355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Апраксина » Изыде конь рыжь... » Текст книги (страница 3)
Изыде конь рыжь...
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:27

Текст книги "Изыде конь рыжь..."


Автор книги: Татьяна Апраксина


Соавторы: Анна Оуэн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Разруха. Это разруха и только она. Много дыр, мало сил, и все из рук валится. Сланцев в Сланцах – до второго пришествия, в Ревеле завод есть, на газ перерабатывать. Целенький, потому что расконсервировать не успели. Марк знал – его отец как раз тот завод и консервировал, когда в Поволжье пошла нефть. Вот он, газ – и все свое. Но свести... да что там. Хоть бы торфоразработки подняли.

После того, как власти Петербурга отказались признать московских "бунтовщиков", колесница, управляемая Разрухой Вавилонской, понеслась по улицам и проспектам. Марк только по обрывочной брани Владимира Антоновича представлял, до какой степени в Таврическом не видят, как жить дальше, где брать горючее и продовольствие, запчасти и лекарства, как содержать тех, кто ничего не умеет, и сохранить уцелевшие рабочие руки. Город потихоньку выедал сам себя, последний подкожный жир, тратил стратегические военные запасы.

"Подсечная урбанистика", говорил Владимир Антонович и, кажется, имел в виду не только людей, вселяющихся в пустые здания, переводящих мебель, полы и перекрытия на топливо и оставляющих за собой пустую коробку...

Марк не гнал мрачные мысли – вот так задумаешься о чем-то нехорошем, и не заметишь, как дошел.

***

В доме, где живут трое холостых мужчин и две незамужние женщины, должен был бы царить веселый разврат, но разврата не было никакого. Лелька, вдова благодаря желтухе, бессловесная прозрачная Марго, несостоявшаяся невестка, не дождавшаяся жениха с фронта, угодивший в карантинный лагерь под городом Саша и прослуживший с первого дня эпидемии до последнего в городской санитарной дружине хромой Андрей – какое уж тут веселье...

У Анны едва хватало на них жизни, воздуха, тепла. Ее отрадой был Марик, круглоглазый и круглоухий, невесть зачем в нее влюбленный, шалопаистый и столь же платоничный, сколь и невежественный: пытался именовать себя Тристаном, был с хохотом наказан томиком Бедье и обещанием пожаловаться Владимиру Антоновичу.

Владимир, правда, тихо путал Тристана с Ланселотом, а Зигфрида с Парцифалем, поэтому шутку оценить не смог бы, но служил непререкаемым авторитетом. Марик успел закончить его курс в прошлом году, перед "временным роспуском" университета, и с тех пор профессора ревностно, ревниво, нахально и стеснительно обожал.

Нынче опоздал к обеду и попался в коридоре, замерзший, на воротнике иней, в руках куль старых одеял, перетянутых веревками.

– Шмидтов, что это у вас?!

– Гитара, Владимир Антонович! – Марик покрепче обнял сокровище.

– На растопку?

– Найдете нам патефон, такой, с ручкой, и пластинки к нему – отдам, ей-Богу!

– Найду ведь.

– В тот же день, Владимир Антонович! Вот вам крест! – пытался перекреститься кулем с торчащим из него грифом Марик. Заехал себе колками по носу – добезобразничался.

– Шмидтов Марк Карлович, из дворян, вероисповедания лютеранского, 1992 года рождения, Петроград, студент Императорского Петроградского университета, факультет математико-механический... пойдемте-ка со мной, – поманил Владимир пальцем. – Есть мужской разговор.

***

Библиотека очень подходила для серьезных разговоров: кожаные, бумажные и матерчатые переплеты по стенам, угловатые стеллажи, многослойные, несколько лет назад – для тепла – повешенные шторы. Книгами в этом доме еще не топили и наверное не будут, а вот большой дубовый, кажется, стол уже выпал где-то пеплом – невозможно работать зимой в библиотеке, холодно. И осенью тоже невозможно.

Только началась беседа со странного.

– Марк, скажите пожалуйста, – голос у профессора Рыжего был обычным, слегка сварливым, только прорезалось в нем что-то совсем нехорошее, – это что у нас за модернистские красоты над входом в дом?

– Владимир Антонович, простите...

– Марк, вы не пробовали ходить по улицам, подняв голову? Вы бы тогда заметили, что сосульки у нас над дверью заканчиваются сантиметрах в пятидесяти над головами входящих. А если бы вас чему-то учили в гимназии, вы могли бы рассчитать их вес, прочность, вероятность надлома и силу удара после него. Если это ловушка для воров, то она странно неизбирательна.

Сосульки они с Андреем честно пытались сбить снизу при помощи старой лыжи в день переселения. Ледяные сталактиты (или сталагмиты?) держались непреклонно, тут нужно было подбираться с крыши, а как? Дамы распищались – шеи поломаете. А теперь вот, пожалуйста. Сказать Владимиру Антоновичу "мы пытались, у нас не вышло" – лучше сразу застрелиться, он меньше ворчать будет про похороны, чем браниться за "не получилось". Только...

– Застрелиться не из чего.

– У вас и с утюгами сложности, вы хотите сказать? Если все так плохо, может быть, вам и правда стоит пойти и застрелиться. Я вам дам из чего и даже объясню как. А если нет, то вспоминайте, сколько вам лет. И что вы – мужчина.

Марку как всегда хотелось возразить, что он давно мужчина – с тех пор, как отец пропал без вести по дороге с работы, и мать с сестрами остались на нем, и он еще как-то учился, так, что доктор Рыжий был доволен, и подрабатывал в городской управе, и помогал Павловским, и, и... Как всегда не смог: рядом с Владимиром Антоновичем, который везде успевал и все умел, он был и правда – ребенок и нахлебник. Лет ему было девятнадцать, от чего было стыдно.

– Я почищу крышу.

– Вы возьмете Андрея, позаботитесь о страховке и почистите крышу. Страховка обязательна, для самоубийства, как я уже сказал, есть более простые способы. Потом вы обойдете дом – и составите список того, что нужно сделать. Подумайте, посоветуйтесь, вычеркните ненужное. Распределите по важности. И займитесь. Не обязательно сами. Если это требует больших вложений или усилий, скажете мне. Все остальное – делайте. Изучите район – хотя бы вокруг дома. Где опасно, где не очень, кто где живет, куда привозят хлеб, не появились ли в округе подозрительные люди.

– Зачем, Владимир Антонович? – В округе было сравнительно тихо, днем не стреляли, ночевали все дома. Андрей унес со службы револьвер и патроны; к тому же Марк очень хорошо знал, что в дом доктора Рыжего ни один городской бандит не сунется иначе как с приношениями.

Профессор закрыл глаза, помотал головой, упер вертикально ладонь в стену стеллажа. Потом спросил:

– Марк, вы вообще представляете себе, что творится в городе? Вы знаете, что повального всегородского голода пока нет только благодаря желтухе и тифу, но эта благодать уже подходит к концу? Вы знаете, что в Парголово заседает специальная комиссия по людоедству? Постоянная комиссия, Марк.

Он знал – а кто не знал? – но все эти рассказы и россказни сливались в единую картину, которую он называл Разрухой Вавилонской: разбой и людоедство, похищение пришлыми женщин в рабство и продажа детей якобы для работы на земле, облавы на торговцев мясом, которых жандармерия вешала на месте, рассказы о трактире, где подавали задешево сладкий наваристый бульон, и трактир этот в рассказах кочевал по всему городу, а, может, просто был не один. Сам Владимир Антонович еще недавно наорал на Лельку за пересказ подобных сплетен, заклеймил их "чушью и дичью" и запретил "таскать в дом панический словесный мусор".

– Что-то случилось?

– Ничего не случилось. У нас уже шесть лет совершенно ничего не случается, вы не обратили внимание? Почему вы позволяете себе роскошь считать, что камень, который под собственной тяжестью ползет вниз по наклонной плоскости, остановится именно на этом микроскопическом бугорке? Я не говорю о катастрофах, тут вы ничем помешать не можете – разве что следить за погодой и постараться вовремя сбежать. Я говорю о вещах вполне бытовых – в городе все меньше еды, все меньше тепла и почти нет лекарств. И у этого есть прямые практические и уголовно-практические последствия. В частности, любой из нас может умереть. В любой момент и по самой дурацкой причине. А вы уже не можете позволить себе, чтобы вас зарезали на подходе к дому, потому что у вас в авоськах хлеб на всю компанию. Или потому, что вы – несколько пудов мяса, костей и требухи, вполне годящейся в пищу.

Марку настойчиво казалось, что Владимир Антонович имеет в виду отнюдь не его, просто не говорит прямо, чтобы не накликать беду.

– Вчера на Крестовском острове в дом к семейству из пяти человек – две женщины, инвалид, двое детей восьми и одиннадцати лет, вломилась банда с Выборгской стороны. Эти пока еще человечину не едят... к сожалению. – Юноша недоуменно моргнул, и профессор с неприятной усмешкой пояснил: – Скотину просто режут, а не забавляются с ней. Начали гости с того, что изнасиловали всех... думаю, кроме инвалида, впрочем, не уверен, продолжили расспросами, где те хранят ценности. Подручными средствами – печь и кочерга, гвозди, ножовка. Закончили... вам интересно, чем они закончили, Шмидтов? Что же вы такое лицо мне строите, это полицейская сводка. Одно из примерно сорока однотипных происшествий... То, что этих происшествий за день было сорок, а не двести – заслуга жандармерии, полиции, мороза, снежных заносов и отсутствия транспорта. Банда заводит себе несколько нор в относительно заселенном районе и начинает его понемногу выедать. Коммуникаций никаких, на помощь звать некого, а если наутро в хлебную очередь никто не пришел – кому какое дело? Вот свидетелей при этом оставлять нежелательно. Они и не оставляют.

– Владимир Антонович!.. – взвыл Марк, уже все себе представивший в красках, звуках и запахах, и впервые за последние годы он был очень рад, что желудок пуст со вчерашнего дня.

– А теперь вообразите себе, Марк, что банда эта заявилась сюда. И не себя в качестве того инвалида, а Анну Ильиничну и Маргариту Дмитриевну, и Елену... как ее там. Во всей красе, со всеми кочергами. Может быть, это вас взбодрит. А потом подумайте о том, что это мероприятие... разовое. И закончится все же за несколько часов. А другая графа полицейской сводки это некачественная пища, селитра в соли, бытовые травмы, за которыми не уследили. Сколько умирает ослабленный человек от сепсиса – знаете? Стрелять вы умеете? – уже другим, деловитым тоном спросил профессор. Марк молча кивнул, и на стол перед ним легла потертая кожаная кобура и мятая картонная коробка патронов. – Забирайте. Сможете выстрелить в человека?

– Смогу, – сглотнул слюну Марк, и уже не сомневался – сможет.

***

Володя увел доблестного рыцаря в библиотеку, плотно притворил двери. Говорил не меньше часа, Анне успело наскучить ожидание – а выпустил не Марика, а решительно черт знает что. Лицо белое, губы синие и закушены изнутри. Анна ахнула, но расспрашивать не стала, отложила на вечер. Отвела в кухню, налила водки из стратегического неприкосновенного запаса – случай был самый тот. Пошутила: «Хорошо зимой в деревне, водку охлаждать не надо». Вечный балагур разжал сведенные челюсти, отсалютовал стопкой:

– Ничего. Как-нибудь проживем.

– Псалмов только по ночам не пой...

Вздохнула про себя: у Владимира легко получалось приводить людей в подобное состояние. Талант этот проявился только в последние годы. Раньше Володя был не добрее, не мягче – осторожнее. Анна поежилась, запахнула шаль плотнее. Вспомнила старый разговор, еще в год начала войны. Санька, брат, ожидавший досрочного выпуска из военного училища, подвигов и славы, разглагольствовал при отце, что не уважает, не может уважать бездельников, которым все достается на родительские средства. Вот Володя – это человек, сам себя сделал, а эти...

– Да вы, Александр, кажется, у меня дураком получились... – низко, на басах, сказал отец. Анна, дремавшая на кушетке, едва за нее не полезла: папа детей на "вы" называл крайне редко, а уж чтоб браниться? – Сделал... он не то что себя сделал... вы подумайте, любезнейший мой, что у нас надо с собой сделать, чтобы из приюта добраться до университета. Он себя...

Анна не запомнила точного выражения – "сломал", "наизнанку вывернул", что-то такое. Тогда даже и не поняла. Поняла отцовский тон – уважение, жалость, гнев на кого-то постороннего. Сейчас знала больше, понимала лучше. Нужно было отказаться от всего, что составляет обычное детство, остервенело учиться и уметь нравиться попечителям, благотворителям, меценатам.

Только все-таки Саня его лучше понимал, потому что не жалел, а восхищался. Владимир своей дорогой гордился до грешного, до гордыни. А отец – жалел. Умно, чутко, никогда не предлагая впрямую помощи, средств, протекции. Взял в лаборанты и позволил жить при лаборатории. Давал заказы на переводы, с которыми отлично справлялся сам, рекомендовал как репетитора, разрешил пользоваться всей библиотекой, а там и учебники были, и все, что нужно. Приучил оставаться на ужин, а по воскресеньям и на обед. Владимир же был гордый, как Дон-Кихот, и такой же нищий, – губернаторский стипендиат.

Марик был младше на шесть лет, почти ничего этого не знал и помнить не мог, а объяснять – да как тут объяснишь? Лучше бы сам объяснил, как ухитрился через желтуху и тиф, через голод и морозы пройти таким восторженным и живым.

Владимир ковырялся в камине. Не разводил – топили только в спальнях, да библиотеку и не протопишь, – чистил. Любил огонь, любил возиться с печами, каминами, даже с керосинками. Услышал шаги, и, предваряя вопрос: "Ты зачем дите обидел?", – задал встречный:

– Первая мировая война, испанка, в России переворот. Вторая мировая война, желтуха, в России опять переворот. Это что-то из твоих любимых проклятых кладов и прочих нибелунгов? – И, не дожидаясь ответа, вновь сунул голову в драконью пасть камина.

***

В кабинете его высокопревосходительства директора департамента полиции Петрограда царили полумрак, тишина и влажная сырость. Запахи плесени и тления Нурназаров досочинил сам. В кабинете, которое он называл Гробницей Фараоновой, просто обязано было пахнуть тлением. Грибами. Мокрой землей. Гнилью. Плотные занавеси, он знал, были закрыты внахлест, дабы избежать сквозняков, на освещении приходилось экономить – часто работали и при свечах, влага выступала в этом городе на любой стене в любой обитаемой комнате... сыщик Нурназаров все знал, но кабинет оставался гробницей. С мумией фараона. Почему-то сухой. Сушеной.

– Леонид Андреевич, у нас очень, очень много материалов на Рыжего. Но из них из всех нельзя составить ни одного процесса. Это только агентурные данные. На их основании ничего не сделаешь.

Только что Нурназаров преподнес его высокопревосходительству сюрприз – толстую папку с донесениями, выписками из других донесений, справками, сводками, ориентировочными данными. Департамент полиции всегда был консервативен – теперь это себя оправдывало. Впрочем, собранное годилось для биографа, если бы нашелся человек, чтобы воспеть в стихах или прозе похождения Владимира Антоновича Рыжего, которые, безусловно, стоили того. Зато не годилось для ареста, и c тех пор как отменили чрезвычайное положение любой голодный и злой петербургский адвокат защитил бы подопечного за три картофелины и селедочный хвост.

В изворотливости Рыжего никто не сомневался. Его и за годы чрезвычайного положения ни разу на месте не прихватили. Оскорбляло чувства Рустама Умурбековича другое: господин директор департамента был искренне уверен в том, что все сведения о докторе Рыжем, имеющиеся в полиции, ограничиваются материалами негласного надзора, под которым господин Рыжий вообще-то даже не состоял. Косвенными, обрывочными. Словно бы вся питерская полиция состояла из политического отдела, которым раньше руководил Леонид Андреевич.

– Леонид Андреевич, – продолжал доклад Нурназаров, постукивая папкой по краю директорского стола, чтобы привлечь внимание. – Вот здесь вот – все, что у нас есть. Вот эти пять с лишним сотен страниц. Но арестовывать его нельзя, не за что.

Его высокопревосходительство сидел, выпрямившись, словно позировал для парадного портрета; он и был парадным портретом, фараоном, мумией. На вид – благороднее членов императорской семьи, особенно Государя, не к ночи будь помянут. Внутри – стальные струны этикета, набожности, патриотизма, некоторая доля административного таланта. И пустота, пыль и жирная откормленная моль в промежутках.

– Доложите кратко, – начальственно изрек фараон.

– Владимир Антонович Рыжий, 1986 года рождения, незаконнорожденный, сирота, место рождения, как впоследствии установлено, – Екатеринбург. Найден в возрасте двух лет силами железнодорожной жандармерии в окрестностях Витебского вокзала; после произведенного розыска – безуспешного – пристроен в приют Общества попечения в Сестрорецке ... – Господин директор, кажется, не слушал. Сидел и таращился как филин. – Там содержался до пяти лет, переведен... – Историю странствий по приютам Нурназаров решил сократить. – Двенадцати лет в силу исключительности обстоятельств и прилежания помещен в Демидовский приют. Выпущен с похвальными грамотами и медалями за успехи в учебе, поведение, нравственность. Был рекомендован попечительским советом к сдаче экзаменов на стипендию градоначальника. Поступил на математико-механический факультет Императорского Петроградского университета. Окончил в 2007 году, сдав часть предметов экстерном, с отличием. Присвоена магистерская степень. Похвальных характеристик, рекомендаций, отзывов – треть папки. Это, Леонид Андреевич, его первая ипостась.

– Далее.

– Еще с Сестрорецкого приюта прозвище среди воспитанников имеет "Крыса". По слухам, к семи годам убил старшего воспитанника, который над ним издевался. Неоднократно угрожал убийством. В Демидовском приюте имел репутацию одновременно зубрилы, подлизы и отчаянного. Притом легко сходился с самыми разными детьми. Сохранил большинство контактов во всех слоях общества. Имеет тесные связи с преступным миром. Прозвище – Мандарин. Вероятно, замешан в некоторых ограблениях со взломом электрических запорных устройств. Вероятно, вхож в число "наставников" преступной школы, имеет масть. Выполняет роль посредника при конфликтах разных объединений. Все это уже предположительно, конечно, вы же понимаете... – Нурназаров сглотнул. Горло болело с неделю: опять ангина, а тут говори как заведенный. У доктора в лазарете – только йод, вот его с солью мешаем и полощем. И за то спасибо. – Во время эпидемии активно участвовал в операциях на черном рынке, укрепил свой авторитет среди преступников, в настоящий момент считается у них одним из лидеров. Связан с запрещенными партиями. Имеет псевдоним Домик, вхож в окружение Лихарева. Там пользуется репутацией не слишком весомой, поскольку регулярно привлекает для совместных операций преступников уголовных и политических. Это характеристика, Ваше Высокопревосходительство. Если интересны конкретные дела – то вот, пожалуйста...

– Меня интересует, за что его можно арестовать, – шевельнул губами Анисимов. Может, тоже простуду подхватил? Здесь же только грибы выращивать. Стойкие к стафилококкам и стрептококкам. Грибница Фараонова...

– Только взять с поличным, Ваше Высокопревосходительство, – что и затруднительно, и не нужно. Пока нет чрезвычайного положения, человек, который хоть как-то удерживает уголовничков от организованных нападений на фуры с хлебом, – большая ценность.

– Так найдите повод! Создайте! Придумайте, наконец! – попытался повысить голос директор. Закашлялся, долго глухо бухал и клекотал, прижимая к губам платок – бронхит, не меньше. – Так, чтобы и губернатора убедить.

Рустам Нурназаров, сотрудник уголовного сыска, коротко кивнул – мол, понял, ваше высокопревосходительство, будет сделано, ваше высокопревосходительство. И решил больше не откладывать визит на Очаковскую. Давно ведь приглашали. А господин директор пусть... дальше грибы растит. Хоть по углам, хоть в легких.

***

...и тут вошел Мандарин, такой весь аристократ – Сенечка аж засвистел восторженно про то, как Аркадий Циммельман взял петербургский банк и построил себе новый фрак. Очень Сенечке нравились старые песни, и Вова тоже нравился. Настоящий, не то что всякие там халамидники.

– И с тыщами в кармане,

С гардиною в лацкане...

Мандарину тоже только цветка не хватало, к пальтухе-то. И костюмчик сидел, серый с проблеском, наутюженный.

– Справная сбруя, – зашел с доброго слова Сенечка. После хорошей дозы антрацита он был благодушен.

Мандарин закон соблюдал – куда там остальным. Треп начал издалека. Сенечка под это рассказал вчерашнее – как посветил фонариком в окно и увидал там бабу, голую, белую, с кувшином. Мылась, видать. Сенечка раму подцепил, влез, а она стоит. Белая, холодная. Каменная.

– Вот так вот опрокинула, – похохотал Сенечка.

– И чего?

– Разбил, – сказал Сенечка. Туфту прогнал, но не колоться же, как на самом деле... засмеет.

Мандарин поржал, рассказал в ответ, как сработали в губернаторской кассе два финансиста. Так погоняли баланду, перешли к важному.

Мандарин – деловой из старых; тех почти всех перебили, а он под набушмаченного фраера закосил, пока синяки были в силе, губернатору-попке все заливал, да маньшевался. Теперь был в городе в законе, на рулежке гоп-стопами крепко приподнялся.

– Есть такая закладка, что с первого числа попка наш синякам волю даст больше чем в прошлом году, – сказал Мандарин. С рукава пылинки отряхнул, все с жестом, с фасоном. Повел носом. – За марафет по конвертам разложат, не то что за большее.

– Ну, псы, – подавился Сенечка. В носу засвербело. – Беспредел...

Мандарин дальше повел к тому, что неплохо бы рогами пошевелить, пока не началось, и чтоб Сенечка о том не мулекал, а пихнул дальше. Сенечка, как бывший тихушник, хорошо работавший в Питере, кипеша не любил, а Мандарин-то лапшу на уши вешать не станет. Ни разу пока не кинул. Да и зачем? И Мастер, а он тот еще жук, тоже звенит, что псам от нынешнего разгуляя тошно, и жди беды.

Значит, быть завтра базару. Почти все работнички, что после той зимы остались в городе, были либо залетные, как сам Сенечка, либо подросли из бакланов; позор один. Эти закона не знали, крысятничали почем зря, мочили друг друга только так. Мандарин невесть сколько похоронил, пока перестали без его слова брать арбы со штевкой – так до сих пор вякать пытаются.

Приговорили гуся дряни, Мандарин ушел, как явился, такой весь с гонором, снег хвостом метет. Хорошо под фраера косит, не знаешь – не догадаешься, недаром же всем псам пластинку крутит. Сенечка глотнул еще дряни, вспомнил со слезой вчерашнюю белую бабу, которую прикрыл, чтоб не мерзла. Та еще выходит зима...

***

От дяди Вовы противно пахло вином. Мишка огорчился, прошмыгнул между взрослыми к зеркалу и оттуда принялся наблюдать. Он еще не видел пришедшего пьяным, так что выжидал и старался не попадаться на глаза. Кто его знает, чего ждать. Может, обидится, что Мишка не подошел, и прибьет. Может быть, пронесет. А вдруг он вообще добреет спьяну?

В рыжей Мишкиной голове не умещались понятные ему самому воспоминания, правила, следствия. Он просто знал, скорее чутьем, что от пьяных лучше всегда держаться подальше, что доброта и щедрость могут через минуту обернуться гневом, бранью, побоями. Нужно притворяться, становиться невидимым. Самое страшное – если некуда убежать, если только одна комната. Комната помнилась смутно: голая, с оборванными обоями, окном без занавесей, освещенная розово-золотым зимним утренним солнцем.

В этом доме было куда спрятаться. Хочешь – в кухню, у печки, в которую ему доверили подбрасывать дрова. Печка была круглая, на кованых кривых ногах, в ней гудел огонь, можно было прислонить подушку с противоположной от заслонки стороны и так греться. Хочешь – за диван в комнате, где собираются взрослые. Они будут говорить о своем, а у Мишки есть альбом и настоящие цветные карандаши.

Мальчик пробрался в комнату и забрался за широкий кожаный диван с выгнутой спинкой, стоявший у торцевой стены. В этой комнате, где часто собирались знакомые и незнакомые ему люди, лучше всего он чувствовал себя именно в персональном убежище, у которого было два выхода, слишком тесных, чтобы взрослый мог пробраться туда, а свод спинки образовывал крышу. Прислушиваясь, он разбирал каждое слово, а если становилось скучно, голоса убаюкивали.

Стул скрипит, нельзя так на нем раскачиваться – упадешь. Так что Мишка выглядывает, смотрит, упадет или нет. И еще, чтобы тетя Вика замечание сделала, потому что она не любит. Но тетя Вика молчит, морщится только на скрип.

– Положение в заводских кварталах и на окраинах вы не хуже меня знаете. Лучше. Время у нас вышло. Еще месяц-другой – и никого ни на что не поднимешь ничем. А чтобы дотянуть до конца лета – и не ждать полной катастрофы осенью, – нужно уже сейчас сселять людей, вводить талоны на все, чинить водопровод, канализацию, теплосистемы, национализировать все необходимое имущество, не только выморочное. Да, это азбука, но от повторения она не портится. Это азбука, и не важно, кто и под каким флагом будет эти меры применять.

– Ваши планы совпадают с планами Парфенова...

– Что значит, все равно, под каким флагом? – громко говорит дядя Толя.

Мишка раньше боялся, когда люди говорили громко. Знал, что после этого бывает. Но дядя Вова заметил и догадался, увел на прогулку и там объяснил и даже Страшной Клятвой поклялся, что на самом деле никто ни с кем не ссорится, просто кричать начинают от волнения и разных чувств. Как на качелях. И так раскачал качели, что Мишка и правда начал вопить на всю улицу, и ничего в этом не было страшного.

– Все равно – значит, все равно. Понимать буквально. Любой мало-мальски разумный человек – наш, правый, чиновник без программы, фашист, кто угодно – на этом месте будет предлагать и делать одни и те же вещи. Одни и те же. Если у него хоть что-нибудь выйдет, он потом соберет политический урожай спасителя отечества или части отечества. Вместе со всеми шишками. Но это потом. Сейчас важно только – может ли сделать, что предлагает. Парфенов не может.

Все слова, которые выговаривал дядя Вова, качаясь на стуле, Мишка знал. Они часто звучали в этом доме, он привык, и даже все понимал, представлял себе. Политический урожай, например – это флаги, под которыми можно брать все, что нужно: еду, одежду. Вот они вырастут к осени, и тогда дядя Толя не будет больше огорчаться, что типография закрылась, и теперь нельзя печатать листовки. А шишки, наверное, на растопку для самовара, потому что в типографии очень холодно, без чая никак...

Наползала уютная теплая дрема. Мишке нравилось спать при свете, а он включился еще час назад, и теперь под потолком горела яркая трехрожковая лампа.

– А если бы мог? – очень громко и зло говорит дядя Толя.

– Было бы легче. Было бы много легче. Поставим вопрос иначе: у тебя есть другие предложения? У кого-нибудь они есть?

– Я по-прежнему предлагаю первым делом решить московский вопрос и заняться наведением порядка. Нельзя допустить распада. Все, что мы сейчас планируем, только зафиксирует проявленную тенденцию к атомизации. Если сейчас не бросить все на противоборство центробежной силе, следующие сто лет мы и наши внуки проведем, ковыряясь в земле... – Андрей Ефремович большой, толстый, похож на попа и запрещает называть его "дядей". Тетя Вика говорит, что он одним кулаком двоих убить может. А говорит он медленно, словно патока из банки льется. У дяди Вовы от этой патоки мозги слипаются, он сам рассказывал. А у Мишки – глаза.

– Москва сейчас – меньше Великого Княжества Московского. И с трудом держит и это. Время, когда власть можно было взять по телефону, прошло. Еще в 2007. В мае сего года у меня лично не было никаких иллюзий. В мае мы выбирали между относительно бескровным распадом и войной всех против всех.

И так они говорили, говорили, гудели и шуршали, скрипели и каркали, а мальчик Мишка успел задремать, прислушиваясь к голосам, под которые он засыпал с осени, с того дня, как его подобрал на улице веселый, злой, но не страшный человек. В дрему к нему вплывали большие, солидные и бородатые, как Андрей Ефремович, князья в теплых меховых шапках, которые ссорились из-за того, что московский боялся питерского и потому грозил ему войной, а затем – исход горожан из Питера, и они шли, черные и голодные, и море расступалось пред ними, и развевались флаги с азбукой – "А", "Б" и так до самой буквы "Я"...

"Финны", слышал он, "область", слышал он, "юг", слышал он, "время-время-время", слышал он, а потом тетя Вика сказала, резко и громко, прямо у него над головой:

– В городе на круг девятьсот тысяч, самое малое восемьсот. И область. Что будет при неудаче?

– С ними? То же самое, что и при бездействии. То же самое.

– Показывайте вашу авантюру.

***

Андрей Ефремович провожал гостя до дверей – решили, значит, так тому и быть, остаются детали и подробности, но, прежде чем их обсуждать, нужно как следует поработать с планом.

– Твои уголовники... – сказал он.

– Зачем они потом? Нам или кому бы то ни было еще?

– Ну, ты с ними долго работал.

– Да, потому и считаю, что низачем они не нужны. – Сощурился, выговорил размереннее, чем обычно: – Полгода не ходят трамваи, на улице – склад темноты...

– Твое?

– Нет, прислышалось. О, кстати, вот скажи мне как врач... если все время чужие стихи мерещатся, это что может значить?

– Чужие – это как? Ты же говорил, что когда пишешь, слышишь... вот как за стенкой разговаривают? Это нормально – то есть, это у всех по-разному.

Гость развел руками, видно, пытаясь сформулировать:

– Да, но я знаю, что слышу свое. Вернее, я знаю свое, я его отличаю. И раньше было только это. А сейчас – еще и чужое. Чужие строчки, не мои. Мне их и дописывать не хочется. Они не мне... не для меня.

– Сами по себе строчки, понимаешь ли, ни о чем не говорят. Мне нужно тебя осмотреть, все это обсудить, а это разговор не на один час, и подробный, не на бегу. Если ты хочешь, то я готов. Но если говорить в общем – тебе, вот именно тебе, стоит быть осторожнее. Больше спать, меньше работать, меньше нервничать.

– Ну ладно. Спасибо, Андрей, – кивнул. – Я дня через три-четыре забегу и лишних часа два на это выкрою. И спать... постараюсь. Это вещи серьезные, и манкировать ими я не буду.

Проверил карманы, замотал шарф потуже.

– Я ведь стихи, представь, начал писать по конспиративной надобности – богема же. Не думал, что привыкну.

– Записывать. Ты же сам говорил – оно было раньше, всегда?

– Записывать, запоминать... переводить. Сейчас это где-то посредине между привычкой и потребностью.

"Что ему сказать – ведь пугать его нельзя, не стоит? – задумался Реформатский. – Все мы уже который год живем под таким давлением, что малейшая изначальная склонность к болезни может прорасти в полное, тяжелое умственное расстройство, и ничего в этом не будет удивительного. У людей на улицах физиономии одна лучше другой – непроизвольные подергивания мышц, лица-маски, обнаженные белки глаз, оскалы или застывшие ухмылки. Нездоровая раздражительность или, напротив, тупая апатия, топящая в отчаянии. Готовность поверить в любой бред, подхватить любую безумную идею и нести дальше. Это еще не эпидемия безумия, это своего рода норма. Норма для осажденного города, – а мы сейчас в осажденном городе, осажденном морозами, голодом, страхом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю