Настуня видела цветные сны. Если мы просили, пересказывала их не то чтобы неохотно, но – осторожно, вроде и не о себе вовсе. Мне запомнился сад из сна. В саду собирали яблоки, их было очень много, повествовала тетя, люди набирали яблоки в сумки, яблоки очень красивые, ярко-красные. Кто-то их до хат своих доносил, а кто-то терял по дороге. Настуня донесла.

Совсем недавно я прочла в книге Григория Нисского «Изъяснения Песни Песней Соломона» о том, что яблоком именуется Господь наш Иисус Христос. Как яблоня по природе своей стремится в высоту, так добродетель всходит вверх и обращает взор к небу. Красотою, миром, услаждением, пищею, прохладою, покойным седалищем, подпирающим столпом – всем этим яблоко украшает нашу жизнь. Воистину, Настуня была исполнена веры…

В другом сне тетя оказалась в темном мире, в неясном пространстве, где вокруг двигались невидимо-бесшумные тени. Только она подумала: «Где это я?», как сразу услышала: «Ты здесь не нужна», – и проснулась. В то время она сильно болела, выздоравливала трудно и медленно. Но, наверное, болезнь ушла, потому что через время сон повторился, но тетя была уже в другом месте, и таком светлом, что было больно смотреть, она и сказала: «Больно», – а разве во сне можно боль чувствовать? Настуне так хорошо было в этой светлыни, что она пошла вперед, по тропке между ажурных деревьев, тоже из света, но ей сказали: «Еще рано, возвращайся», – и она вернулась, а ведь как хотелось остаться в том сне! Говорила, что побывала в раю.

Мы с отцом часто ходили по гостям – к родне и знакомым, его ведь знали все. До войны батя был колхозным конюхом и играл на скрипке, поэтому повспоминать хозяевам и гостю было о чем. О войнах – обязательно. Не только он, но и другие воевали в финскую, потом в западно-украинских лесах, прошли Великую Отечественную… Два брата отца не вернулись – Иван и Павел, я по фотографии их только и помню, да ведь теперь нет ее, этой фотографии.

 
…Идут по шляху, не пыля,
Как память иль туман,
Не ямят житные поля
Павлó и Иоанн.
 
 
За дольний дол, за крайний край
Течет родная рать,
А как ее встречает рай –
С земли не увидать.
 
 
Для смертных веси вышних сил
Безвидны и пусты,
Зато в овершиях могил
Печалятся кресты.
 
 
Но средь каких подрайских жит,
Надеясь на талан,
Павло невидимо лежит,
И рядом – Иоанн?
 
 
Да на Руси же на родной!
Быть может, у ветлы,
Куда приносит ветр ржаной
Пуха половы пострадной?
Здесь, поминаемые мной.
Лежат мои хохлы.
 
 
Уж сколько лет наследный крик
Печет мои уста:
Не вечный огнь – бессмертный хрип:
«За Родину!
За Ста…»…
 

Ох, и любил отец лошадей! Когда, в редкие годы, бывал в Житне-Горах, конюшни были на нем: сначала дедова, а потом, как старики ушли, дядькиных лошадей обихаживал. Говорил, что лошадь – самое умное животное. После таких вот гостеваний житне-горских и сочинились у меня стихи об отце – и о войне:

 
Ночами беспросветными,
тая в себе тоску,
приходят сны бессмертные
к усталому отцу:
непраздничные площади,
и сталинградский зной,
и лошади, и лошади,
задетые войной…
и, посерев от жалости,
рвет кто-нибудь затвор –
помочь хоть страшной малостью:
в упор, в упор, в упор!..
 

Сколько слез я пролила над своими воспоминаниями! И о маме, и об отце, и о всей родне – и украинской, и сталинградской – нарыдалась. Может, слезы эти не на прощанье, а на прощенье? Ведь и не замечала я, как, наверное, обижала родных и невниманием, и беспамятством, и словом бездумным, и всяко-разным своим молодым невежеством-неведением, как страдали они от моего бабьего неустройства, как переживали за сыночка моего в пору его возрастания… Хочу, чтобы все мы были живы! Господи, Ты все можешь, молю Тебя, сделай так, чтобы весь мой род православный собрался когда-нибудь воедино на чистых райских пажитях – в Небесных Житне-Горах!

В субботу и воскресенье в сельский клуб привозили кино, теперь уж и не помню, что за фильмы ходили мы смотреть, кроме одного – «Свадьбы с приданым». Все вокруг и около грызли подсолнечные и тыквенные семечки, сплевывая кожуру прямо на пол: любимое деревенское занятие. Мы с братом с этой привычкой освоились не сразу, но соблазн был велик, ведь семечками торговали прямо у клуба. После сеанса, когда в зале переставал стрекотать кинопроектор и все не спеша тянулись на вечернюю свежую волю, любопытным взорам представали валы семечковой шелухи на полах – строго по рядам.

Да, и шелуху помню, и фильм «Свадьба с приданым». О, как же это кино было всеми любимо – и старыми, и малыми! Мальчишки освистывали влюбленных героев, женщины растроганно вздыхали, а у меня замирало сердце, как только начинали артисты петь: «На крылечке твоем каждый вечер вдвоем…». Про куплеты Курочкина и говорить нечего: то был восторг! Я училась петь по этим песням, и слава Богу: ведь лучше Алексея Фатьянова песни писал, может быть, один только Михаил Исаковский, и то были даже не песни, то были первые мои уроки поэзии.

Последний раз я была в клубе в год своего 18-летия. Мы приехали в Житне-Горы втроем: брат Виктор, моя школьная подружка Нина Резникова и я. В первый же вечер отправились в клуб на танцы под радиолу. Много увидела я старых знакомых, но все какие-то иные: будто не с Лариской мы ходили на речку, не с Иваном лазали в чужой сад за сливами. Ну, а Виталик, с которым дразнили влюбленных дивчин и пáрубков? Он чинно курил на крыльце, время от времени поглядывая через окошко веранды на кого-то – не на меня. Да и сама я давно другая в своем городском шелковом платье, в туфлях на гвоздиках, под ручку с Ниной сходящая с клубного крылечка и удаляющаяся в светлячковую темноту ночи…

 
Я просыпаюсь.
Пять часов.
Погода.
К окну прилипла смелая пчела,
Прозрачна и порывиста природа,
Как два пчелиных радужных крыла.
 
 
И так легко, такой забытой негой
Повеял сад!
Неужто не вчера
Среди его детенышей-побегов
Я бегала, как равная сестра?
 
 
Неужто, перемазанная соком,
Не пробиралась с кринкой киселя
Туда, где вдоль завалинки высокой
Лохматой мятой выстлана земля?
 
 
Какой была я толстой и красивой!
И, чтобы горожанке угодить,
За пазухой согревшиеся сливы
Соседкин сын мне пробовал дарить…
 
 
Теперь он стал степенным, но усыпан
Веснушками по-детски, как укроп.
Вчера его вишневый мотоцикл
Пофыркивал у дедовых ворот.
 
 
Мы мало говорили, мы стесненно
Перебирали память, как траву,
И понимали тихо-потрясенно:
Все было сном, забытым наяву…
 
 
Итак,
в деревне
в середине лета
 
 
Я выхожу на свежее крыльцо…
Я плачу, что ли?
Это тьма рассвета
Нахлынула на память и лицо.
 

Церковь стоит в самом центре села – белая, деревянная, невысокая, с простым крестом. Теперь, во взрослом времени, я знаю, что построена церковь была при Петре I, но ни одного дня не зажигали в ней электрического света, только свечи. Никогда церковь не горела и не закрывалась. Бог миловал, а Пресвятая Богородица охраняла Покровом.

Я в детстве не понимала, что это значит – Покров Божией Матери, но над всеми женщинами, которые выходили с детьми на руках после службы из церкви, словно веяли в воздухе кружевно-прозрачные платки. Потом я выросла, и кружева исчезли. Может быть, мне надо когда-нибудь посмотреть над собой?.. Ужо отважусь и посмотрю, придет время.

Первое детское воспоминание о церкви: яркая солнечная золотинка пропархивает по золоченому куполу и – улетает… Зайти в храм мы боялись, сами не зная почему. Может, оттого, что издалека через церковную ограду виднелись чьи-то могилки? Тетя Настуня рассказывала о монашенках, мол, черницы эти жили в таращанских лесах, потом пошли по миру за христовым куском и однажды появились в Житне-Горах, да так тут и остались, при церкви. Могилки, скорее всего, их, а деревянные кресты до того ветхие, что, кажется, сквозь них просвечивает ветер. Позже я узнала, что те монахини были схимницами – без роду, без величания – Божиими.

Архимандрит житне-горский отец Гермоген в своих письмах благословляет меня и моих домашних своим отеческим благословением, и я чувствую, как по-родственному помнит обо мне Украина, хранит православным крестом.

А недавно она мне и явный свой привет прислала с иереем Алексием Гладких из Донецкой области. Я встретила батюшку, совсем еще молодого, недалеко от студии телевидения: она ведь рядом с Мамаевым курганом находится. Я спешила на монтаж своей программы «Свеча», а священник шел мимо. Он сам и остановил меня вопросом:

– Как легче в город добраться – и чтобы в банк попасть, поменять гривны на рубли?

Я подробно все ему объяснила и в свою очередь поинтересовалась:

– Какими судьбами в Волгограде?

Оказалось, приехал к однокашнику-другу – встретить праздник Победы в России.

– Как сейчас на Украине?

– С Божией помощью живем, хотя униаты теснят… Плохо без России, но да Бог милостив, управит.

Я поцеловала его руку, и священник, благословив меня, пошел через курган – вниз, мимо Братской могилы и храма Всех Святых, мимо Родины-Матери, по лестнице к Волге. Вон оно как, думала я, Украина рядом настолько, что можно к ее руке прикоснуться… Но почему именно он встретился мне, незнакомый украинский батюшка? Видно, ждут меня родные. Так бывает: какое-то слово, явление, размышление – и возникает образ будущего события. Но когда она еще состоится, новая встреча с Украиной? Помоги, Господи.

А тут и от Вали Редзюк из Житне-Гор письмо пришло с сообщением о смерти ее свекрови: «Ей было 93 года, так что в свой помянник добавь рабу Божию Анну… Передают тебе привет все родные…».

Помню, люблю, поминаю, а как же иначе?

Раным-рано по воскресеньям дядя Андрей запрягал лошадей, и мы отправлялись в районный центр Ракитно – на ярмарку. Ехать было не далеко-не близко: шесть верст, но из-за грунтовой, в рытвинах, дороги, на которой знатно оббивались тележные колеса и наши бока, путь казался долгим, однако и ему приходил конец, и наступала пора ярмарки.

На каких только базарах я потом не бывала: в Ашхабаде и Алма-Ате, Андижане и Ташкенте, Стамбуле и Аммане, Порт-Саиде и Каире, Иерусалиме и Кабуле, а еще в Киеве, Риме, Мадриде, Праге!.. Всюду богато живут люди, услаждаясь дарами Господними, но лишь ракитнянская ярмарка, впервые увиденная мной, соотносится в памяти и воображении с настоящим базаром. Словно скатала я в детстве эту яркую картинку в солнечный свиток и запрятала в потаенный коробочек, а как только открываю, свиток сам собою разворачивается, и возникают на нем красные петухи и зеленые кавуны, подводы с яблоками, картошкой, помидорами, луком. На других телегах высятся просторные гомонящие клети с курами, утками, гусями и индюками, а в ящиках поменьше пищат крохотные утята и цыплята.

Высоко трепещут на утреннем ветерке платки, кружева, ленты, юбки, платья, вышитые рубахи и, конечно, рушники. Чуть дальше гончары крутят свои волшебные круги, на виду у всех извлекая из мирового глиняного пространства ладные горшки и кринки. Тут же бабы пекут блины и жарят шпикачки, а рядом ревут быки, мычат коровы, блеют козы и овцы, и маленькие цыганята тянут проворные свои ручонки к чему-нибудь, что недалеко лежит.

Дядька исчезает в поисках дегтя, масла, цемента, и мы ждем его, намертво вцепившись в тележные борта: а вдруг цыгане угонят нас вместе с лошадьми? Дядька возвращается и снова уходит, и после каждой его базарной ходки в телеге прибавляется и прибавляется всякого добра. Под конец он появляется с какой-нибудь живностью, и мы радуемся: домой!

– Дядь Андрей, зачем ты петуха взял, у нас же есть?

– Ну так что – есть… Совсем стал лядащий, кур топтать не хочет.

– А куда ж теперь его?

– Как – куда? В борщ.

Украинский борщ непременно с петухом варится или курицей, это я уже знала, но лядащего было жалко.

 
Я иду ракитнянским базаром
Вдоль размашистых свежих рядов,
Пробираюсь к бидонам пузатым
Хлебных квасов и первых медов.
 
 
Узнаете меня, тетки-бабки?
Целый год не казала я глаз,
Но по правильной самой догадке
Подоспела сегодня как раз.
 
 
Потому что сегодня на диво
Нарумянены лица плодов,
И глядят они так горделиво,
Что умолкнет любой празднослов!
 
 
Я, однако, с хитрющей Авдотьей
Перекинусь хитрющим словцом,
Чтоб смекнула: я вовсе не против
Угоститься ее огурцом,
 
 
И малиной ее угоститься,
Да припрятать еще про запас,
Чтобы в дом мой знакомая птица
Гостевать прилетала не раз.
 
 
Чтоб друзья приходили отведать,
Толковать за радушным столом
И в неспешной хорошей беседе
Помянули Авдотью добром…
 
 
Я брожу, я толкаюсь в народе,
Развеселой с базара уйду,
Отвернусь от пахучих полотен –
Моя сумка, набитая плотно,
Рас-ка-ча-ет-ся на ходу!
 

В одно, с самого ранья́ знойное, воскресение мы с братом упросили дядю завернуть с базара к реке.

– Ладно, треба и мне окунуться. И лошади погуляют. А вы гáрбуз заховайте в водяную траву, нехай охолонет, посни́даем…

Арбуз с житным хлебом был любимейшим лакомством, и мы шустро закатили огромный кавун в речку, опутали длинными зелено-бурыми стебля́ми травы, колышущейся в воде рядом с берегом. Ворохнистая травяная горка была похожа на маленький стог, только мокрый, с арбузом внутри.

Пока дядька распрягал лошадей, пока заводил их в реку, похлопывая по гладким блестящим бокам, мы сидели под тальниковым кустиком, смирно ждали, когда же «охолонет» горячее арбузное нутро.

Наконец шумно пофыркивающий, словно конь, дядька вывел лошадей из воды, пустил пастись:

– Ну, где гáрбуз? Пора сни́дати…

Я первая подлетела к нашему мокрому стожку, бухнулась в речку и радостно-нетерпеливо стала расплетать травные косы. Брат, не поспевший за мной и потому обиженно сопящий на берегу, вдруг тоненько, звеняще закричал:

– Змея!

Тут и я увидела змею. Она тоже глядела на меня, подняв над водой совсем рядом со мной маленькую черную головку с острым уголком-коронкой. Я не могла оторвать взгляда от немигающих глаз – черных, блестящих. Почему-то не испугалась, не выпустила из рук охапистые стебли. Так мы со змеей и глядели друг на дружку, пока подбежавший дядя Андрей не выдернул меня из воды со словами:

– Смелая дивчина, да дюже глупая!

Змея чуть отплыла в сторону, следила. Мне казалось – за мной. Но арбуз забрать позволила.

Только есть его нам расхотелось, да и дядька скомандовал:

– До дому!

Поехали. Мы прислушивались к дядькиному недовольному молчанию, нарушенному лишь один раз:

– Она, видать, сама ребятенок еще…

А я и не догадывалась! Какая же я дурочка, ведь это была не змея, а всего-навсего маленькая змейка, которая просто хотела поиграть…

Приехали домой, рассказали «змеиную» историю. Ох, и ругалась тетя Настуня – на весь двор! Даже за колодцем, куда мы с братом спрятались от теткиного гнева, слышны были угрозные обещания посадить нас в сарай под замок и «исти не давати». Такого, конечно, быть не могло, и, успокоившись, мы уже смело подглядывали, как дядя Андрей похаживал по двору, глазами посверкивал. Потом подошел с ведрами к колодцу:

– Как воды натаскаете в бочку, тикайте до дида. Нехай титка трохи посерчает, и́ноди треба.

В дедовом дворе с незапамятных времен росла вишня, от старости такая высокая и разлапистая, что урожай собирать было легко: ветки крепкие, не переломятся, если по ним ползти до самых крайних недоступных вишенок. Хотя дед не велит:

– Нехай птицам будут!

Птицам так птицам, мне же хватает другой заботы – собирать вишневый клей: нутряной сок просачивается через кору дерева и насыхает на ней блестящими вязкими ручейками – вкусно! Значит, скоро будут варить варенье.

В каждом дворе на временных печках из глиняных кирпичей устанавливают медные тазы, залитую сахарным сиропом вишню – без косточек! – ставят на малый огонь, время от времени давая вареву остыть. Пчел и ос вокруг хотя и не тьма-тьмущая, но – много. Они заняты важным делом – кормятся, потому и не опасны. Варят вишню долго, пока солнце само, как медный таз, не сделается, а там и ночь. Отчего это с недавних пор кажется мне, что «древо вишневого рода горчайшие дни бытия усладит напоследок»? И слез так много – по каждому поводу и без.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю