Текст книги "Моя жизнь дома и в Ясной Поляне"
Автор книги: Татьяна Кузминская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)
IX. Разлука с братом
Первое наше горе было разлука с братом Сашей. Мы, все дети, его сильно любили за его мягкий характер и доброе сердце.
В течение лета мы не раз слышали спор между родителями. Речь шла о том, отдать ли Сашу в корпус или оставить еще дома. Мама настаивала, чтобы отдать. Папа был против, говоря, что он еще слишком мал. Мы, дети, слыхали про корпусную жизнь, что там суровое обращение с детьми, что встают и ложатся спать под звуки барабана, что секут провинившихся и разные другие ужасы.
Обыкновенно, ложась спать после этих разговоров, я не могла заснуть и с горестью думала: «Зачем его отдают? Неужели им не жаль его? Его учит хороший учитель, он живет так мирно с нами, сестрами». И мой рассудок отказывался понять, зачем это делается. Поступок этот казался мне жестоким.
«И все это мама, – думала я, – она его не любит».
И мораль, строго внушенная нам, что «дети не смеют осуждать родителей», отлетала далеко, и злобное возмущение поднималось в моем детском сердце.
11-го августа настал этот грустный день. Сашу с утра напомадили, одели в новую куртку с белым воротником и на каждом шагу повторяли:
– Не лазай, не валяйся на земле, запачкаешь платье.
А тут, как нарочно, томительное утро длилось без конца.
Но вот пришел покровский священник с дьяконом, и все домашние собрались к молебну. Я прислушивалась к молитвам, сама молилась, как умела, и мне было приятно, что мы все собрались на что-то торжественное, и все это для милого, хорошего Саши.
После молебна мы с Соней и Сашей бегали прощаться с дворовыми людьми, которых мы все знали; прощались и с любимыми местами, и мне казалось, что для меня все кончено. Наконец, коляска была подана. Все мы вышли на крыльцо провожать Сашу.
Саша как будто храбрился и был ненатурально весел. Он подошел к мама и поцеловал ей руку. Мама обняла и перекрестила его. Потом он подошел к нам, сестрам. Мы поцеловались с ним. Здороваться и прощаться между собой не входило в наши привычки: всякая чувствительность или нежность у нас в семье, кроме отца, осмеивалась, и я простилась и поцеловалась с Сашей почти что в первый раз, так как мы никогда не расставались.
Любимый наш дядя Костя, брат матери, вез Сашу в корпус. Отец ожидал его в Москве. Дядя сидел уже в коляске.
– Ну иди же, Саша, пора ехать, ведь скоро опять вернешься, – сказал дядя Костя.
Саша прыгнул в коляску и сел возле дяди. Коляска отъехала и увезла с собой невинного, хорошего мальчика, обреченного на казенную, грубую, солдатскую жизнь, как мне казалось тогда. Мне вдруг стало жаль, что никто не высказал ему сожаления при прощании, и я громко, по-детски разревелась.
– Что за нежности! Саша опять вернется, – сказала мама, – иди займись чем-нибудь.
Обычной строгости в голосе мама не слышалось. Я взглянула на мать и по выражению ее лица поняла, что холодные слова ее были притворны. Ей самой было бы легче по-детски заплакать со мной, но теперь, как и всегда, чувство нежности и любви было где-то глубоко зарыто в ее сердце.
Дни тянулись длинные и скучные.
Мы начали учиться. Погода была холодная, и какое-то пустое, ничем не заменимое место чувствовалось в нашем детском мире.
С переездом в Москву жизнь стала приятнее.
Субботы вносили большое оживление. Приезжали кадеты – Саша и его новый знакомый, которого товарищем его нельзя было назвать: он был тремя годами старше брата.
Митрофан Андреевич Поливанов был товарищ покойного сына деда Исленьева, и дедушка нам его привез в первый раз, а потом уже Поливанов всегда приезжал к нам в отпуск, проводил у нас и праздники, и лето. Это был высокий, белокурый юноша, умный, милый, вполне порядочный. Он был сын костромских помещиков. Мы навсегда сохранили с ним хорошие отношения.
По субботам освещали залу, в столовой весело шипел самовар, на столе стояли котлеты и сладкий пирог, вечное угощение к приезду кадетов. В восемь часов раздавался звонок, и мы стремительно бросались встречать их, несмотря на крики гувернантки: «Холодные, не подходите!» За чайным столом начинались оживленные рассказы.
Саша казался мне старше в своем мундирчике, а что меня радовало больше всего, это то, что он не имел печального вида, был весел и, как мне казалось, даже приобрел известную важность и с гордостью прибавлял: «у нас в корпусе» или же рассказывал:
– Иванов второй попробовал помериться со мной силой, так я его так отдул…
Слушая Сашу, я думала: «Так, стало быть, в корпусе это так и нужно, а дома ведь драться запрещают», и я не знала, что хорошо и что дурно.
X. Николай Николаевич Толстой и приезд Льва Николаевича
Позднее по субботам у нас бывали танцклассы. Сестры учились у барона Боде, жившего напротив нас, а для меня и брата Пети класс был устроен дома. К нам приезжали учиться танцевать трое детей Марии Николаевны Толстой, сестры Льва Николаевича. Это были мои первые друзья детства – Варя, Лиза и брат их Николай.
В нашей семье и у Марии Николаевны были гувернантки две сестры: Мария Ивановна и Сарра Ивановна – очень добрые, полные и дружные немки. Дружба их была мне в пользу. Меня часто отпускали к Толстым, я очень любила бывать у них.
Мария Николаевна проводила зиму в 1857–1858 г. в Москве, и у нее я впервые встретила брата ее Николая Николаевича. Он был небольшого роста, плечистый, с выразительными глубокими глазами. В эту зиму он только что приехал с Кавказа и носил военную форму.
Этот замечательный по своему уму и скромности человек оставил во мне лучшие впечатления моего детства. Сколько поэзии вынесла я из его импровизированных сказочек. Бывало, усядется он с ногами в угол дивана, а мы, дети, вокруг него, и начнет длинную сказку или же сочинит что-либо для представления, раздаст нам роли и сам играет с нами.
Не раз во время представления или рассказа появлялся и Лев Николаевич, расчесанный и парадный, как мне казалось тогда. Мы все бывали очень рады его приезду. Он вносил еще большее оживление, учил нас какой-либо ролей, задавал задачки, делал с нами гимнастику или заставлял петь, но обыкновенно, поглядев на часы, торопливо прощался и уезжал.
Николай Николаевич с добродушной иронией относился к великосветским выездам брата. Войдет Мария Николаевна, и он ей, улыбаясь, скажет:
– А Левочка опять надел фрак и белый галстук и пустился в свет. И как это не надоест ему?
Сам Николай Николаевич нигде не бывал; он жил на окраине Москвы, где, впрочем, всегда его отыскивали его почитатели и друзья. Между ними были Тургенев и Фет.
Здоровье Николая Николаевича, видимо, становилось плохо. Он кашлял, хирел и слабел.
До Ивана Сергеевича Тургенева, находившегося тогда в Содене, дошли слухи о тяжелом состоянии здоровья графа. Он пишет из-за границы Фету 1 июня 1860 г.: «То, что вы мне сообщили о болезни Николая Толстого, глубоко меня огорчило. Неужели этот драгоценный, милый человек должен погибнуть!.. Неужели он не решится победить свою лень и поехать за границу полечиться! Ездил же он на Кавказ в тарантасах и черт знает в чем!» Кончает Тургенев письмо словами: «Если Николай Толстой не уехал, бросьтесь ему в ноги – а потом гоните в шею – за границу».
Николай Николаевич уехал весной за границу, но это не помогло ему. В сентябре 1860 г. он скончался в Гиере.
Льва Николаевича мы знали раньше. Он бывал у нас, как товарищ детства матери. Я помню его в военном мундире во время Севастопольской войны, когда он приезжал к нам в Покровское.
Это было в начале лета 1856 г. Как-то вечером подъехала к нашему крыльцу коляска. Приехали Лев Николаевич, барон В. М. Менгден и дядя Костя.
Они приехали к обеду, но с большим опозданием. Люди говели и были отпущены в церковь. Поднялась хозяйственная суета, и мать разрешила нам, девочкам, накрыть стол и подать, что осталось.
Сестры бегали с веселыми лицами, исполняя непривычное дело. Меня постоянно отстраняли, говоря: «Оставь, ты разобьешь», или «это тяжело, ты не подымешь».
Ими любовались и хвалили их.
Мне стало завидно, зачем меня не замечают и не хвалят, я стала поодаль и смотрела на гостей.
Лев Николаевич много рассказывал о войне, отец все расспрашивал его. К сожалению, я не помню содержание рассказов его. Но помню одна, как зашла речь о песне «Как 8-го сентября», и как мы все просили напеть нам её, когда встали из-за стола. Лев Николаевич отказывался.
Конечно, ему казалось дико сесть за рояль и запеть. Мы все чувствовали, что это надо было обставить как-нибудь иначе. Дядя Костя сел за рояль и наиграл ритурнель этой песни. Мотив был всем нам известен. Дядя Костя так играл, что трудно было молчать.
– Спойте с Таней, – сказал папа, – она поет и вам подтянет. Таня, подойди, пой вместе со Львом Николаевичем.
– Мотив я знаю, а слов не знаю, – сказала я.
– Ничего, мы тебя научим, – говорил дядя Костя, – становись. – Он сказал мне два первых куплета. – Я буду тебе подсказывать дальше.
– Ну, давайте петь вместе, – смеясь обратился ко мне Лев Николаевич.
Он сел возле дяди Кости и начал почти говорком. Пропев с ним два куплета, я отстала и с интересом слушала его, а Лев Николаевич с одушевлением продолжал уже один; дядя Костя своим аккомпанементом прямо подносил ему песню. Я взглянула на отца. Веселая, довольная улыбка не сходила с лица его. Да и всех нас развеселила эта песня.
– Как остроумно, лихо, ладно сложена эта песня, – говорил отец. – Я знавал этого Остен-Сакена. Так это он «акафисты читал», как этот куплет-то? – говорил отец, смеясь.
«Остен-Сакен, генерал, все акафисты читал Богородице!» – продекламировал дядя Костя. И тут стали перебирать все слова песни.
– Многое из этой песни сложено и пето солдатами, – сказал Лев Николаевич, – не я один автор ее.
Потом Лев Николаевич просил дядю Костю сыграть Шопена, что дядя и исполнил. Окончив вальс, он заиграл какой-то наивный менуэт, напомнивший Льву Николаевичу детство.
– Любовь Александровна, помните, как мы танцевали под него, а ваша Мими нас учила, – сказал Лев Николаевич, подходя к матери. – Мне кажется еще, все это так недавно было.
Тут речь зашла о «Детстве» и «Отрочестве».
– Вы, вероятно, многое узнали близкого и родного в этих произведениях? – говорил Лев Николаевич.
– Еще бы, – сказала мать. – А Машенька, сестра ваша, как живая, с черными большими глазами, наивная и плаксивая, какая она была в детстве.
– А отца нашего с его характерным подергиванием плеча как ты описал, он сам себя узнал и так смеялся, – сказал дядя Костя.
Соня внимательно слушала весь разговор. На нее «Детство» и «Отрочество» произвели большое впечатление, и она вписала в свой дневник следующие слова.
«Вернется ли когда-нибудь та свежесть, беззаботность, потребность любви и сила веры, которыми обладаешь в детстве? Какое время может быть лучше того, когда две лучшие добродетели – невинная веселость и беспредельная потребность любви были единственными побуждениями в жизни?»
Лиза на обороте написала «дура». Она преследовала в Соне «сентиментальность», как она называла какое-либо высшее проявление чувства, и трунила над Соней, говоря:
– Наша фуфель (прозвище) пустилась в поэзию и нежность.
Темнело, было уже поздно. Наши гости простились и уехали в Москву, оставив нас нагруженными разными впечатлениями.
XI. Наша юность
Прошло три года. Сестры стали молодыми девушками шестнадцати и семнадцати лет. Они готовились к университетскому экзамену. Для русского языка был взят студент Василий Иванович Богданов. Он провел с нами лето в Покровском, занимался с братьями и нами, сестрами. Он, как говорится, «пришелся ко двору» и стал в доме нашем своим человеком. Он задался мыслью «развивать» нас, в особенности сестер, носил им читать Бюхнера и Фохта, восхищался романом Тургенева «Отцы и дети», читал его нам вслух и влюбился в Соню, которая хорошела с каждым днем. Сам Василий Иванович был живой и быстрый, носил очки и лохматые, густые волосы, зачесанные назад. Однажды, помогая Соне переносить что-то, он схватил ее руку и поцеловал. Соня отдернула ее, взяла носовой платок и отерла ее.
– Как вы смеете! – закричала она. Он схватился за голову и проговорил:
– Извините меня.
Соня говорила про это мама, но мать обвинила ее и сказала:
– Бери пример, как держит себя Лиза, с ней этого не случится.
– Лиза каменная, она никого не жалеет, а я его на днях пожалела, когда он рассказывал, как делали операцию его маленькому брату, – говорила Соня, – вот он и осмелился. Теперь я больше не буду жалеть его.
Для французского языка был приглашен профессор университета, старик Пако.
Сестры усердно занимались всю зиму, несмотря на коклюш, поразивший всех нас. Весной сестры держали экзамен. Соня выдержала его очень хорошо. С Лизой вышло осложнение, хотя она и была прекрасно приготовлена.
Священник Сергиевский просил ее рассказать про тайную вечерю. Казалось бы, что билет попался легкий. Лиза начала рассказывать и сбилась, когда дело дошло до «солилы» и обмакивания хлеба. Что именно она перепутала, не помню, но, главное, стала задорно спорить с священником. Он поставил ей дурной, непереходный балл. Вся в слезах она приехала домой и просила отца ехать к Сергиевскому и уладить дело. Переэкзаменовка была ей дана. Экзамены были сданы.
Им подарили часы, сшили длинные платья и позволили переменить прическу. В то время все это было строго определено. Я почувствовала, что отделилась от них, что осталась одна учащимся подростком, в коротком платье, играющая с куклой Мими. Учебные листки были сняты со стены, и лишь один мой, осиротелый, висел в классной.
Гувернантку отпустили и взяли приходящую для меня немку. Это была премилая немка фрейлен Бёзэ. Высокая, сухая, рябая, с маленькими черными тараканьими глазками, веселая и добрая. Она давала уроки мне и брату Пете и часто проводила у нас целый день. На ежедневную прогулку ходили мы, три барышни, одни, а за нами следовал ливрейный лакей. Теперь и смешно и странно вспомнить об этом, а тогда это казалось вполне естественным.
Сестры стали понемногу выезжать на танцевальные вечера. У них были свои подруги, с которыми они шептались, отгоняя меня прочь. Им шили наряды, а мне перешивали из двух платьев одно. Все это казалось мне несправедливым и обидным, и не раз, чуть не плача, я говорила себе: «Чем я виновата, что я меньшая?» Но в особенности я была огорчена следующим случаем.
Однажды мать, желая доставить удовольствие сестрам, сказала, что есть ложа в Малом театре, и что они поедут на спектакль.
– А я поеду? – спросила я.
– Нет, пьеса эта совсем не для тебя, да у тебя и уроки есть, – сказала мама.
И как я ни просила, мама стояла на своем.
Вечером, когда они уехали и дети легли спать, окончив уроки, я бродила по темной зале. В доме все было тихо, и эта тишина угнетала меня.
Мне стало и одиноко, и скучно. Я села в угол залы, и чувство жалости к самой себе умилило меня и я заплакала.
Из кабинета отца послышался звонок. Прошел камердинер папа Прокофии, много лет уже живший у нас в качестве денщика. Он, вероятно, заметил, что я плачу, так как потихоньку, на цыпочках, прошел мимо меня, как бы имея уважение к моим детским слезам.
Я слышала, как отец спросил:
– Уехали в театр?
– Уехали, но меньшая барышня сидят в зале и плачут, – сказал Прокофии.
И вдруг я услыхала шаги отца. Я испугалась. Я почти никогда не плакала при нем. Он всегда был со мной ласков, никогда не бранил и не наказывал меня, но впечатление его нервного характера вообще внушало мне страх. Что может вызвать в нем гнев, а что не может, для меня всегда было неожиданностью.
Не успела я осушить слез своих, как отец в накинутом на плечи халате стоял передо мной.
– О чем ты плачешь? – спросил он меня.
– Меня не взяли в театр, и я одна, – отвечала я, всхлипывая снова.
Папа молча погладил меня по голове. Он о чем-то раздумывал. Потом прошел в кабинет и приказал Прокофию подать еще не отложенную карету, горничной Прасковье и лакею проводить меня в театр, а меня послал одеваться.
Я побежала к себе и торопила Прасковью. Федора помогала мне одеваться и радовалась за меня.
Дверь моей комнаты тихонько отворилась, и неслышными шагами вошла няня Вера Ивановна.
– Аль в театр едете? – спросила она меня.
– Да, еду, а что? – Я знала, что Прасковья уже доложила ей об этом.
– Нехорошо, что маменька-то скажут?
– Папа пустил, – коротко ответила я, не глядя ей в лицо. Няня неодобрительно покачала головой.
– И глаза-то, и лицо у вас красные от слез, еще простудитесь. Федора, подай платок барышне на голову надеть, – говорила она. – Баловник ваш папаша, – ворчала няня.
– Оставь меня, чего ты ворчишь, – говорила я с досадой. Я старалась не думать о том, что мать, может быть, рассердится на меня.
Через полчаса капельдинер отворил дверь ложи, и мама увидала меня перед собой. Занавес был поднят и шла пьеса Островского. Мама с удивлением посмотрела на меня.
– Это что такое? – строго спросила она.
– Папа меня прислал, – спокойно ответила я. В голосе моем слышалось, что если папа прислал, то значит это ничего.
Я видела недовольство матери. Она ни слова не сказала мне, но строгими глазами глядела на меня. Не пустив меня сесть вперед ложи, как обыкновенно, она посадила меня сзади, возле себя.
Освещенный театр и интересная пьеса Островского привели меня в хорошее расположение духа.
На обратном пути в карете сестры расспрашивали, каким образом я приехала, и что произошло дома. Я все рассказала. Сестры добродушно смеялись, слушая меня.
– А все Прокофий виноват, это он насплетничал папа, – говорила Лиза. Мама все время молчала, она, очевидно, не хотела говорить против отца.
Дома после чая, когда все разошлись, я прислушалась к громким голосам родителей, доносившимся до буфета, где я стояла, нарочно не идя к сестрам ложиться спать. Между родителями шел горячий спор, и я знала, что это из-за меня. В детстве моем ссора отца с матерью была для меня ужаснее всего.
Внутренний голос говорил мне, что мать была права, а сердцем я была благодарна отцу.
Я легла спать, но не могла заснуть. Мне хотелось идти просить прощения у матери, но я не решалась. Хотелось с кем-нибудь поделиться своим горем, но с кем? Сестры уже спали. С няней? Но ночью к няне идти нельзя. Я прочла молитву, прибавив от себя: «Прости, Господи, мое прегрешение», перекрестилась и заснула.
XI. Наши юные увлечения
Прошел еще год. В доме не произошло никакой перемены, зато в себе я чувствовала совершающийся душевный переворот. Я росла и быстро развивалась, как бы догоняя сестер.
Как растение тянется к солнцу, так и я тянулась к их молодой жизни. Крылья молодости вырастали, и сложить их было трудно. Какой-то непреодолимой силой завоевала я себе права жизни. Учение продолжалось, но шло вяло. Экзамена при университете от меня не требовали. «К чему ей диплом? У нее большой голос, ей нужна консерватория», – говорили родители.
Строгость мама поколебалась, она как будто устала от воспитания двух старших и совершенно изменилась ко мне: стала нежна, снисходительна. Я чувствовала, что она любовалась нами, и, когда по старой памяти она делала за что-нибудь «строгие глаза» (как мы назвали это), я бросалась к ней на шею и кричала: «Мама делает строгие глаза и не может». Я целовала ее, чего прежде не смела делать, и мне казалось в такие минуты, что я не могу ни огорчить ее чем-либо, ни ослушаться ее, так сильна была моя любовь к ней.
К нам много ездило молодежи – товарищи брата: Оболенский, В. К. Истомин, Колокольцов, Головин и др. На праздники и летом приезжал гостить правовед кузен А. М. Кузминский; всегда с конфетами, элегантный, он поражал нас, москвичей, своей треуголкой.
– У тебя шляпа, как у факельщиков, – смеясь, чтобы подразнить его, говорила я ему.
Мы все, начиная с мама, очень любили его и всегда приглашали на праздники.
Гостили у нас и подруги наших лет: Ольга Исленьева, очень красивая девушка, дочь дедушки от второго брака, двоюродные сестры наши и друзья.
На Рождестве, когда мы бывали все в сборе, мы затевали обыкновенно разные игры, шарады и представления.
Помню, как Соня, побывав в опере «Марта», затеяла разыграть ее драмой, выбрав некоторые арии для пения.
Поливанов был у нас обыкновенно за «jeune premier», и теперь ему досталась роль лорда, влюбленного в Марту. Соня была леди Марта, переодетая в крестьянку. Она учила петь Поливанова куплет, причем на репетициях распускала волосы, становилась на колени и пела:
Леди, вы со мной шутили,
Пусть вам будет Бог судья.
Но вы жизнь мне отравили,
Сердце вырвали шутя.
И на предпоследней репетиции Поливанов уже пел и играл лорда сам. А Соня нарядилась в крестьянку, не дождавшись генеральной репетиции. Я любовалась Соней – ей так шел этот костюм. Она была так мила, так натурально играла, что я думала: «На ее месте я непременно бы пошла в актрисы. А я пойду в танцовщицы. Мария Николаевна говорила мама, что Тане непременно надо учиться характерным танцам, и я умею стоять на носках».
Пока я мечтала о нашей будущности, Поливанов стоял уже на коленях перед Соней и целовал ее руку.
Вдруг дверь отворилась и вошла Лиза. Она быстро взглянула на Соню и Поливанова и, остановившись перед ними, сказала:
– Мама не позволила целовать руки на репетициях, а ты ему протянула руку; я это скажу мама.
– Это я виноват, а не Софья Андреевна, – быстро вскочив на ноги, сказал Поливанов. – Я не знал запрета Любовь Александровны и нарушил его, но я готов повторить его на следующей репетиции при вашей матушке, – и он с гордой усмешкой отвернулся от Лизы.
«Как хорошо все это, – с восхищением думала я, – вот он „настоящий“, как в романе написано». А кто этот «настоящий», я не умела подобрать слова.
Соня молчала. Обыкновенно, когда кто-либо вступался за нее, она уже не вмешивалась. Она делала кроткое лицо, опускала глаза и была еще милее; мы называли ее в эти минуты «угнетенною невинностью».
«Как это Лиза могла мешать им?» – думала я, чуть не плача.
– Лиза, уйди! Уйди! – кричала я ей, и слезы стояли в глазах моих.
– Уйду, уйду, только не реви, пожалуйста, я пришла взять свою работу и не нахожу ее.
Лиза ушла.
– Давайте продолжать репетицию, – спокойно сказал Поливанов.
Я села на свое прежнее место, и репетиция продолжалась.
В другой раз я затеяла играть свадьбу своей куклы Мими. Я говорила, что она пробыла в пансионе три года, и теперь ей пора выйти замуж.
Пансионом был гардеробный шкап мама, где Мими сидела всю иеделю, и только накануне праздников мне позволено было ее брать. За вечерним чаем я объявила всем, что завтра будет свадьба Мими. Все засмеялись и сказали, что придут на свадьбу.
– А кто же жених будет? – спросил Поливанов.
– Саша Кузминский, – спокойно ответила я.
– Я – я? – протянул он, – вот не ожидал.
– А вы лучше заставьте Митеньку Головачева жениться на Мими, он завтра собирается к вам.
Я чувствовала, что Поливанов ради смеха сказал это, зная, что я не выберу его.
– Нет, – сказала я, – Митенька в женихи не годится.
– Отчего? – с усмешечкой спросил Поливанов.
– Он такой неуклюжий, квадратный. Да вы сами это хорошо знаете.
– Квадратный? – повторил Поливанов, – а разве по-вашему не бывают такие женихи?
– Конечно, нет, – горячо отвечала я.
– А какие же они бывают по-вашему?
– По-моему. Да, они должны быть – знаете… такие узкие, длинные… с легкой походкой… говорят по-французски… Ну, а Митенька тюлень, он будет священник.
Кузминский слушал наш разговор, самодовольно улыбаясь.
– Вот завтра приедет Головачев, – сказал брат Саша, – и я ему скажу, как ты его называешь.
– Нет, Саша, ты ему не скажешь.
– А я чем буду? – спросил Саша.
– Дьяконом, а я посажёной матерью, – за меня ответила Соня.
– А Поливанов посажёным отцом, – добавила я. «Все это хорошо, – думала я, – а жениха еще нет», и меня это мучило.
– Саша, – спросила я решительно, – ты сделаешь сегодня предложение Мими?
– Я еще об этом подумаю, – отвечал он. Ответ его не понравился мне.
– Чего ты важничаешь? – спросила я.
– Не огорчай Таню и согласись, – как всегда вступилась за меня Соня.
– Вот еще, уговаривать его, – закричала я серди-то. – Он должен венчаться, когда его просят. Это не вежливо! – и, обратясь к Поливанову, я прибавила:
– Нарядитесь генералом, вы ведь военный, раз вы будете посаженным отцом.
Кузминский сидел молча за чайным столом. Его лицо было серьезно. Я чувствовала, что он был недоволен мной и моей резкостью. Он не глядел на меня и говорил о чем-то с Лизой, сидевшей около него.
«Что я сделала? – думала я, – он обиделся на меня, он такой самолюбивый, а я при Поливанове и при всех закричала на него. Я должна помириться с ним, но как? Когда мы будем вдвоем… Да… наедине, он возьмет меня за руку и так хорошо мне что-нибудь скажет… А теперь?» – я чуть не плакала… «Я же кричала на него при всех, – думала я, – и при всех должна мириться». Я вскочила с своего места и подошла к нему. Став за его стулом, я тихо положила свою руку на его плечо.
– Саша, – сказала я, – ты же не захочешь расстроить нам все, ты ведь понимаешь, ты ведь знаешь, что я хочу сказать… – путалась я в словах, – я же прошу тебя. Ты согласен, да, – ласково прибавила я, нагибаясь к нему и заглядывая к нему в глаза.
Кузминский повернул ко мне голову, с улыбкой глядя на меня и молча кивнув мне головой. Его, видимо, смущали все сидевшие за столом, но я как-то не обращала внимания ни на кого. Я только помнила, что я помирилась с ним.
Немного погодя, Кузминский спросил меня:
– А можно сделать предложение через сваху?
– Можно. Лиза, голубчик, будь свахой, – сказала я.
– Хорошо, – добродушно ответила Лиза. – Я надену шаль, повойник и явлюсь в гостиную.
Все удивились на согласие Лизы, но я не удивилась; она всегда была добра ко мне.
На другой день я очень волновалась и все готовила к свадьбе. Соня помогала мне. Лиза накладывала вуаль на Мими, причем безжалостно прокалывала булавками голову Мими.
Припоминая впоследствии свое чувство к этой кукле, я могла только сравнить его с чувством матери к ребенку. Этот зародыш нежности, любви и заботливости уже сидит во многих девочках с детства; мое же воображение было так сильно, что я чувствовала за нее, как за живое существо.
Днем приехал Головачев. Он был старше брата года на два. Это был кадет в полном смысле слова: широкоплечий, с широким лицом, широким носом, в широких панталонах. Он весь дышал здоровьем и силой и прекрасно плясал русскую. Он всегда был согласен на все, о чем просили его. Так было и теперь. Ему принесли какой-то коричневый бурнус няни, который он мгновенно подколол под рясу, устроил рясу и брату Саше, приготовил венцы и уже бормотал что-то вроде священника.
Все было готово к венчанию.
Поливанов и Кузминский были военными. Кузминский элегантным офицером, Поливанов был великолепным старым генералом, в эполетах, в бумажных орденах, с зачесанными вперед хохлом волосами и висками а la Николай Павлович.
Мими во время венчания держала Лиза.
На свадьбе были Мария Ивановна с детьми М. Н. Толстой, Василий Иванович, Клавдия, няня с маленькими братьями и мама.
Головачев был до того смешон в своей рясе, придумывая разное слова и подражая интонациям священника, что я с трудом удерживалась от смеха.
По лицу Поливанова я видела, что он что-то замышляет; он все время поглядывал в мою сторону, и его сжатые тонкие губы хитро улыбались.
Когда венчание кончилось и надо было поцеловаться, предвидя препятствия, я живо подскочила к Лизе, и, выхватив из рук ее Мими, высоко подняла ее к губам Саши Кузминского и молча, торжественно держала ее перед ним.
Кузминский засмеялся, но не двигался с места.
– Поцелуйте, – пробасил Митенька, подражая священнику.
Кузминский продолжал молчать, ничего не предпринимая и, видимо, ожидая, что я буду делать.
– Поцелуй же ее, – не выдержав, сказала я.
– Нет, я такого урода не поцелую! – сказал он громко.
Все засмеялись.
– Нет, ты должен, – сказала я, держа перед ним куклу.
– Не могу, – повторил он.
– Мама! – закричала я.
– Таня ночь не будет спать, что ты делаешь, Саша, – сказала смеясь мама.
Варенька с осуждением глядела на него. Все выжидали, что будет. Саша Кузминский сделал гримасу и, приблизясь лицом к кукле, громко чмокнул губами в воздух.
Я была довольна, что все обошлось благополучно. Я не знала, что меня ожидала еще одна неприятность.
После обеда я посадила Мими на диван в кабинете папа. Отец куда-то уезжал на несколько дней, и комната его должна была быть домом молодых.
После обеда пришел дядя Костя. Узнав про свадьбу, он сказал, что теперь надо устроить танцы. Мы все были очень довольны. У всякой из нас, сестер, был любимый танец. Лиза любила lander, Соня – вальс я – мазурку.
Дядя Костя играл нам кадриль и в пятой фигуре сказал:
– Головачев, ну-ка махните ваш трепак.
И дядя Костя так заиграл «барыню», что на всех лицах появилось оживление.
Головачев не заставил себя просить; подбоченясь и топнув ногой, он сразу пустился в пляс. Надо было удивляться, откуда бралась удаль и легкость у этого широкого и неуклюжего малого. Когда он окончил, ему все аплодировали.
Во время вечера мы с Варей заметили, что Поливанов и Кузминский о чем-то шепчутся и пересмеиваются. Немного погодя мы с Варенькой пошли в кабинет. Мими там не было.
– Ты видишь, Варя, – сказала я, – это они вдвоем утащили ее, это затеи Поливанова. – Мне не хотелось обвинять Сашу.
Варенька сочувствовала мне. Мы пошли в залу. Поливанов сидел около Сони.
– Куда вы дели Мими? Она исчезла из кабинета, – спросила я.
– Я-то при чем, я не видал ее, – сказал Поливанов.
– Неправда, вы ее унесли! – закричала я.
– Какая вы странная, – сказал Поливанов, – ведь вот у Руслана похитили же Людмилу после венца, вот и вашу Мими тоже кто-нибудь похитил.
Варенька засмеялась.
– Вы глупости говорите, куда вы ее дели?
– Вы глупости говорите, – передразнил он мой выговор.
– Таня, поищи ее, обойди комнаты, ты найдешь ее, – сказала Соня.
Я послушала Соню и ушла. Варенька осталась с Соней.
Я обошла все жилые комнаты и не нашла ее, но, наконец, увидала ее на высокой двери, ведшей из коридора. Мими висела на двери с безжизненно опущенными ногами в клетчатых башмачках и опущенными длинными руками. Ее накрашенные глаза, как мне казалось, укоризненно глядели на меня из-под круглых бровей. Я пробовала снять ее, но не могла.
Я побежала к мама и пожаловалась ей.
Мама засмеялась, слушая мой рассказ.
– Мама, как можно смеяться этому, – обиженно сказала я.
– Позови его ко мне, – сказала мама.
Я побежала в залу и сказала Поливанову:
– Мама вас зовет, – и в голосе моем слышалось: «Вот вам будет от мама!»
Через пять минут Мими была снята и отдана мне на руки. Я побежала с ней в залу; играли польку. Чтобы поднять достоинство Мими, я просила Митеньку протанцевать с ней. Митенька тотчас же обвил руками ее талию и с ужимками понесся с ней по зале.