355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тарас Бурмистров » Россия и Запад (Антология русской поэзии) » Текст книги (страница 19)
Россия и Запад (Антология русской поэзии)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:51

Текст книги "Россия и Запад (Антология русской поэзии)"


Автор книги: Тарас Бурмистров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Возможно ли любить такое человечество?

2

Совмещение поэтической и философской одаренности, на мой взгляд – это идеальное сочетание для творческой личности, при том условии, что такой поэт-мыслитель четко разграничивает две стороны своей деятельности, и не примешивает в свои стихи слишком много философии, как Гете, а свои научные работы не превращает в поэтические произведения, как Ницше. Русские авторы часто увлекались и тем, и другим. Гоголь, Толстой, Достоевский не могли удержаться в сфере чистого искусства и отдавали публицистике не меньше сил, чем художественному творчеству. Пушкин и Тютчев в их поздний период почти не печатали свои гениальные лирические творения, как будто не придавали им никакого значения – и в то же время усиленно публиковали публицистику, и стихотворную, и прозаическую. При этом они вполне осознавали, что она имеет малое художественное значение, если вообще его имеет. Тютчев, посылая как-то кн. Горчакову одно из своих политических стихотворений, заметил при этом иронически: "Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней статьи в Journal de St.-Petersbourg". Но тем не менее у всех у них была неудержимая потребность высказаться по животрепещущим вопросам; она заставляла Гоголя отрываться от "Мертвых Душ" и писать "Выбранные места из переписки с друзьями", Достоевского – выпускать "Дневник Писателя", Толстого – работать над целыми циклами публицистических статей даже в тот период, когда он по моральным соображениям отказался от художественного творчества. Наконец, не будем забывать, что многие великие русские романы, "Война и мир", "Анна Каренина", "Преступление и наказание", "Бесы" были изначально задуманы как иллюстрации к тем или иным теоретическим положениям их авторов.

Обратный случай, когда мыслители и публицисты обращались к чистому художеству, происходил уже гораздо реже в России. Попытки такого рода время от времени предпринимались, но результат, как правило, оказывался плачевным. По-видимому, это связано с самой психологией художественного творчества, для которого используется неизмеримо более сложный механизм образного мышления, чем для публицистики. Впрочем, легкость "прямого" перехода от художественного обобщения к теоретическому на самом деле была только кажущейся; недаром обычно считается, что, обращаясь к публицистике, великие писатели разменивали свой гений по мелочам, и что их произведения такого рода страшно проигрывают по сравнению с их романами и повестями. Еще хуже было прямое вторжение публицистики в нежную ткань художественного произведения, как это произошло у Толстого в его "Войне и мире". С этой точки зрения, как я уже говорил, лучше всего было бы совсем разделить эти два полюса творческой активности, и излагать свои взгляды и убеждения в философских работах, прямо и непосредственно, а глубокие и темные душевные движения выражать в лирической поэзии, свободной от любых теоретических умствований. Но почему-то это идеальное творческое равновесие никогда не достигалось, а если достигалось, то плоды его оказывались крайне неравноценными. Может быть, единственное исключение здесь – деятельность Владимира Соловьева, оказавшего колоссальное влияние своим творчеством как на русскую мысль, так и на русскую поэзию.

Сам Соловьев считал свои достижения в области поэзии неизмеримо менее значительными, чем результаты своей философской и публицистической деятельности. Философия была главным делом его жизни, а стихи писались от случая к случаю, между делом, почти непроизвольно. Но в конечном счете получилось, несколько парадоксально, что поэтические произведения этого мыслителя сказали нам о нем больше, чем его объемистые философские произведения. Бердяев писал о Соловьеве, что "лишь в своих стихотворениях он раскрывал то, что было скрыто, было прикрыто и задавлено рациональными схемами его философии". Личность Вл. Соловьева нас интересует не меньше, а в чем-то, пожалуй, и больше, чем его теоретические построения; но сам он постарался скрыть ее от нас, приоткрываясь только в своих поступках, устных высказываниях и стихотворениях. Соловьев проводил это разделение намеренно и осознанно; отношение его к своей поэзии было, вообще говоря, двойственным; так, о поэме "Три свидания" он иронически-пренебрежительно замечает, что она "понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам", и тут же говорит о том, что он воспроизвел здесь "в шутливых стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в жизни".

Особый случай в поэзии Соловьева – его политическая лирика. Такие стихотворения, как "Ex oriente lux", "Панмонголизм" или "Дракон" (все они приводятся ниже в Антологии) по своему содержанию непосредственно примыкают к его философской публицистике. Духовное развитие Вл. Соловьева протекало необычайно извилисто, и каждый этап своего мировоззрения он стремился как бы увенчать соответствующим стихотворением, поэтически осмыслив и подытожив свои убеждения этого периода. Взгляды Соловьева постепенно менялись, переходя от почти канонического славянофильства к резкому неприятию любых форм национального эгоизма и самовозвеличивания (это был, наверное, единственный случай в истории русской культуры – обычно все происходило ровно наоборот). Эта эволюция отобразилась и в его поэзии: если "Ex oriente lux", написанное в 1890 году, еще выглядит как стихотворение вполне славянофильское, то уже в "Панмонголизме" (1894) от славянофильства не остается никаких следов.

Владимир Соловьев родился и вырос в Москве, и на его духовное и умственное формирование оказали большое влияние славянофильские настроения старой русской столицы. Окончив Московский университет, он пишет магистерскую диссертацию под характерным названием "Кризис западной философии". Однако защищает он ее уже не в Москве, а в Петербурге. В его убеждениях, видимо, тогда произошел какой-то перелом, и в речи, произнесенной на защите, Соловьев уже говорит о славянофильстве, что оно "вносит колоссальную бессмыслицу во всемирную историю", "признавая все умственное развитие Запада явлением безусловно ненормальным". Похоже, что этот переезд философа из одной русской столицы в другую был далеко не случаен; как я уже говорил, в России очень часто убеждения, более западнические или более славянофильские, определяли и выбор места жительства, Петербург или Москву (в качестве другого яркого примера можно назвать переселение Белинского из Москвы в Петербург в 1839 году). В пользу этого предположения говорит и то, с насколько приподнятым настроением Владимир Соловьев устремлялся в столицу Российской Империи. Его сообщение родителям о своем приезде – очень характерная для Соловьева смесь иронии и патетики: "В лето от сотворения мира 7382-е, от воплощения же Бога Слова 1874-е, в 25-й день сего сентября, в половине 11-го часа по полуночи, благополучно и торжественно прибыли мы в царствующий град Санкт-Петербург, освещенный ярким северным сиянием солнца, в чем нельзя не видеть особенного действия промысла Божия".

После защиты диссертации Вл. Соловьев уезжает в Лондон, для изучения в Британском музее "индийской, гностической и средневековой философии". Вернувшись в Россию, он начал было преподавать в Московском университете, но вскоре снова перебрался в Петербург. Насколько сложными были умственные колебания Соловьева между западничеством и славянофильством, настолько хаотическими представляются и его постоянные метания между двумя русскими столицами, деревенской глушью и Западной Европой. Из-за границы, как пишет С. М. Соловьев (племянник философа и его биограф), Владимир Соловьев вернулся в Москву "убежденным славянофилом". На заседании Общества любителей русской словесности он читает лекцию "Три силы", которая знаменует момент наибольшей близости философа к классическому славянофильству (старые славянофилы во главе с Ю. Ф. Самариным тогда приветствовали Соловьева "как свою лучшую надежду"). Рассматривая три исторических мира, мусульманский Восток, западную цивилизацию и славянство, Соловьев утверждает, что на Востоке господствует деспотическое подчинение всей умственной жизни одному религиозному принципу, "крайне скудному и исключительному". В то же время на Западе торжествует противоположный подход, "быстрое и непрерывное развитие, свободная игра сил", который, однако, в конце концов "неудержимо приводит к всеобщему разложению на низшие составные элементы, к потере всякого универсального содержания, всех безусловных начал бытия". Это "универсальное содержание" Владимир Соловьев находит только в славянстве, и особенно в России. "Две первые силы", замечает он, "совершили круг своего проявления и привели народы, им подвластные, к духовной смерти и разложению". "Или это конец истории, или неизбежное обнаружение третьей силы, единственным носителем которой может быть только Славянство и народ русский" (надо сказать, что позднее в этой альтернативе Соловьев склонился все же к первому варианту).

Но несмотря на эти мысли, очень близкие к классическому славянофильству, Владимир Соловьев менее всего желал становиться московским славянофилом. Высказав их во всеуслышание на своей лекции, он вскоре после этого покидает Москву и переселяется в Петербург. Это опять-таки, видимо, связано с какой-то переменой в его взглядах, потому что сама по себе Северная столица вызывала у него тогда резкое неприятие (схожие чувства в свое время испытывал и Лермонтов, оставивший об этом несколько выразительных стихотворных свидетельств). В мае 1877 года Соловьев пишет отцу: "Большими делами Петербург не очень интересуется, можно подумать, что история происходит где-нибудь в Атлантиде. Я совершенно убедился, что Петербург есть только далекая колония, на время ставшая государственным центром. Очень жалею, что пришлось переселиться сюда в это время". Сам философ в этот период очень даже интересуется "большими делами". Когда разразилась Балканская война и "в бранном споре закипел весь мир земной", Соловьев не усидел в Петербурге и уехал в армию на Дунай, не забыв прихватить с собой револьвер. Впрочем, на театр военных действий философ по какой-то причине так и не попал; побывав на Балканах, у центра мировых событий, он вернулся в Петербург и стал служить славянскому делу более привычными ему средствами.

В это время Соловьев тесно сближается с Достоевским. Летом 1878 года они даже вместе ездили в Оптину Пустынь к старцу Амвросию. Вл. Соловьеву тогда было 25 лет, а Достоевскому – уже 57; тем не менее, как утверждают их биографы, идеи и взгляды молодого Соловьева оказали мощное воздействие на миросозерцание Достоевского. Было, разумеется, и обратное влияние; но Соловьеву уже тогда славянофильство Достоевского, по-видимому, представлялось чем-то близким к узкому национальному эгоизму, против которого он не уставал бороться. Впрочем, это выявилось уже позднее; в 1878 году эти два деятеля русской культуры были настолько близки, что, как замечает А. Ф. Лосев, "вполне могли говорить общими словами". Незадолго до того, как Соловьев на своей публичной лекции в Москве будет высказывать мысли о западном "всеобщем разложении на низшие элементы", Достоевский напишет в "Дневнике Писателя": ""А в Европе, а везде, разве не то же, разве не обратились в грустный мираж все соединяющие тамошние силы, на которые и мы так надеялись; разве не хуже еще нашего тамошнее разложение и обособление?" Вот вопрос, который не может миновать русского человека. Да и какой истинный русский не думает прежде всего о Европе?".

Загадочная личность Владимира Соловьева просто заворожила тогда Достоевского. "Братья Карамазовы", как утверждает С. М. Соловьев, написаны под сильным влиянием Вл. Соловьева и его идей. Молодой философ явно послужил прототипом Ивана Карамазова; при этом поразительная художественная проницательность Достоевского привела к тому, что в романе появляется не тот Вл. Соловьев, которого знал писатель, а гораздо более поздний Соловьев, с его католическими симпатиями и бесовскими видениями. Этот дар предвидения, кстати, сильно затрудняет теперь реконструкцию взглядов Достоевского, казалось бы, столь прямо высказываемых им в "Дневнике Писателя"; загадочные грезы и пророчества писателя сплошь и рядом противоречат его тщательно продуманным умозаключениям. К сожалению, у меня нет здесь возможности подробно останавливаться на славянофильских и почвеннических воззрениях Достоевского, для этого потребовалось бы слишком сильно отступить от моей темы. Приведу как свидетельство его фантастической прозорливости лишь один его пассаж, довольно странный в устах того, кто говорил о себе "я во многом убеждений чисто славянофильских" и горячо выступал за освобождение славян. В ноябре 1877 года, в разгар русско-турецкой войны, Достоевский пишет в "Дневнике Писателя" (привожу с сокращениями): "Дадим волю нашей фантазии и представим вдруг, что все дело кончено, что настояниями и кровью России славяне уже освобождены, мало того, что турецкой империи уже не существует и что Балканский полуостров живет своей жизнью. Не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что все точно так именно сбудется. Нам отнюдь не надо требовать с славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед. Начнут же они, по освобождении, свою новую жизнь именно с того, что выпросят себе у Европы, у Англии и Германии, например, ручательство и покровительство их свободе, и хоть в концерте европейских держав будет и Россия, но именно в защиту от России это и сделают. Они убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, "имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени". Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России. Особенно же приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации".

Не без влияния Владимира Соловьева у позднего Достоевского смягчаются многие оценки. Это очень заметно по его знаменитой речи, произнесенной на Пушкинском празднике в 1880 году. Идеал "всемирной отзывчивости", "всечеловечности" был уже очень далек от его более ранних идей, часто довольно националистических. Достоевскому как будто удалось осуществить свою давнюю мечту: объединить западничество и славянофильство в одном великом синтезе. Сам Вл. Соловьев, однако, не сумел удержаться на этой примирительной ноте; его взгляды неудержимо трансформировались, приводя его к разрыву и со славянофилами, и с западниками. Он очень удачно говорит о своей философии в чудесном стихотворении 1882 года:

В стране морозных вьюг, среди седых туманов

Явилась ты на свет,

И, бедное дитя, меж двух враждебных станов

Тебе приюта нет.

Пламенное стремление к всеединству сыграло с философом злую шутку; он стал проповедовать "вселенскую церковь" ("l'Eglise universelle"), беспощадно критикуя при этом византийско-московское православие за его косность и нежелание пойти на историческое воссоединение с католичеством. В этом объединении церквей, примирении Востока и Запада, Вл. Соловьев теперь и видит величайшее призвание русского народа, его историческую миссию. Это оригинальное воззрение, от которого Хомяков и Киреевский содрогнулись бы, Соловьев упорно продолжает именовать славянофильством. Его действительно влечет теперь к славянам, но только к тем, которых более правоверные славянофилы считали ренегатами – к католическим народам, полякам и хорватам. Философ завел дружеские отношения со многими славянскими католическими деятелями, ездил к ним в Хорватию, посещал там католическое богослужение. В Югославии он печатает свою записку о соединении церквей, в которой указывается, что оно даст очень много обеим сторонам: "Рим приобретет народ благочестивый и полный религиозного энтузиазма", а "Россия освободится от невольного греха схизмы и сможет осуществить свое великое мировое признание – объединить вокруг себя все славянские народы и создать воистину христианскую цивилизацию". Эта записка дошла до папы римского; воображаю, с каким чувством он тогда с ней ознакомился.

3

Вернувшись в Россию, Вл. Соловьев втянулся в полемику с ортодоксальным славянофильством, которая под его пером быстро преобразилась чуть ли не в военную кампанию. В марте 1887 года он читает в Москве лекцию на тему "Славянофильство и русская идея". Соловьева тогда еще считали славянофилом, и на его лекцию съехалась "вся Москва", и аристократическая, и чисто славянофильская. Эффект, который произвел философ своей речью, получился необыкновенный. Соловьев был встречен "шумными рукоплесканиями", а провожден "гробовым и мрачным молчанием". А. Ф. Аксакова, вдова Ивана Сергеевича, воротившись с лекции, вырвала написанное Соловьевым предисловие к очередному тому трудов своего мужа и отослала его философу обратно. Славянофильски настроенная московская публика, похоже, могла еще перенести восхваление Петра I и Пушкина, но никак не папские симпатии Вл. Соловьева. Философ усугубил этот разрыв, написав следующее стихотворное послание Москве:

Город глупый, город грязный!

Смесь Каткова и кутьи,

Царство сплетни неотвязной,

Скуки, сна, галиматьи.

Через четыре года после этого опыта Соловьев снова, однако, попытался обратить москвичей в свою веру. В октябре 1891 года он читает еще одну лекцию под названием "Об упадке средневекового миросозерцания". На этот раз она была встречена уже не недоуменным молчанием, а шумным скандалом, после которого Соловьеву запретили читать публичные лекции. Речь философа и публикой, и правительством была воспринята как яростная атака на устои православной веры и русской государственности. "Тут действительно уголовщина", писал по этому поводу А. А. Киреев. К. Леонтьев, ранее очень любивший Соловьева, называет теперь его "сатаной" и требует изгнать из пределов Российской Империи. Потрясенный и огорченный таким приемом, Соловьев тяжело заболевает. "Вы видите, что мне здесь нет житья", с горечью пишет он в это время матери. Оправившись от болезни, Соловьев уезжает в Петербург, с еще более тяжелым чувством к Москве, чем четырьмя годами раньше.

Как свидетельствует племянник философа, "в Москве Соловьев чувствовал себя последние годы плохо и все более становился петербуржцем. Нравственная тяжесть родного города сливалась для него с климатом Москвы. Он томился вдали от моря, его тянуло на Запад, к Атлантическому океану". В 1889 году Вл. Соловьев пишет: "московский воздух мне вреден: слишком мало сырости и много миазмов". К концу его жизни эти настроения еще усиливаются:

Не болен я и не печален,

Хоть вреден мне климат Москвы,

Он чересчур континентален,

Здесь нет Галерной и Невы.

Петербург сливался в сознании Соловьева с Западом, с морем, с мировой ширью; к концу жизни все это снова начинает сильно влечь его к себе. Он называет это чувство "космополитической ностальгией" (Тютчев, как мы помним, именовал его "Herausweh"). "Я страшно жажду Океана и Запада", замечает философ, но отправляется не в Париж, как собирался, а в Египет, через Константинополь и Архипелаг. Позже Соловьев посетил и Европу, где начал работу над своими "Тремя разговорами". Возвратившись в Петербург, ставший для него теперь городом родным и любимым, Соловьев пишет стихотворение "У себя", которое по пронзительному петербургскому чувству можно сопоставить только с мандельштамовским "Я вернулся в мой город":

Дождались меня белые ночи

Над простором густых островов...

Снова смотрят знакомые очи,

И мелькает былое без слов.

Но, несмотря на этот разрыв с Москвой, Владимир Соловьев в начале 1890-х годов еще в чем-то оставался славянофилом. Он верит во вселенскую христианскую миссию России и русского народа, единственного народа в мире, способного отказаться от сознания своей национальной исключительности (в этом тезисе, впрочем, уже скрывалось внутреннее противоречие). В 1890 году Соловьев пишет великолепное стихотворение "Ex oriente lux" ("С Востока свет"), в котором громогласно вопрошает Россию, кем она хочет быть, "Востоком Ксеркса иль Христа", восточной деспотией или христианской державой:

"С Востока свет, с Востока силы!"

И, к вседержительству готов,

Ирана царь под Фермопилы[

]Нагнал стада своих рабов.

Но не напрасно Прометея

Небесный дар Элладе дан.

Толпы рабов бегут, бледнея

Пред горстью доблестных граждан.

И кто ж до Инда и до Ганга

Стезею славною прошел?

То македонская фаланга,

То Рима царственный орел.

И силой разума и права

Всечеловеческих начал

Воздвиглась Запада держава,

И миру Рим единство дал.

Чего ж еще недоставало?

Зачем весь мир опять в крови?

Душа вселенной тосковала

О духе веры и любви!

И слово вещее – не ложно,

И свет с Востока засиял,[

]И то, что было невозможно,

Он возвестил и обещал.

И разливаяся широко,

Исполнен знамений и сил,

Тот свет, исшедший из Востока,

С Востоком Запад примирил.[

]

О Русь! в предвиденье высоком

Ты мыслью гордой занята;

Каким же хочешь быть Востоком:

Востоком Ксеркса иль Христа?[

]

Противопоставление мирного объединения народов и насильственного их завоевания имело давнюю традицию в русской публицистике. Это был обычный мотив у Тютчева, который писал в 1844 году: "Не могла не уясниться действительная причина этих быстрых успехов, этого необычайного расширения России, поразивших вселенную изумлением: сделалось очевидным, что эти мнимые завоевания, эти мнимые насилия были делом самым органическим, какое когда-либо совершалось в истории; что состоялось просто громадное воссоединение". Когда "железный канцлер" Отто Бисмарк как-то заявил, что к национальному единству можно прийти только кровью и железом ("durch Blut und Eisen"), Тютчев написал по этому поводу примечательное стихотворение "Два единства":

Из переполненной Господним гневом чаши

Кровь льется через край, и Запад тонет в ней.[

]Кровь хлынет и на вас, друзья и братья наши!

Славянский мир, сомкнись тесней...

"Единство, – возвестил оракул наших дней,

Быть может спаяно железом лишь и кровью..."

Но мы попробуем спаять его любовью

А там увидим, что прочней...

Мысль о том, что Россия, в отличие от Запада, стремится не к насилию, а к мирному сплочению народов вокруг нее, похоже, была навязчивой идеей наших мыслителей. О "громадном воссоединении" России почти одинаковыми словами писали и славянофилы, и западники. И. С. Аксаков говорит: "не чрез поглощение славян Россией, но чрез объединение славян силою объединяющего начала, представляемого Россиею, и только Россиею, возможно возрождение Славянского мира". О том же писал и Герцен, утверждая, что "Россия расширяется по другому закону, чем Америка, оттого, что она не колония, не наплыв, не нашествие, а самобытный мир, идущий во все стороны". Владимир Соловьев также долго поддавался этой вдохновенной иллюзии; когда же она все-таки разрушилась в его сознании, он начал проповедовать свою новую точку зрения с такой же силой и энергией, как и предыдущие. Для него ненасильственный путь объединения народов был не столько специфически русским подходом, сколько единственным по-настоящему христианским. Припоминая известное выражение старца Филофея: "Два Рима пали, третий стоит, четвертому не бывать", Соловьев утверждает, что языческий Рим погиб из-за того, что обожествил себя, а не Христа; православная же Византия, "второй Рим", пала потому, что изменила делу Христову и не пожелала сделать его движущим началом своей жизни:

Когда в растленной Византии

Остыл Божественный алтарь

И отреклися от Мессии[

]Иерей и князь, народ и царь,

Тогда он поднял от Востока

Народ безвестный и чужой,[

]И под орудьем тяжким рока

Во прах склонился Рим второй.

Соловьев с ужасом видел, что и Россия, "Третий Рим", повторяет судьбу Византии, принимая христианскую истину на словах, но не пытаясь сообразовать с ней свою жизнь:

Судьбою павшей Византии

Мы научиться не хотим,[

]И все твердят льстецы России:

Ты – третий Рим, ты – третий Рим.

Византийская империя рухнула, когда Константинополь пал под ударами турок. Россию ждет та же участь, только на этот раз "орудьем Божьей кары" должны стать новые "пробудившиеся племена", пришедшие из Юго-Восточной Азии:

Пусть так! Орудий Божьей кары

Запас еще не истощен.

Готовит новые удары

Рой пробудившихся племен.

От вод малайских до Алтая[

]Вожди с восточных островов

У стен поникшего Китая

Собрали тьмы своих полков.

Как саранча, неисчислимы

И ненасытны, как она,

Нездешней силою хранимы,

Идут на север племена.

О Русь! забудь былую славу:

Орел двуглавый сокрушен,

И желтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

Смирится в трепете и страхе,

Кто мог завет любви забыть...

И третий Рим лежит во прахе,

А уж четвертому не быть.

У Владимира Соловьева было совсем особое отношение к азиатским народам. Еще в детстве, в возрасте 12-13 лет, как свидетельствует его биограф, он "с одушевлением доказывал, какую огромную опасность для России и всей Европы представляет в будущем Китай". В более позднем возрасте Соловьев изучает культуру Китая и Японии, следит за политическими событиями на Дальнем Востоке и нередко рассуждает о "желтой опасности". Последнее, предсмертное философское произведение Соловьева, "Три разговора", заканчивается "Краткой повестью об Антихристе"; с большим вдохновением мыслитель описывает в ней, как именно, по его мнению, произойдет вторжение китайцев и японцев в Россию, а затем и установление "нового монгольского ига над Европой". Свою "Повесть" Вл. Соловьев читал на публичной лекции в 1900 году. Русской публике эта лекция показалась совершенным безумием; как пишет С. М. Соловьев, часть слушателей неистово аплодировала оратору, но "Розанов демонстративно свалился со стула", а "газеты наполнились глумлением". Однако пророчества философа, казалось, стали сбываться очень быстро. В Китае началось восстание против европейцев, германский посол в Пекине был убит, и император Вильгельм отправил на Дальний Восток свои войска. Соловьев, восхитившийся речью германского императора по этому поводу, обратился к нему в стихах:

Наследник меченосной рати!

Ты верен знамени креста,

Христов огонь в твоем булате,

И речь грозящая свята.

Полно Любовью Божье лоно,

Оно зовет нас всех равно...

Но перед пастию дракона

Ты понял: крест и меч – одно.

Это стихотворение было написано Соловьевым за месяц до смерти; но и позже, во время своей последней болезни, он старался все еще следить за развитием событий, просил, чтобы ему читали соответствующие телеграммы в газетах, постоянно возвращался в разговорах к тому, что происходит на Дальнем Востоке. Философу казалось, что всемирная история подошла к концу, и он присутствует при последних содроганиях западной цивилизации, которую вскоре сметет натиск желтой расы. В жизнеспособность христианского мира, как западного, так и восточного, он больше не верил, и уже не сомневался, что человечество доживает последние дни перед мировой катастрофой.

4

Эти апокалиптические предвидения Владимира Соловьева оказались самым значительным плодом его мироощущения для всего последующего поколения деятелей русской культуры. Серебряный век этой культуры начался под знаком Соловьева, его философии, поэзии и мистики. Вся эта эпоха была пронизана одним и тем же мотивом – предчувствием скорой и неминуемой гибели старого мира. Грандиозный культурный всплеск в России начала ХХ века был связан именно с этой всеобщей убежденностью в близости вселенского катаклизма, после которого уже ничего не будет. Охваченные "гибельным восторгом" и упоением "бездны страшной на краю", русские авторы с какой-то лихорадочной поспешностью создавали романы, поэмы, картины, симфонии, и в бесконечных вариациях передавали там одно и то же: страстно томившее их душу предчувствие надвигающейся всемирной катастрофы.

В том, как именно произойдет это крушение старого мира и что послужит непосредственной причиной его гибели, уже были определенные разногласия. Символисты, Блок и Андрей Белый, в основном следовали здесь предсказаниям Вл. Соловьева о "желтой угрозе". Соловьев вообще оказал на ранних символистов настолько мощное влияние, что на какое-то время почти деспотически подчинил их себе своей личностью и своей философией. Блок, Белый и Сергей Соловьев буквально бредили его образами. Когда-то в полушутку Вл. Соловьев написал статью "Враг с Востока"; только мельком упомянул он в ней о нашествиях на христианский мир "опустошительных полчищ кочевников" из дальней Азии, после чего долго толковал о более актуальном "враге с востока" – распространении оврагов и разрушении почвы в России, на которую надвигается "зной и сушь бесплодных среднеазиатских степей". И вот Андрей Белый пишет об оврагах кандидатское сочинение в университете, упоминает о них как о "монгольском начале" и в своих ранних "Симфониях", и в "Петербурге"... Еще более анекдотический случай произошел с Блоком, который в юности упивался поэзией Соловьева и говорил, что она "овладела всем его существом". В 1894 году, когда Блоку было четырнадцать лет, в печати появились выпуски первых русских символистов, в основном состоящие из стихотворений молодого В. Брюсова. Вл. Соловьев опубликовал три рецензии на эти выпуски, после которых сам Брюсов, пораженный, воскликнул: "Боже мой, он уничтожил нас так, что и клочьев не осталось". Рецензии эти в самом деле написаны с такой хищной веселостью, что, пожалуй, за все время русского литературного процесса не было более остроумной, язвительной и уничтожающей критики. Отделав молодых поэтов, Соловьев говорит, пародируя их стиль: "моя критическая свора отличается более "резвостью", чем "злобностью", и "синее дыхание" символистов вызвало во мне только оранжевую охоту к лиловому сочинению желтых стихов, а пестрый павлин тщеславия побуждает меня поделиться с публикою тремя образчиками моего гри-де-перлевого, вер-де-мерного и фель-мортного вдохновения". После этого он приводит три своих стихотворных пародии на поэтов-символистов, не менее метких и ядовитых, чем его рецензии. Но эффект от этой порки получился прямо противоположный: молодые символисты так жадно читали его пародии, как будто принимали их за чистую монету. В 1900 году Блок пишет следующее стихотворение по образцу Вл. Соловьева:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю