Текст книги "Моя жизнь дома и в Ясной Поляне"
Автор книги: Татьяна Кузминская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
XXI. Письмо Льва Николаевича к Соне
Мы переехали в Москву. Первые дни прошли в устройстве и раскладке.
Наступило 16-е сентября, канун именин матери и Сони. 17 сентября обыкновенно бывало днем много народа, а вечером родные и близкие.
Лев Николаевич пришел к нам 16-го, после обеда. Я заметила, что он был не такой, как всегда. Что-то волновало его. То он садился за рояль и, не доиграв начатого, вставал и ходил по комнате, то подходил к Соне и звал ее играть в четыре руки, а когда она садилась за рояль, говорил:
– Лучше так посидим.
И они сидели за роялем, и Соня тихо наигрывала вальс «Il bacio», разучивая аккомпанемент для пения.
Я видела и чувствовала, что сегодня должно произойти что-то значительное, но не была уверена, окончится ли это его отъездом или предложением.
Я проходила мимо зала, когда Соня окликнула меня:
– Таня, попробуй спеть вальс, я, кажется, выучила аккомпанемент.
Мне казалось, что к Соне перешло беспокойное состояние духа Льва Николаевича, и оно тяготило ее. Я согласилась петь вальс и стала, по обыкновению, среди залы.
Нетвердой рукой вела Соня аккомпанемент, Лев Николаевич сидел около нее. Мне казалось, что он был недоволен, что сестра заставила меня петь. Я заметила это по неприятному выражению его лица.
Я была в голосе и, не обращая на это внимания, продолжала петь, увлекаясь грацией этого вальса.
Соня сбилась. Лев Николаевич, незаметно, как бы скользя, занял ее место и, продолжая аккомпанемент, сразу придал моему голосу и словам вальса жизнь. Я уже ничего не замечала, ни его выражения лица, ни замешательства сестры, всецело отдалась прелести этих звуков, и, дойдя до финала, где так страстно выражен призыв и прощение, я решительно вскинула высокую ноту, чем и кончился вальс.
– Как вы нынче поете, – сказал взволнованным голосом Лев Николаевич.
Мне была приятна эта похвала, мне удалось рассеять его неудовольствие, хотя я и не старалась это сделать. Музыкальное настроение является не по заказу, а особенно в пении, куда вкладываешь частицу души своей.
Позднее уже я узнала, что, аккомпанируя мне в этот вечер, Лев Николаевич загадал: «Ежели она возьмет хорошо эту финальную высокую ноту, то надо сегодня же передать письмо (он не раз приносил с собой письмо, написанное сестре). Если возьмет плохо – не передавать».
Лев Николаевич вообще имел привычку загадывать на пасьянсах и различных мелочах о том, «как ему поступить?» или «что будет?». Меня позвали делать чай.
Через несколько времени я видела, как Соня, с письмом в руке, быстро прошла вниз в нашу комнату. Через несколько мгновений за ней тихо, как бы нерешительно, последовала и Лиза.
«Боже мой! – думала я, – она помешает Соне». А в чем? Я еще не отдавала себе отчета. «Она будет плакать, если это предложение».
Я бросила разливать чай и побежала за Лизой.
Я не ошиблась. Лиза только что спустилась вниз и стучалась в дверь нашей комнаты, которую заперла за собой Соня.
– Соня! – почти кричала она. – Отвори дверь, отвори сейчас! Мне нужно видеть тебя…
Дверь приотворилась.
– Соня, что le comte пишет тебе? Говори!
Соня молчала, держа в руках недочитанное письмо.
– Говори сейчас, что le comte пишет тебе! – повелительным голосом почти кричала Лиза.
По ее голосу я видела, что она была страшно возбуждена и взволнована; такой я никогда еще не видела ее.
– Il m'a fait la proposition[18]18
Он мне сделал предложение (фр.)
[Закрыть], – отвечала тихо Соня, видимо испугавшись состояния Лизы и переживая, вместе с тем, те счастливые минуты спокойного удовлетворения, которое может дать только взаимная любовь.
– Откажись! – кричала Лиза. – Откажись сейчас! – в ее голосе слышалось рыдание.
Соня молчала.
Видя ее безвыходное положение, я побежала за матерью.
Я была бессильна помочь им, но понимала, что тут каждая минута дорога, что Лев Николаевич там, наверху, ждет ответа и что он не должен ничего знать о Лизе и ее состоянии.
Мама пошла вниз, а я осталась наверху. Матери удалось успокоить Лизу.
Я прошла прямо в комнату матери за ключами и там, совсем неожиданно, увидела Льва Николаевича. Он стоял, прислонившись к печке, заложив руки назад. Я, как сейчас, вижу его. Лицо его было серьезно, выражение глаз сосредоточенное. Он казался бледнее обыкновенного. Я немного смутилась, не ожидая найти его в комнате матери, где никого не было. Я прошла мимо него и не решилась позвать его к чаю.
– Где Софья Андреевна? – спросил он меня.
– Она внизу, вероятно, сейчас придет. Он молчал, и я прошла в столовую. Привожу письмо Льва Николаевича: «Софья Андреевна!
Мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: „нынче все скажу“, и ухожу с той же тоской, раскаяньем, страхом и счастьем в душе. И каждую ночь, как и теперь, я перебираю прошлое, мучаюсь и говорю: зачем я не сказал, и как, и что бы я сказал. Я беру с собой это письмо, чтобы отдать его вам, ежели опять мне нельзя или недостанет духу сказать вам все.
Ложный взгляд вашего семейства на меня состоит в том, как мне кажется, что я влюблен в вашу сестру Лизу. Это несправедливо. Повесть ваша засела у меня в голове, оттого что, прочтя ее, я убедился в том, что мне, Дублицкому, не пристало мечтать о счастии, что ваши отличные поэтические требования любви… что я не завидовал и не буду завидовать тому, кого вы полюбите. Мне казалось, что я могу радоваться на вас, как на детей.
В Ивицах я писал: „Ваше присутствие слишком живо напоминает мне мою старость и невозможность счастия и, именно, вы“.
Но и тогда, и после я лгал перед собой. Еще тогда я бы мог оборвать все и опять пойти в свой монастырь одинокого труда и увлеченья делом. Теперь я ничего не могу, а чувствую, что я напутал у вас в семействе, что простые, дорогие отношения с вами, как с другом, честным человеком, – потеряны. А я не могу уехать и не смею остаться. Вы, честный человек, руку на сердце, не торопясь, ради Бога не торопясь, скажите, что мне делать. Чему посмеешься, тому поработаешь. Я бы помер со смеху, ежели бы месяц тому назад мне сказали, что можно мучаться так, как я мучаюсь, и счастливо мучаюсь, это время. Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой? Только ежели от всей души, смело вы можете сказать: „да“, а то лучше скажите „нет“, ежели есть в вас тень сомнения в себе.
Ради Бога, спросите себя хорошо.
Мне страшно будет услышать „нет“, но я его предвижу и найду в себе силы снести; но ежели никогда мужем я не буду любимым так, как я люблю, – это будет ужасней».
Соня, прочитав письмо, прошла мимо меня наверх в комнату матери, где она, вероятно, знала, что Лев Николаевич будет ожидать ее. Соня пошла к нему, она мне после рассказывала, и сказала:
– Разумеется, «да»!
Через несколько минут начались поздравления.
Лиза отсутствовала. Папа был нездоров, и дверь в кабинет была заперта.
Чувство мое раздвоилось. Мне было больно за Лизу, и я была довольна за Соню. В душе своей я сознавала всю невозможность, чтоб Лиза была женой Льва Николаевича, так неподходящи – разны были они.
На другое утро, несмотря на именины, в доме чувствовалась атмосфера, как перед грозой.
Мать сказала отцу о предложении Льва Николаевича. Отец был крайне недоволен, он не хотел давать согласия; кроме того, что он был огорчен за Лизу, ему было неприятно, что меньшая выходит раньше старшей. По старинному обычаю это считалось стыдом для старшей. Отец говорил, что не допустит этого брака.
Мама, зная характер отца, оставила его в покое и просила Лизу переговорить с ним. Лиза выказала себя в этом отношении замечательно благородной и тактичной. Она успокоила ОТЦА, говорила ему, что против судьбы не пойдешь, что она Соне желает счастья, что раз она Знает, что Лев Николаевич любит Соню, то ей будет легко выработать к нему равнодушие.
Отец смягчился и согласился на брак при виде слез Сони.
XXII. Свадьба Льва Николаевича
17-го сентября 1862 года днем стоял уже накрытый стол с тортами, шоколадом и прочими праздничными принадлежностями.
Обе сестры были, как всегда, одинаково одеты.
Я, как сейчас, помню их в этот день. Лиловые с белым барежевые платья, с полуоткрытыми воротами и лиловыми бантами на корсаже и плечах. Обе они были бледнее обыкновенного, с усталыми глазами, но, несмотря на это, они все же были красивы, в своих праздничных нарядах с высокой прической.
Меня же всегда почти одевали в белое, на что я обижалась.
Эту ночь спала лишь я одна, беззаботная, веселая, свободная. Мать и сестры, как я узнала, провели бессонную ночь.
К двум часам стали съезжаться с поздравлениями. Мама, когда поздравляли именинниц, говорила: «Нас можно поздравить и с помолвкой дочери». Мама не успевала еще назвать дочь, как многие, не дослушав, обращались с поздравлениями к Лизе, – и тут происходила невольная неловкость: Лиза, краснея, указывала на Соню. Удивление выражалось на лицах даже близких людей: так были все уверены, что невеста была Лиза. Мама, заметив это, изменила, к моему удовольствию, редакцию о помолвке.
Ко всему этому вышло еще осложнение. Внезапно приехал Поливанов, веселый, блестящий, в гвардейском мундире. Он вошел в гостиную. У меня забилось от волнения сердце. Соня страшно смутилась, но осталась сидеть в гостиной. Мама не объявила ему о помолвке. Я смотрела на него и думала: «А мама правду сказала, что он „молодой человек“, совсем, совсем большой стал».
Брат Саша отвел его через несколько времени в кабинет и сказал ему о помолвке Сони. По словам Саши, он принял эту новость очень сдержанно.
Соня уловила минуту выйти из гостиной и повидаться с ним. Понятно, что ее мучило и волновало это свидание. Я страдала за них обоих. Я помню лишь слова, сказанные им.
– Я знал, – говорил Поливанов, – что вы измените мне; я это чувствовал.
Соня отвечала ему, что только для одного человека она могла изменить ему: это для Льва Николаевича. Она сказала, что писала ему об этом в Петербург, но он не получал этого письма.
Поливанов не хотел остановиться у нас, как обыкновенно это бывало, несмотря на то, что мы оставляли его.
Я не могла оставаться сидеть спокойно в гостиной: мне было от души жаль Поливанова. Я знала, как он любил наш дом, как он душой отдыхал с нами, как ежедневно мы, во время его пребывания, устраивали разные развлечения, и я живо представила себе, как ему будет одиноко, грустно, и невольное чувство оскорбления огорчит его.
Я не вытерпела и побежала в кабинет папа, где он сидел с братом. Я не знала, что я скажу ему, но мне нужно было ему что-нибудь сказать.
– Предмет, милый, хороший, – начала я, – зачем вы уезжаете от нас. Мы все, все вас так же любим, мы так вам рады, и мама и все, – болтала я несвязно, но искренно.
Он встал с дивана, так как я стояла перед ним, молча взял мою руку и поднес ее к губам. В глазах его стояли слезы. Этого было достаточно, чтобы и я заплакала.
– Вы мне верный друг, – сказал он, – я это всегда буду помнить.
– Останьтесь у нас, – повторила я снова.
– Не могу… не надо… – отвечал он. – Я приеду к вам на Рождество.
– На Рождество, – повторила я, – и Саша Кузминский пишет, что приедет, вот хорошо-то будет. Так обещаете?
– Конечно, он приедет, – вмешался брат, – мы с него слово возьмем.
Меня позвали в гостиную. Поливанов пошел вниз поздороваться с Верой Ивановной, которую он очень любил. Няня рассказала ему, как все произошло.
К обеду приехал Лев Николаевич. Папа оставил Поливанова обедать. Я видела, как неприятно поражен был Лев Николаевич приездом Поливанова. Я привыкла разбирать его (выражение лица. Оно снова показалось мне брезгливо-неприятным.
В этот день обедали у нас семья Перфильевых, Сергей Николаевич, брат Льва Николаевича, и еще кое-кто из близких, всего около 20-ти человек. Пили за именинниц и помолвленных. Опять я страдала за Поливанова, как за родного брата.
После обеда Поливанов уехал. Я повеселела.
Приехал Тимирязев, будущий шафер Льва Николаевича, молодые Перфильевы, друзья Льва Николаевича, началось пение – и мне стало весело. Было уже поздно, но никто не разъезжался, я устала, меня тянуло ко сну, я села в зале на диванчик, облокотилась на мягкий бочок дивана и заснула. Сколько я дремала, не знаю, но, когда я открыла глаза, передо мной стояли, улыбаясь, Соня, Лев Николаевич и его брат.
Проснувшись, я опомнилась и очень сконфузилась. Они, улыбаясь, отошли от меня.
Я мучилась тем, что заснула, и спрашивала потом Соню:
– Соня, что, рот был открыт?
– Открыт! Открыт! – смеясь, сказала Соня.
– Ай, ай, ай! – закричала я. – Ну, как ты не разбудила меня.
Я сокрушалась, думая, что была уродлива спящей, с открытым ртом.
– Я хотела тебя разбудить, но Сергей Николаевич говорил: «Оставьте, как это можно; да ты посмотри, Левочка, ведь она заснула, совсем заснула», – говорил он.
– Ну, вот видишь, – упрекала я, – теперь что он обо мне подумает! Это ужасно, – отчаивалась я.
– Тебе-то что за дело, – сказала Соня, – что он о тебе подумает.
– Нет, мне есть дело, – он такой хороший.
– Ну, успокойся, – сказала Соня, – он, хотя и шутя, но сказал le comt'y: подожди жениться, Левочка, мы женимся с тобой в один и тот же день, на двух родных сестрах.
– Ты глупости говоришь, Соня, – сказала я.
– Нет, правду: le comte, смеясь, рассказал мне это. Да, конечно, Сергей Николаевич сказал это в шутку.
Поздно вечером, когда я легла спать, я думала о Сергее Николаевиче: «Ну, как я глупо ответила ему. Он спросил: „вы много читаете?“ А я сказала: „нет – у меня уроки“. Как глупо, точно маленькая. И букли сегодня не подняты „a la greque“[19]19
по-гречески (фр.)
[Закрыть], а это мама виновата – запретила».
Соня и Лиза молча ложились спать; после последней сцены они как-то избегали друг друга.
На другое утро пришел Лев Николаевич. Он настаивал, чтобы свадьба была через неделю. Мама не соглашалась.
– Почему? – спрашивал он.
– Надо же приданое сделать, – говорила мама.
– Зачем? Она и так нарядна; что же ей еще надо? Лев Николаевич так упорно настаивал, что пришлось согласиться, и свадьбу назначили на 23 сентября.
Время жениховства прошло в большой суете: поздравления, приготовления к свадьбе, портнихи, конфеты, подарки – все шло быстро своим чередом. Лев Николаевич предложил мне выпить с ним на «ты». Я согласилась, хотя Соня оставалась по-старому на «вы». Целый день и вечер кто-нибудь да бывал у нас. Приезжал и Афанасий Афанасьевич Фет и обедал у нас. Он был блестящ своим разговором, остроумен и интересен.
Мне это оживление было по душе. Уроков не было, и брат Саша был со мною почти весь день. Мама, делая покупки, почти всегда брала нас с собой.
Наступило 23 сентября. Утром, совершенно неожиданно, приехал Лев Николаевич. Он прошел прямо в нашу комнату. Лизы не было дома, а я, поздоровавшись, ушла наверх. Через несколько времени, увидев мать, я сказала ей, что Лев Николаевич сидит у нас. Она была очень удивлена и недовольна: в день свадьбы жениху приезжать к невесте не полагалось.
Мама спустилась вниз и застала их вдвоем между важами, чемоданами и разложенными вещами. Соня вся в слезах. Мама не стала допытываться, о чем плакала Соня; она строго отнеслась ко Льву Николаевичу за то, что он приехал, и настояла, чтоб он немедленно уехал, что он и исполнил.
Соня говорила мне, что он не спал всю ночь, что он мучился сомнениями. Он допытывался у нее, любит ли она его, что, может быть, воспоминания прошлого с Поливановым смущают ее, что честнее и лучше было бы разойтись тогда. И как Соня ни старалась разубедить его в этом, она не могла; напряжение душевных сил ее истощилось, и она расплакалась, когда вошла мать.
Свадьба была назначена в 8 часов вечера в придворной церкви Рождества Богородицы.
Со стороны Льва Николаевича на свадьбе были: его тетка, сестра отца, Пелагея Ильинична Юшкова, посажеными родителями – молодые Перфильевы, шафером Тимирязев.
Сергей Николаевич уехал в Ясную встречать молодых.
В 7 часов вечера Соню одевали к венцу ее подруги и я. Лиза ушла одеваться в комнату матери. «Зачем она это делает, – думала я, – подруги узнают, что она в ссоре с Соней». Но сказать ей это я не решилась.
Но вот пробило восемь часов, а со стороны жениха шафер еще не приезжал. Соня сидела одетой, молчаливая и взволнованная. Я знала, что ее мучил их недоговоренный днем разговор. Она переживала мучительные сомнения, собственно ни на чем не основанные. В передней раздался звонок. Я побежала узнать, кто звонил. Вошел лакей Льва Николаевича Алексей с озабоченным лицом.
– Ты что это? – спросила я.
– Второпях забыл графу чистую рубашку оставить, – говорил Алексей. – Дормез-то у вас стоит, надо важи разложить, за фонарем пришел.
Я бегу к Соне успокоить ее.
Через полтора часа мы были уже в церкви. Церковь полна. Приглашенных и посторонних набралось много. Лев Николаевич во фраке; у него парадный, изящный вид. Придворные певчие при входе невесты громко и торжественно запели «Гряди, голубица».
Соня бледна, но все же красива, лицо ее закрыто тончайшей вуалью. Ее платье, длинное сзади, делает ее выше ростом. Родителей в церкви нет.
Лиза серьезна. Ее тонкие губы сжаты, она ни на кого не смотрит. Поливанов, по просьбе мама, согласился быть шафером у Сони; он спокоен и меняется с Сашей при держании венца.
Я наблюдаю за всеми, слушаю стройный хор певчих, молитвы трогают меня, я молюсь за Соню, за Поливанова и Лизу, а на душе у меня тревожно. Безотчетная тревога от всего пережитого сестрами за эту неделю отразилась и на мне, несмотря на старания мама оберегать меня от тяжелых впечатлений.
Служба окончена. Мы дома. После поздравлений, шампанского, парадного чая и прочего Соня идет вниз переодеваться в дорожное, вновь сшитое, темно-синее платье.
Лев Николаевич торопится, он хочет выехать пораньше. С Соней едет наша горничная Варвара, довольно пожилая женщина. Мама уступила ее Соне. Я не могу себе живо представить, что завтра Сони уже с нами не будет, и чувства горечи разлуки я еще не испытываю.
Но вот дормез, запряженный шестериком, с форейтором, уже стоит у крыльца.
Мама хлопочет с Соней. Папа, еще не оправясь от болезни, хотя и несерьезной, сидит в кабинете, куда Лев Николаевич и Соня пошли прощаться.
По желанию матери, обычай сиденья и молитвы перед дорогой был соблюден.
Началось прощание. Мама не плакала. Соня была в слезах, когда мама крестила и целовала ее. Все люди подходили прощаться с Соней.
Вечер был свежий, сентябрьский. Шел дождь. Мы все вышли на крыльцо провожать молодых. Как я того хотела, я последняя простилась с Соней.
– А я с тобой и прощаться не хочу, ты приедешь к нам, – сквозь слезы проговорила Соня.
Они сели в карету. Алексей захлопнул дверцы и забрался на заднее, верхнее сиденье, где уже сидела и Варвара.
Лошади двинули вперед.
В воздухе послышался не то стон, не то громкое восклицание; в нем слышались и ужас и страдание раненого сердца…
«Ведь это же мама, – промелькнуло у меня в голове. – Мама, спокойная, сдержанная. Так что же это?..» Непреодолимая жалость подступила мне к сердцу, но я не подошла к ней. Как я могла заменить ей Соню? Я чувствовала, что не могла этого сделать, побежала к себе в комнату и, одетая, бросилась на постель, заливаясь горькими слезами.
Подвенечный наряд Сони, в беспорядке лежавший на диване, и опустевшая ее постель так живо говорили мне о нашей разлуке, о моем одиночестве и тем еще больше увеличивали мое горе.
Дверь тихонько отворилась, и при тусклом освещении лампады вошла Лиза.
– Таня, – сказала она, касаясь моего плеча, – хочешь, мы будем с тобой дружны?
XXIII. После свадьбы
После свадьбы Сони жизнь вошла в свою обычную колею. Отец поправился здоровьем и стал выезжать. Мама по-прежнему была деятельна и казалось спокойной. Лишь иногда видела я ее заплаканные глаза и замечала грустное выражение лица. В доме все приводилось в порядок после двухнедельной беспорядочно суетливой жизни.
Брату Саше удалось раньше времени выйти в офицеры, и он уехал артиллеристом в Польшу, в местечко Варки.
Расставание с ним мне было крайне тяжело.
А Лиза? Самолюбие ее было оскорблено. Ей казалось унизительным горевать и этим высказывать свое чувство; она вся ушла в занятия и чтение, и, по настоянию отца, стала выезжать. Она только со мной и то изредка говорила о Льве Николаевиче, и всегда, хотя и невольно, звучала в разговоре ее нота осуждения Сони и недоброжелательство ко Льву Николаевичу.
Через несколько дней родители и я получили письмо из Ясной Поляны. К сожалению, письмо к родителям не уцелело. Приведу письмо ко мне:
«Что ты, милая Татьянка, как-то поживаешь? Грустно очень подчас, что тебя нет. Несмотря на то, что дюже хорошо мне на свете жить, а еще бы лучше, если б слышать твой соловьиный голосок, да посидеть с тобой, поболтать, как бывало.
Наталья Петровна по тебе с ума сходит, беспрестанно о тебе говорит, что мне ужасно весело. Вчера встретила меня с словами: – А мою-то что ж не привезли? – Велела сказать тебе, что целует тебя тысячу раз и ждет, не дождется, когда ты приедешь в Ясную. Пиши мне скорее, голубчик Татьянка, что у вас, как и что? Здравы ли все? Веселы ли? Главное, правду пиши. Прочти письмо к родителям, увидишь, как я тут время провела со вчерашнего дня. Еще не совсем огляделась, все странно еще, что в Ясной – я дома.
Сегодня уже устроили наверху за самоваром чай, как следует в семейном счастье.
Тетенька такая довольная, Сережа такой славный, а про Левочку и говорить не хочу, страшно и совестно, что он меня так любит. Татьяна, ведь не за что?
Как ты думаешь, он может меня разлюбить?
Боюсь я о будущем думать, ведь теперь уже не мечтаешь, как бывало девой, а прямо знаешь судьбу свою, только и страшно, что испортится. Да что, девочка, ты этого не понимаешь; когда выйдешь замуж – поймешь. Мы много о тебе говорим. Ты – общая любимица. Сережа о тебе расспрашивал, а я ему рассказывала, что в тебе, кроме веселой, беззаботной стороны, есть еще, в сущности, серьезная, дельная сторона. Левочка же рассказывал о том, какая ты была на нашей свадьбе авантажная и с каким светским тактом. Видишь, сколько о тебе говорят у нас. Татьянка, какая у меня комната – прелесть. Все уютно, красиво. Я еще все не устроилась совсем, с мелочами. Очень весело разбираться понемногу. Вот что, Татьяна, душечка, пришлите мне непременно коротенькие мои теплые сапоги, мне без них беда. В длинных гулять невозможно, а морозы уже порядочные. Да пудру я свою забыла, тут негде взять, в Туле покупать не стоит. Все с приданым пришлите. Не забудь, девочка, это нужно, пожалуйста.
Ну, прощай, милая, так и быть, бывало редко целовались, а теперь не могу, крепко целую тебя. Левочка хочет тебе писать, оставляю место. В первый раз важно подписываюсь:
Сестра твоя гр. Соня Толстая. 25-го сентября 1862 г. вечером».
Следует приписка Льва Николаевича:
«Ежели ты потеряешь когда-нибудь это письмо, прелесть наша Таничка, то я тебе век не прощу. А сделай милость, прочти это письмо и пришли мне его назад. Ты вникни, как всё это хорошо и трогательно, и мысли о будущем и пудра. Мне жаль, что это кусочек ее, который от меня ушел. Ну да в ней есть большой кусок, не принадлежащий мне – это любовь ко всем вам, и особенно к тебе. И я не ревную, мне самому удивительно. Должно быть, оттого, что я знаю, как мамашу и тебя необходимо нужно любить. Прощай, голубчик, дай Бог тебе такого же счастья, какое я испытываю, больше не бывает. – Она нынче в чепце с малиновыми – ничего. И как она утром играла в большую и в барыню, похоже и отлично. Прощай. По этому письму чувствую, как мне весело и легко тебе писать, я тебе буду писать много. Я тебя очень люблю, очень. Я знаю, что ты, как и Соня, любишь, чтоб любили, оттого и пишу.
Л. Толстой»
И он писал мне часто, но, к сожалению, много писем не уцелело. Многие были отосланы брату на прочтение и не возвращены вновь, а многие, по молодости лет, не сберегла и я. Остались более шуточные, а интересные, с описанием жизни молодых Толстых, были у брата.
Это письмо мне доставило большую радость. Я почувствовала, как он любит Соню и как они должны быть счастливы.
Воображение рисовало мне Ясенскую столовую, Соню за самоваром, в чепчике с малиновыми лентами и с выражением лица «угнетенной невинности», как я называла ее застенчиво-покорное лицо. Странно, она никогда не представлялась мне оживленной, с поднятой кверху головой, веселой и быстрой, какой она была иногда.
Я долго не могла привыкнуть к пустоте, которую оставила после себя Соня в доме и в моем сердце. Когда ложилась спать, я, по привычке поверять ей все, мрачно молчала; за столом, где раньше я сидела всегда рядом с ней, теперь я имела соседкою свою немку.
Прогулки, театры, выезды не развлекали меня, – я чувствовала одиночество.
Лиза еще не приучила меня быть с ней откровенной, хотя она бережно-нежно относилась ко мне. Я еще не понимала ее, она всегда держалась в стороне от нас, да притом, сближению моему с ней мешали всегда враждебные отношения двух сестер.
Мне минуло 16 лет. Я стала учиться петь, носить почти длинные платья и понемногу выезжать с Лизой на небольшие вечера и танцклассы.
Брат Петя подрос и стал развитой, спокойный и очень приятный мальчик. Ему уже шел 15-й год.
У нас был общий учитель математики. Он был взят для брата, но я упросила немца Гуммеля заниматься и со мной, на что он охотно согласился. Я очень увлекалась математикой, чему удивлялись родители, говоря, что это не похоже на меня. После класса мы обыкновенно ездили с братом на Пресненские пруды бегать на коньках. Так проходила зима. К Рождеству мы ожидали в Москву Толстых.
Отец, вступив в переписку со Львом Николаевичем, стал относиться к нему совсем иначе. Видя Лизу спокойной, деятельной и даже веселой, насколько это было в ее характере, он помирился с тем, что Соня, а не Лиза, вышла замуж за Льва Николаевича. Все же он нежно любил Соню и теперь, читая ее письма с описанием их счастливой жизни, он сердечно полюбил Льва Николаевича и восхищался его талантом, что будет видно из его писем.
Я радовалась этой перемене. Мать оставалась той же, как и раньше. Она относилась к нему как-то покровительственно; в ней не чувствовалось ни поклонения, ни восхищения. Она звала его Левочкой, как называла в детстве, но была нежнее с Соней, чем с ним.
От брата Саши я получала письма с описанием его жизни. Он жаловался иногда на среду, окружающую его, на те непривычные интересы жизни, которыми жили его товарищи по полку. Общества никакого не было, он скучал по семье, и единственным развлечением служила ему охота всякого рода. Он писал о своей жизни и сестре Соне и Льву Николаевичу. Лев Николаевич пишет ему 28 октября 1864 г.:
«‹…›Ты описываешь свою жизнь в жидовском местечке и поверишь ли, мне завидно. Ох, как это хорошо в твоих годах посидеть одному с собой с глазу на глаз и именно в артиллерийском кружку офицеров Не много, как в полку, и дряни нет, и не один, а с людьми, которых уже так насквозь изучишь и с которыми сблизишься хорошо. А это-то и приятно, и полезно. Играешь ли ты в шахматы? Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат, книг и охоты. Ежели бы еще война при этом, тогда бы совсем хорошо Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, то кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать капироску, тыкая в пальник, который подает 4-ый № Захарченко какой-нибудь и думать: коли бы только все знали, какой я молодец! Прощай, милый друг. Пиши, пожалуйста, почаще».
Рождество приближалось, и нетерпение мое видеть Толстых, брата и в особенности Кузминского увеличивалось. Переписка моя с ним продолжалась. Кузминский писал мне из Волынской губернии, где он проводил и часть осени.
Помню, как одно из его писем вызвало во мне неприязненное и неприятное чувство. Он писал о красивом типе южного народа, и в особенности хохлушек. Они являлись по вечерам в контору, где нередко проводил он вечера, вникая в свою новую роль хозяина.
Другое его письмо усилило во мне это неприязненное чувство. Он писал мне, как познакомился с соседями – графом Бержинским и его женой. Он с восхищением писал о благоустройстве их имения, о заводских лошадях, элегантной польской упряжи и о самой графине Бержинской, красивой женщине, лет 32–33, с легкой походкой и большими глазами. Он писал, что она в деревне не выходит иначе, как в длинных перчатках, и, когда у них кто-либо обедает, она надевает платье с открытым воротом.
Все это мне не нравилось, но писать ему что-либо неприятное я не хотела да и не могла придраться к его простому описанию.
Как всегда в затруднительных случаях, я обратилась к матери.
– Мама, ведь Саша может влюбиться в Бержинскую? – с беспокойством спрашивала я. – Ведь он тогда и на Рождество не приедет к нам?
– Наверное приедет. Ты напрасно воображаешь себе Бог знает что. Она гораздо старше его и замужняя.
– Да, правда, – сказала я, успокоившись, – она уже довольно пожилая.
Девочке 16-ти лет женщина за 30 всегда кажется пожилой. Ей делают реверанс, она сидит всегда в гостиной со взрослыми, ей уступают место и прочее. Все это старит ее в глазах подростка.
Однажды разговорилась я с Лизой о том, как она смотрит на приезд Толстых. Она сказала мне:
– Я буду избегать Льва Николаевича, они не остановятся у нас. Соня ведь писала об этом. Мне неприятно видеть его, так же как и Соню.
«Удивительно, – думала я, – как можно избегать их, не любить их, особенно его, ведь это исключительный человек».
Вероятно, и Льву Николаевичу приходила мысль, как он встретится с Лизой, и это, очевидно, мучило его, так как Лиза совершенно неожиданно получила от него письмо. Он писал ей:
«Как я вам благодарен, милая Лиза, за присылку Лютера. Зачем же я вам пишу вам, а не тебе? Давай, хоть письменно, начнем, чтобы это было совершенно естественно при свиданьи. Разумеется, ежели ты согласна и позволяешь. – Еще лучше то, что ты обещаешь еще работать для моего журнальчика. Теперь не хочу писать об этом, чтоб не испортить бескорыстия просто дружеского чувства, которое диктует мне письмо. По правде сказать, журнальчик мой начинает тяготить меня, особенно необходимые условия его: студенты, корректуры et cet [20]20
и т. д. (лат.)
[Закрыть] . А так и тянет теперь к свободной работе de longue haleine [21]21
продолжительной (фр.)
[Закрыть] – роман или т. п. Живется мне очень, очень хорошо. Льщу себя надеждой, что так же и Соне. Как складывается ваша жизнь? Вы перед нашим отъездом были en train [22]22
расположены (фр.)
[Закрыть] нагружать на себя всевозможные труды и обязанности. Это славно и так идет вам. Дай вам (тебе, ежели ты согласна) успеха. Целую вашу руку. Измените же вашей привычке не писать писем.Брат ваш Л. Толстой»
Лиза, получив это письмо, с грустной улыбкой, задумавшись, сидела над ним.
«Зачем Л. Н. пишет ей, что ему очень хорошо живется? – думала я, – да еще поминает о Соне, что он надеется, что и ей так же. Это не может быть приятно Лизе. Как это не понять?» Мне вообще не нравилось его письмо: я не находила в нем его обычной простоты. «Все ненатурально, все выдумано», – говорила я себе. Но, к счастью, о своей критике я ничего не написала ему.