355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Кузминская » Моя жизнь дома и в Ясной Поляне » Текст книги (страница 26)
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
  • Текст добавлен: 10 марта 2021, 10:30

Текст книги "Моя жизнь дома и в Ясной Поляне"


Автор книги: Татьяна Кузминская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)

XI. Семейство Дьяковых

Самые близкие соседи наши Дьяковы.

– Соня, поедем к Дьяковым, – говорю я, – они нас так звали.

– Поедем, только через несколько дней.

Соня и рада, и удивлена, что я что-нибудь пожелала. Она удивительно добра ко мне, что меня трогает.

Последнее письмо отца мне понравилось: «Да, похороню все в Чернском черноземе, как пишет папа», говорю я себе: – «Не надо опускаться».

Мы в Черемошне, имении Дьяковых, в 25 верстах от Никольского, в Новосильском уезде. Нам все рады. Дмитрий Алексеевич больше всех рад Льву Николаевичу. Я вижу, с какой нежностью он заботится о нем, как он хвалит его роман, с каким юмором он относится к хозяйству его.

– Левочка, а что, Ясную ты на Кирюшку оставил? – спрашивал, смеясь, Дмитрий Алексеевич.

– Лев Николаевич, вы прочтете нам вечером что-либо из вашего романа? – спрашивает Долли.

Лев Николаевич согласился и превосходно прочел нам место охоты с дядюшкой. Лев Николаевич говорил, что описание охоты у дядюшки и его домашней обстановки сразу вылилось у него.

– Что бывает со мной довольно редко, – прибавил он.

Соня пишет в своих воспоминаниях:

«Когда Лев Николаевич описал сцену охоты Ростовых и я зачем-то пришла к нему вниз, в его кабинет, устроенный им в новой пристройке внизу, он весь сиял счастьем. Видно было, что он вполне доволен своей работой, хотя это бывало редко».

А я помню, что когда он читал какое-нибудь трогательное место вслух, в его голосе слышались слезы, что очень действовало на меня и усиливало впечатление. Так, например, место – когда князь Андрей лежит раненый в поле:

«Неужели это смерть?» – думал князь Андрей, совершенно новым, завистливым взглядом глядя на траву, на полынь и на струйку дыма, вьющуюся от вертящегося черного мячика. «Я не могу, я не хочу умереть; я люблю жизнь, люблю эту траву, землю, воздух…»

Кто, кроме Льва Николаевича, может так сказать: «завистливым взглядом глядя на траву»? Надо сказать, что Тургенев больше всех или же так же, как и Страхов, умел ценить силу его слога.

Соня приписывала его слезы нервному утомлению. Она говорила, что в такие периоды он к семье относился как-то равнодушно и холодно и что она от этого страдала. Но я знала, что слезы вызваны его творческой силой. Конечно, такой разносторонний человек, каким был Лев Николаевич, не мог быть всегда ровным. Он слишком много вмещал в себе.

В Черемошне я немного оживилась с милой Софе-шой и с Машей. Втроем мы обегали все незнакомые мне места.

– Софеш, какая у вас чудная коса, распустите ее, – говорила я ей.

И она с удовольствием исполняла мое желание. Она не была избалована похвалами. Маленького роста, с узкими плечами и с институтскими сдержанными манерами, она была очень мила. Ее серые большие глаза глядели наивно и вопросительно. Мы сразу сошлись с ней; за столом я села около нее.

Склад дома у Дьяковых был совершенно противоположным порядкам Ясной Поляны. Большая зала, большой круглый обеденный стол, два лакея с баками без усов, чисто одетые, из которых один, Порфирий Дементьевич, чуть ли не родившийся в доме деда Дьякова, с тарелкой в руках почти весь обед стоял за прибором Дарьи Александровны и как-то глазами ухитрялся указывать молодому лакею Родиону всю премудрость службы у барского стола. Обед был изящный. Лев Николаевич был весел, он рассказывал о своей поездке к Шатилову.

– Это удивительное хозяйство, образцовое, – говорил Лев Николаевич, – или счастье таким людям, или же необычайное умение. У него все живет, все процветает; порода скота – замечательная.

– Уменье выбирать людей! С Кирюшками далеко не уедешь! – смеясь сказал Дмитрий Алексеевич. – Ну, конечно, надо и самому знать и любить это дело.

– Я увлекался им, а теперь немного охладел, – сказал Лев Николаевич.

Я была у Дьяковых в первый раз, и мне все нравилось у них: этот просторный чудный дом с террасой, уставленной цветами, высокие большие комнаты и весь склад жизни, хотя и деревенский, но определенно красивый и удобный.

К тому же Долли, как мы с Соней уже называли ее, была до того мила, ласкова с нами, что привлекала нас к себе. А Дмитрий Алексеевич был так гостеприимен, что не хотелось уезжать от них. Но оставаться одной я не решалась, несмотря на их приглашение. «Ну, как затоскую без Толстых», – думала я.

XII. Новая жизнь

Начало осени. В лесу зашумел падающий лист, выгоняя зверя в скошенные поля. Почти каждый день я ездила со Львом Николаевичем на охоту с борзыми. С нами, вместо простяка Бибикова и Николки Цвёткова, иногда ездили соседи: Волков, Дьяков, молодой Новосильцев, сосед более отдаленный, на кровной лошади, в элегантной охотничьей одежде, с французским языком и прелестным завтраком – пулярки, паштеты и проч., которые он сам резал на тонкие куски.

– Mademoiselle desire un morceau de volaille?[132]132
  Не желает ли мадемуазель кусочек пулярки? (фр.)


[Закрыть]
 – спрашивал он меня.

И мне это нравилось. А Лев Николаевич дразнил меня, когда мы ездили на охоту без Новосильцева, и спрашивал:

– Mademoiselle desire un croflte de pain?[133]133
  Не желает ли мадемуазель корку хлеба? (фр.)


[Закрыть]
Дмитрий Алексеевич не был охотник. Он не только не увлекался хорошей травлей, но был к ней даже совсем равнодушен: ворчал, когда долго не было привала и завтрака, смеялся, когда собаки плохо скакали и травля была неудачна, говоря:

– Левочка, собаки твои недостаточно резвы. Заяц на канаве сидит и показывает им на лапке кольцо с незабудкой, а они его не ловят.

Лев Николаевич не обижался, а смеялся. А я, хотя смеялась, но обижалась.

– Вы глупости говорите, откуда зайцу кольцо взять? Да и собаки наши резвые, – вступалась я за нашу охотничью честь.

По совету отца ездили мы и на дроф. Я видела в первый раз, как на скошенном поле сидела целая стая этой величественной птицы. Лев Николаевич, сойдя с лошади, с ружьем крался ползком к канаве, чтобы сесть в засаду. Но едва только дополз он до канавы, как с шумом вспорхнула вся стая кверху. Как это было досадно и красиво!

Я – в Черемошне, куда привез меня Дмитрий Алексеевич. В чужом доме как-то всегда больше бывает чувствительна ласка и привет. Я немного робела ехать к ним. Не знала, на какое время еду, и как-то не думала об этом. Мне хотелось перемены, хотелось другой обстановки, чтобы забыться. То радушие, тот ласковый прием, который я встретила у них, превышал все мои ожидания. Я сразу почувствовала себя, как дома.

По моей просьбе я живу с Софеш в одной комнате.

– Почему же ты не хочешь своей особенной комнаты? – спросила меня Дарья Александровна.

– Я привидений боюсь, – откровенно ответила я. Мой ответ вызвал дружный взрыв хохота.

– А вы думаете, что у меня их нет? – спросила Софеш. – Намедни один с рогами в зеркале показался.

Мы с Машей весело засмеялись.

– Она все вздор говорит, – вступилась Долли, – у нас в доме никогда привидений не было. Это тебя Марья Николаевна напугала. Можешь спать спокойно, моя милочка, – уговаривала меня Долли, как ребенка.

Всё и все у Дьяковых действовали на меня благотворно, и я была бы вполне спокойна и весела, если бы на сердце у меня не была заноза. Эта заноза была – недоброжелательное отношение Льва Николаевича ко мне. Перед отъездом своим я заметила, что Соня была за то, чтобы я ехала рассеяться к Дьяковым, но Лев Николаевич как-то недружелюбно отнесся к этому. Я сейчас же почувствовала, что отношения наши изменились. Все, что он говорил мне, казалось мне неискренним; когда мы оставались вдвоем, мы не знали, о чем говорить, и установилась какая-то невольная неловкость, которой ни я, ни он не могли преодолеть, и которую я не могла понять. Мне все казалось, что он за что-то осуждает меня, а за что, я не знала. И меня это мучило, и не с кем было поделиться своим недоумением.

– Таня, тебе письмо из Ясной, – говорила, входя ко мне, Маша, – привезли из города, я узнала почерк Сони.

Я распечатала конверт и увидала письмо Сони и почерк Льва Николаевича и очень взволновалась.

«Читай одна» – были первые слова, написанные в заголовке письма.

– Чем это вы так довольны? У вас такое сияющее лицо, Таня? – спросила Софеш, сидевшая тут же.

– Письмо от Льва Николаевича, – сказала я, – не говорите со мной.

Я стала читать:

«Таня, читай одна.

Вот что, милая Таня. И пускай это письмо будет секрет от Дьяковых. Может быть, ничего и не будет секретного, но мне ловчее будет писать, зная, что пишу тебе одной. Так вот что: отчего мы последнее время похолодели друг к другу? Не только похолодели, но стали как-то недоверчивы и подозрительны друг к другу. Ты так чутка, что ты, верно, сама заметила это. И мне это очень грустно. Иногда как будто пройдет (в наши свиданья в Никольском и Черемошне), и опять. Точно как будто мы втайне один от другого строго обсудили друг друга – и скрываем наше мнение. Или, может быть, просто я тебя ревную к Дьяковым и всё это мне кажется. Но только всякий раз, как я думаю о тебе, мне становится грустно, как будто вот был у меня близкий, искренний друг, и я с ним разошелся или расхожусь.

Давай, чтоб этого не было. Пожалуйста. Я с тобой был иногда не совсем искренен. Я не буду больше, и ты будь совсем искренна со мной, ежели тебе это не неприятно, и серьезно смотри на меня – не для шутки – как на второго отца. Видишь ли – в нашей дружбе от меня ты имеешь право требовать совета, помощи, всякого рода трудов и дел, а я от тебя имею право требовать искренности совершенной. Ежели между нами дружба. – Может быть, прежде обстоятельства мешали таким отношениям, теперь не будет этих обстоятельств, и теперь будем очень, очень дружны, и чтоб нам не было неловко друг с другом, как было последнее время. Для этого я от тебя требую совершенной искренности, и ты сама скажи, чего ты от меня требуешь.

Может быть, ты скажешь: что ему показалось! Вот удивительно! и т. д. Тогда прекрасно. Но во всяком случае, когда мы увидимся, я буду к тебе лучше, проще и нежнее, чем я был. Я чувствую эту потребность в моем сердце и чувствовал потребность тебе это написать. Вот и вся. Прощай, милая Таня.

Скажи Дьякову, что я и не думал быть недовольным Терлецким[134]134
  Новый управляющий.


[Закрыть]
 – напротив – он не хуже Ивана Ивановича. Но несмотря на то, я счел своим долгом передать ему предложения Дьякова, которые выгоднее моих, и он отказался.

Бывало, всё в зиму побывает у нас раза три Дьяков, а теперь ему дома хорошо. Интригуй, чтобы они все к нам приехали».

Каждая строчка не только доставляла мне удовольствие, но действовала на меня, как целебный, нежный бальзам.

– Да, да, – говорила я себе, – все, что он пишет, правда. Какое счастье, что теперь все объяснилось! Я напишу ему сегодня же.

И я села писать ему. Я писала порывисто, скоро и нескладно [25 ноября 1865 г.]:

«Вот как, милый Левочка, я никак не ждала такого письма, оно меня уж слишком утешило и растрогало. Я удивилась, обрадовалась, я даже и не знаю, что я почувствовала. Все это время меня это мучало, тяготило, отчего мы отдалились, и Сонины нежные, заботливые письма мне как-то совестно всякий раз их было получать, отчего это случилось, я никак не понимаю. Мне бывало и неловко, и кажется: „ну, теперь все кончено между нами“, и расстались мы так нехорошо. Меня это так мучило, я ни вам, никому этого не говорила, а теперь мне опять легко, хорошо, и мы опять будем очень, очень дружны. Искренна я с тобой всегда и прежде была, и теперь буду, и что только могло мешать этому, того теперь уж нет. Ты мне и лучший друг и второй отец, и всегда это так будет, и я тебя очень, очень люблю, и где бы я ни жила и ни была, это никогда измениться не может. А в Москву я очень рада ехать после Нового года и целую милую Соню за счастливую выдумку, а тебе, Левочка, кажется, что я замуж выйду эту зиму, а я уверена, что нет, и потом умно рассуждать: надо выйти замуж, а как думаю о старом, весь рассудок пропадает. У меня так часто и теперь находит такая грусть и ничего впереди хорошего не вижу. Но, может быть, это пройдет, и сидела бы я все в деревне и никуда больше и ничего больше не хочется. Я все думаю, что бы это было со мною, если бы ты не написал мне этого письма. Я бы молчала, и до самого нашего свидания все меня бы это мучило, тревожило, и сама бы не решилась написать. Прощай, Левочка, напиши еще когда, я буду очень рада. Как вы поживаете, а я теперь совсем здорова, и кровь только с кашлем показывалась. Пою мало, только мне это очень много стоит удерживаться. Родители должно быть огорчатся, что мы отложили поездку. Ну, прощай.

Таня».
XIII. Жизнь наша в Черемошне

Жизнь наша в Черемошне сложилась хотя и однообразно, но очень приятно. Порядок дня был здесь ненарушим. К утреннему чаю собирались все вместе к 9 часам. В 12 был завтрак и в 5 обед. Вечер был самый приятный: приходил из конторы Дмитрий Алексеевич, играли на бильярде, стоявшем в зале, занимались музыкой или просто весело болтали.

– Таня, – говорила Долли, – будешь позировать? Я напишу твой портрет.

Дарья Александровна училась живописи в Париже и увлекалась ею.

Я согласилась.

Сеансы происходили ежедневно днем в уютном, светлом кабинете Долли с большим, низким окном. Дмитрий Алексеевич приходил к нашему дневному чаю, оживляя наши сеансы чтением вслух Тургенева, Гончарова, Достоевского и проч. Маша в соседней комнате, заставленной всевозможными играми, куклами и занятиями, играла с дворовой девочкой. Софеш хлопотала у чая и дразнила меня, что я делаю гримасу ртом, чтобы выходил не открытый.

День Дмитрия Алексеевича проходил тоже однообразно. Утром он объезжал поля. Он любил хозяйство, верил в то, что оно полезно и необходимо. С крестьянами ладил, как никто; знал и любил народ. Колебаний в своем деле он не допускал. Во всем и во всех видел комическое, за что я иногда сердилась, но часто и смеялась его лаконическим остротам. Сын Льва Николаевича Илья Львович пишет про него:

«Бывало, слушаешь его и все время ждешь: вот-вот сострит что-нибудь, – и все рады и хохочут, и папа больше всех».

Лев Николаевич любил Дьякова не только как старинного друга по студенчеству или как товарища, бывши военным, но любил его, как прямого, честного, благородного человека, с чудным сердцем.

Воззрения их на жизнь, на религию были различны, но вопросы эти между ними не затрагивались. Казалось, они сказали себе: «Я знаю тебя, какой ты, знаю тебя насквозь, знаю, что ты любишь меня, и мне этого довольно, а там чуди, как хочешь».

По воскресеньям к Дьяковым собирались соседи. Это было для нас, девочек, развлечением. Соседи были разнообразные. Приезжал помещик, ярый хозяин Соловьев. Казалось, что он еще из передней, не войдя в залу, уже кричал Дмитрию Алексеевичу.

– А посевы окончили?

За ним шел сын его – пасмурный студент – Хрисанф. На свет Божий он глядел исподлобья и грыз ногти. На нас, молодых девушек, он не обращал никакого внимания, что меня бесило.

– Ну-ка, Таня, садитесь за обедом около Хрисанфа, – смеясь, говорила мне Софеш, – расшевелите его.

Иногда за обедом покажется нам что-нибудь смешное, и нападет на нас «смехун», и Дмитрий Алексеевич строго посмотрит на Софеш и на Машу, а Долли своим приветливым, мягким голосом отвлечет внимание того, кто может обидеться.

Приезжал Борисов, вдовый (он был женат на сестре Фета), начитанный, с умными разговорами и сведениями о Тургеневе, бывавшем у него в деревне. И мы ездили к нему, но я забыла подробности этой поездки. Помню лишь впечатления: сам – маленький, дом – маленький, сын Петя – маленький, чашки, шахматы, столовая – все маленькое, аккуратное и изящное. Я запомнила это, потому что когда Дмитрий Алексеевич спросил меня, как я нашла Борисова, я ответила ему этими самыми словами, чем и насмешила Дмитрия Алексеевича и Долли. Бывала до воскресенья!

Соседка Ольга Васильевна (не помню ее фамилии), полная, добродушная, в чепчике с малиновыми лентами. Она привозила с собой целый запас деревенских и уездных новостей, происшествий и сплетен. Бывали и другие, но не помню их.

Долля, с тонкой папироской во рту, принимала всех одинаково спокойно и приветливо.

«У нее надо учиться, как быть в жизни, – думала я, – ровной, спокойной и ласковой». С каждым днем я больше и больше привязывалась к ней и ценила ее. В ней было столько достойного спокойствия, доброты и чего-то привлекательного. Отношения ее к дочери, к мужу были так же ровны и сердечны, как и вся она. Я никогда не слышала ни малейшей семейной ссоры, недовольства в их семье. А я жила с ними почти два года – с промежутками, – приехав к ним в первый раз, чтоб погостить несколько дней. Я пишу Поливанову [12 октября 1865 г.]:

«…А я опять переменила адрес, живу, вот уже месяц у Дьяковых в деревне. Наши уехали в Ясную, а я не поехала. Удивитесь, отчего? Слишком все еще живо воспоминание. Про что? Не могу описать, скажу только – про Сергея Николаевича. Проживу я здесь до самой Москвы, а туда, когда поедем, не знаю. Мне здесь очень хорошо. Она, он и дочь их 12 лет ужасно милые люди, и меня очень любят и балуют. На охоту я не могу ездить, я не совсем здорова, все кровь горлом показывается…

Левочка и Соня пробыли несколько дней у Дьяковых и уехали в Ясную. Мне очень жалко было расстаться с ними. Они все здоровы. Левочка скоро будет печатать 3-ю часть, которая очень хороша, он нам тут читал вслух.

Прощайте, милый воспитанник…

Таня». Однажды сидели мы за завтраком. Я, как всегда, спиною к двери в переднюю. Вдруг я увидела в лице Долли и Дмитрия Алексеевича мгновенную улыбку и блеск в глазах; в ту же секунду глаза мои были прикрыты чьими-то ладонями. Все это произошло в две-три секунды.

– Отгадай кто? – воскликнула Долли.

– Левочка! – радостно закричала я на всю залу.

И это был он, и это была наша общая радость. После приветствий он сел с нами за стол. Пошли вопросы о Соне, детях и прочем.

– А я задумал пристроить дом, – говорил Лев Николаевич. – Уж очень тесно у нас; две комнаты внизу и большая терраса наверху. Тогда приезжайте гостить к нам.

Я очень одобрила его намерение.

– Ты, Левочка, – говорил Дмитрий Алексеевич, – не строй без архитектора, не выйдет у тебя!

– Почему? – спросил Лев Николаевич. – У меня ясный план в голове.

– Надуют! Нельзя же все таланты иметь и даже способности архитектора. Надуют, наверное, – смеясь, прибавил Дьяков.

Какой праздничный, приятный день мы провели со Львом Николаевичем! Да кто же бы и мог, как не он, так неожиданно, ласково обрадовать нас. После обеда ходили все вместе в дальний лес. Вечером он сел за рояль, играл с Долли в четыре руки. Потом аккомпанировал мне и Дьякову и заставлял нас петь. Мы просили его прочесть из «Войны и мира».

– Летом почти ничего не писал и теперь только сажусь за свое любимое дело, и с собой ничего не привез, – говорил Лев Николаевич. – В следующий раз привезу, я теперь скоро опять приеду.

Я чувствовала на себе его вопросительно пытливый взгляд: он хотел знать, как я живу у Дьяковых. На другой день я все, подробно, как я привыкла, рассказала ему о нашей жизни, а главное про свою дружбу с Долли. Долли и Дмитрий Алексеевич, в свою очередь, рассказывали про меня. Это удивительно, как он до малейших подробностей выпытывал все у нас. Про мое письмо он сказал мне:

– Ты мне написала именно то, что я ожидал и что я желал.

Лев Николаевич уговаривал нас приехать на рождество и встречать новый год. Дьяковы обещали.

– Но мы до тех пор еще увидимся с тобой, – говорил Дмитрий Алексеевич.

– Машенька с дочерьми тоже обещала быть, – говорил Лев Николаевич. – Мы вместе встретим новый год.

Я так радовалась этому разговору, что кинулась обнимать Долли.

– Мы поедем? Да? Наверное? Ну говори же! – кричала я, целуя ее. – Говори, поедем?

– Смотрите, Дарья Александровна, ведь она вас задушит, – смеясь, говорил Лев Николаевич.

– Ничего, я привыкла! Только не берите ее от нас, – говорила Долли. – Мы ее все так полюбили.

Мне был особенно приятен этот разговор. Я всегда боялась, что я могу быть в тягость и что Толстые могут это думать.

– Мы поедем, непременно, – успокаивала меня Долли: – Дмитрий нам кибитку или возок купит.

– Я так и Соне скажу, – сказал Лев Николаевич. – Она будет очень довольна.

– Дмитрий, весной ты приедешь к нам крестить? Ты согласен? – садясь в коляску, говорил Лев Николаевич, уезжая от нас.

– Непременно, с удовольствием, – отвечал Дьяков. – Да мы еще много раз увидимся.

Побыв в Черемошне двое суток, Лев Николаевич поехал дальше, кажется к Киреевскому на охоту, хорошо не помню.

Наступил декабрь. Здоровье Долли все ухудшалось. И мы видели, что наша поездка в Ясную вряд ли состоится, но все еще надеялись. Сохранилось мое письмо к Соне:

«14 декабря 1865 г.

Друг мой Соня, даже и не знаю, к чему приписать ваше молчание. С Левочкиного письма я не получала ничего. Я было хотела подумать, не случилось ли чего у вас, да скорее отогнала черные мысли. Мы собираемся серьезно к вам 28 или 29. Купили уж кибитку, чуть ли не на 20 человек, и всей гурьбой наедем к вам. Я жду с нетерпением увидеться с вами, мои милые. Я узнала от родителей ваши планы насчет Москвы – на два месяца туда жить. Я очень их одобряю и из эгоизма и для вас: трудно на неделю трогаться. А уж родители с радостью мне сейчас же об этом написали.

Две вещи могут помешать нам приехать в Ясную: это Доллины головные боли, да если ее брат приедет, а она уж ему написала отказ. Доля хотела тебе писать, а я остановила: у нее все эти дни очень голова болела. Маша, Софеш, я – все мы здоровы, катаемся с горы в красных панталонах Дмитрия Алексеевича каждый день. Но меня это так беспокоит, что так давно нет писем от вас. Нет ли каких перемен планов? Ты слышала, что Саша будет к праздникам и, может быть, мы его застанем? Мне бы ужасно хотелось его видеть.

Здесь готовим мы на первый праздник большую елку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать. Дмитрий Алексеевич ездил в Орел на днях и закупал все. Был у Борисова, и он ему сказал, что Фет едет скоро в Москву, вероятно, он заедет в Ясную. Скоро мы увидимся, милая моя Соня. Мне кажется, мы так давно разлучены, что много и переговорить и передумать опять надо вместе. А слышали вы, что Клавдия выходит замуж за соборного регента? Я очень удивилась и обрадовалась за нее. До свидания, милая Соня, целую тебя, Сережу, Таняшу, Левочку. Напишите мне скорее, а то я серьезно начну мучиться. Кланяюсь тетеньке…

Левочка, смотри, какие уморительные стихи пишет Тургенев Пете Борисову, почему не едет сюда:

 
У вас каждый день мороз,
А я свой жалею нос.
У вас скверные дороги,
А я свои жалею ноги.
У вас зайцы все тю-тю!
А я их сотнями здесь бью.
У вас черный хлеб да квас,
Здесь – рейнвейн да ананас!
 

Дмитрий Алексеевич очень ими недоволен остался и, говорит, в его годы это гадко».

Наступили праздники Рождества. Деревенские простые удовольствия тешили нас, а предстоящая поездка в Ясную была нашей звездочкой. Была великолепная елка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь – катанье на тройке. По вечерам лили воск и выбегали спрашивать имя.

Помню, как Софеш, спрятавшись за куст, когда я спросила какого-то прохожего имя, басом закричала мне: «Хрисанф!» Миловидная горничная Нюша уверяла нас, что она слушала в полночь в бане и что там кто-то свистят и дышит.

– Это ветер, верно, – говорили мы.

– Какой там ветер, – домовой завсегда в бане в праздник шумит! Ей-богу право, у нас девушки так боятся. А я-то с нашим поваренком Васькой ходила, и то жуть брала.

Приближался конец декабря, а здоровье Дарьи Александровны становилось все хуже. Мороз крепчал с каждым днем, и пускаться в путь было немыслимо, хотя мы, девочки, все еще надеялись на что-то. Поездка наша не состоялась. Я боялась показывать свое отчаяние Дьяковым, чтобы еще больше не огорчить их. Но, когда я получила письмо от Льва Николаевича, я не вытерпела и заплакала. Он пишет [1-го января 1866 г.]:

«Милый друг Таня!

Ты не можешь себе представить, как мы вас ждали в продолжение двух дней – 30 и 31 до той печальной минуты, когда после обеда 31 принесли нам твое письмо. Благодаря нашим милым девочкам и, должно быть, любви к тебе и к Дьяковым, мне сделалось 13 лет. И такое страстное желание было, чтоб вы приехали, что эти два дня я ничем не мог заниматься, ни об чем думать, как об вас, и каждую минуту подбегал к окну и обманывал девочек „едут, едут!“ и всё напрасно. Потом, как получили твое письмо, у меня было чувство, как будто какое-то несчастие случилось или преступление с моей стороны, которое отравило и отравит теперь всякое удовольствие. Мы с Соней оба тотчас же, где сидели (у тетиньки в комнате), там и заснули с горя. Варенька и Лизанька, особенно Варенька, перечитывала всё твое письмо – наизусть выучила – надеясь найти утешенье, и не верила горю. – Нет, в самом деле – про других не знаю – а мне очень грустно было, что тебя и их не было. Ты спрашиваешь, удобно ли приехать 8-го? Какие тут вопросы? Ради Бога, приезжайте, только не на два дня, а на неделю – это minimum[135]135
  самое меньшее (лат.)


[Закрыть]
. Теперь у нас просторно, потому что я дом пристраиваю. Нет, без шуток, мы бы не смели так звать всех, ежели бы не надеялись, что будет покойно, почти как в Черемошне. Машинька всё мучается с квартирой в Туле. Квартира занята еще прежними постояльцами, и ей обещали очистить ее к 3-му, а вчера объявили, что не раньше 10-го, поэтому надеюсь, они пробудут у нас до этого времени. Отчего вы назначили 8-е? Неужели у вас все дни разобраны балами и т. п.? Приезжайте пораньше.

У нас все здоровы и милы (кроме меня) и веселы, насколько возможно после вчерашнего грустного разочарованья. Варинькино рожденье (16 лет) 8-го. Прощайте».

Насколько помню, мы совсем не поехали в Ясную из-за болезни Дарьи Александровны и сильных крещенских морозов. Опасались и за меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю