355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамара Тузова » Специфика философской рефлексии » Текст книги (страница 16)
Специфика философской рефлексии
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:24

Текст книги "Специфика философской рефлексии"


Автор книги: Тамара Тузова


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 24 страниц)

[190]

чинности. Эта дистанция, это присутствие нас самих в нашем опыте "заполняется" нашим собственным "ответом" на содержание внешнего обусловливания. В этом зазоре, этом "ответе" только и воплощается сущность, смысл, бытие философа в человеческом мире; в этом же ответе конституируется личность в требовательном философском смысле слова.

"Ответ" – не просто калькулирующая, рефлексивная работа взвешивания, обдумывания и расчета наших возможностей, но то, что осуществляется до нее, в качестве спонтанно, изнутри нашей экзистенции изобретаемого нами самими нашего способа быть в мире, в ситуации, среди вещей и других, и быть "под знаком" бытия. В философском понятии свободы и фиксируется эта изначальная открытость экзистенции – как живого делания – бытию. А само понятие экзистенции задается как сама наша работа изобретения должного, себя и своей ситуации – изобретения, определяющего и способ присутствия данного в нашем опыте.

Поэтому для философии, в отличие от науки, мир – всегда только человеческий мир, всякая ситуация является человеческой ситуацией, отсылает человеку его собственный образ, всякое обусловливание опосредовано мною самим, принято мною, сделано моим.

И не только, как мы видели, Толстой, Сартр, но и всякий философ будет говорить о ситуации как изначальном сопряжении обстоятельств и свободы "свободы хотения", свободы воли. Гегель, предельно очистив сущность свободы так, что в ней не предполагается существования чего бы то ни было, что она сама не сделала бы своим, писал: "Часто выражаются так: моя воля была определена такими-то мотивами, обстоятельствами, соблазнами и побуждениями. Это выражение содержит прежде всего ту мысль, что я был при этом пассивен. На самом же деле я был при этом не только пассивен. Я был также и существенно активен в том именно, что моя воля приняла эти обстоятельства как мотивы, допускает их как мотивы. Причинно-следственное отношение при этом не имеет места. Обстоятельства не являются причинами, а моя воля – их следствием. Согласно причинно-следственному отношению, то, что содержится в причине, должно последовать необходимо. Я же в качестве рефлексии могу выйти за пределы всякого определения, установленного обстоятельствами. Если человек ссылается на то, что с истинного пути его совратили обстоятельства, соблазны, и т.д., то этим он хочет как бы отстранить от себя поступок, но тем самым лишь принижает себя до несвободного существа – существа природы, в то время как на самом деле его поступок всегда является его собственным поступком, а не поступком кого-то другого, т.е. не является следствием чего-либо вне этого человека. Обстоятельства или мотивы господствуют над человеком лишь в той мере, в какой он сам по

[191]

зволяет им это. ...сущность его воли в том и состоит, что в ней не бывает ничего, чего бы она сама не сделала своим"313.

Поэтому в самом предмете философии, в самом ее языке, знании (неэмпирическом, умозрительном) должное – не просто некие извне фиксируемые и регистрируемые, описываемые и оцениваемые "наборы" социально-исторических и культурных объективаций (норм, установлений, предписаний, "принятого" и т.п.), в противном случае она превратилась бы в историю, этнографию и др. Понятие должного, задаваясь и вычленяясь философами эйдетически, как бы через, сквозь исторически существующие объективации, одновременно изначально и нерасторжимо завязано на свободе, экзистенции, человеческой спонтанности, единичном человеческом существовании. "...Если берут слово желание и страсть, если велико искушение, если мы едва не падаем, если внезапно мы распрямляемся, то что же нас распрямляет? В игру вступает некая сила, которую мы назвали "целостностью обязанности": концентрированный экстракт, квинтэссенция тысяч специфических привычек подчиняться тысячам отдельных требований социальной жизни, которым мы согласились повиноваться. Сила эта не есть ни указанные требования, ни привычки; она предпочитает действовать, но если бы она могла говорить, то сказала бы: "Надо, потому что надо"314.

Это "Надо, потому что надо" – живое, индивидуальное человеческое переживание очевидности чистоты и непреложности морального императива.

И у Сартра мы читаем: универсальное существует "только в проекте индивидуального", индивидуальное, само не поддающееся универсализации, является опорой и основанием универсального. "Нужно ... создавать конкретное универсальное. К конкретной морали (синтезу универсального и историчного)"315 – такова интенция его "Тетрадей о морали", утверждающих единственной не подлежащей сомнению отправной точкой исследования "интериорность cogito", единственной основой моральной жизни "спонтанность, то есть непосредственное, иррефлексивное".

Философская рациональность, таким образом, есть способ мышления, который – основывая возможное на должном – позволяет помыслить мир, историю, ситуацию так, чтобы в них было предусмотрено (и предусмотрено изначально) место для человека как уникальной живой реальности (не только как конкретного единичного существования, но как существования специфического типа: двумерного, стоящего в "просвете бытия", а поэтому не определяемого целиком "отсюда"; имеющего другое измерение, и именно его философия всегда пытается удерживать); как ав

[192]

тономной спонтанной точки продуцирования свободных, не предопределенных никакой объективной, научной картиной мира актов.

И уже с самим этим специфическим (открытым) предметом философской рефлексии связано то, что философия есть предприятие мысли, основанное на предположении и требовании принципиальной открытости собственного знания.

Исследуя свободу, единичное, сингулярное в качестве онтологически конститутивного элемента бытия, мира, истории, ситуации, философия всегда ищет рациональные основания понимания этого конституирования и конституированного, правила интеллигибельности способов инкорпорирования конституированного в тотальности и структуры социально-исторического, культурного и других полей, его движения в них и взаимоотношений с человеком в этом движении.

В этом смысле можно сказать, что знаменитое разделение философских течений и направлений на так называемые рационалистические и иррационалистические в действительности оказывается разделением различных типов и видов философской рефлексии и философской рациональности. То есть и феноменологические, и экзистенциалистские концепции, в том числе и концепция ситуации Сартра, его экзистенциальный психоанализ, суть, таким образом, способы рационального (в широком смысле слова) постижения мира и человеческого бытия в мире. И хотя их тип рациональности весьма радикально расходится с научной рациональностью, а также с рациональностью классической философии, это не делает их ущербными и неполноценными. Они просто другие. Но все – в том числе и научные, и повседневные – постигают только крохотную часть (каждая – свою) живой, негомогенной, слитной, ускользающей в силу этого между пальцами исследователей реальности. Ибо никакие рациональные конструкции никогда не смогут полностью покрыть собой все реальное многообразие взаимосплетений фактического человеческого опыта. Жизнь в принципе не сводима к знанию о ней, и, в качестве таковой, она всегда будет сохранять какие-то важные (может быть, самые главные для нее) области непредвидимости, плотности, непрозрачности, неподдатливости. И как подмечает Гуссерль, "наука является одной среди других одинаково правоспособных ценностей"316.

В отличие от научной рациональности (аналитического детерминизма), опирающейся на картину мира и концептуальный аппарат, исключающие живого, конкретного агента, его способ понимать (переживать) ситуацию и действовать сообразно своему пониманию (переживанию), феноменологический и экзистенциалистский способы исследования истории как живой, открытой событийности предполагают онтологическую конститутивность, недедуцируемость и нередуцируемость индивидуально

[193]

го существования. То есть изначальную включенность, кристаллизованность личностных структур в порядках культуры, социума, бытия.

Поэтому они незаменимы в исторических исследованиях как исследованиях, имеющих дело с человеческими ситуациями в мире, ибо из ситуации можно, с большим или меньшим ущербом для ее понимания, изымать многое, но никогда человеческую интенцию, проект, цель. А именно они – основа рациональности феноменологической и экзистенциалистских стратегий исследования. И инаковость их техник понимания, их типов рациональности по сравнению с научной, связана именно с тем, что они учитывают и эксплицируют – во всех своих предметных сферах исследования – "эту странную реальность человеческую жизнь", реальность, которую три века культа физики приучили нас игнорировать как "нечто несущественное и нереальное"317. Они учитывают и эксплицируют онтологическую самостоятельность, самосущественность, самоценность и продуктивность сингулярного, единичного, частного, этой бытийной основы не только объективной мысли и ее универсальных содержаний, но и вообще человеческого, культурного порядка в универсуме как ценностнои смыслонесущих пунктирных линий и точек опоры в хаосе.

Итак, мы видим, что, точно так же, как у Канта природа отвечает на вопросы, которые ей задает человек, эмпирическая ситуация есть то, что артикулируется не только самим субъектом повседневного опыта, но и ее исследователем, выбирающим между, например, социологическими вариантами техник анализа ситуации и человеческого поведения или психоаналитическими, структуралистскими, феноменологическими, герменевтическими, экзистенциально-психоаналитическими и др.

И каждая исследовательская стратегия будет по-своему сегментировать и артикулировать реальность; и каждая будет иметь внутри себя собственную онтологическую схему, априори определяющую способ бытия исследуемого в ее исследовательских координатах и понятийной сетке; и каждая будет предлагать собственный тип рациональности, имеющий, соответственно, свою зону действия, свои границы применения.

В значительной степени неоднозначность, подвижность содержания фундаментальных и второстепенных философских понятий и связана с этим разнообразием возможных исследовательских перспектив, разворотов и способов проблематизации реальности, способов поиска ее рациональности.

Присутствие свободы в мире, идет ли речь о специфически человеческом способе существования и осуществления себя в мире или об объективированном присутствии "человеческого" в предметах, объектах, свойствах и отношениях всех видов человеческого опыта, в том числе и познавательного, художественного, повседневного, объективно ставит

[194]

преграды на пути способов его проблематизации и на уровне рефлексии повседневного опыта с натурализмом и объективизмом его "естественной установки", упускающей из виду конститутивное присутствие человека в его собственном опыте, и на уровне собственно научной рефлексии с ее аналитическим редукционизмом.

Сколь незаменим философский, метафизический дискурс о "человеческой реальности" и ее бытии в мире, столь же незаместима, незаменима и его собственная строгость, ибо и она не тождественна строгости науки: контролируемости, воспроизводимости, исчислимости и предсказуемости ее результатов и, что самое главное, эмпирической разрешимости (хотя бы опосредованной, непрямой) ее понятий и идей.

В своем усилии достичь специфической строгости своего дискурса, философ стремится к работе с идеями и понятиями, разрешимыми в пространстве предельных философских (метафизических) условий и оснований, полагаемых разумом и воспринимаемых в режиме очевидности, "ясно и отчетливо". К этим понятиям его может привести только философское, собственно метафизическое размышление как размышление, ставящее свои вопросы сущностным образом.

Именно сущностный способ вопрошания позволяет философу конституировать собственно философскую, умозрительную область (область предельных оснований, условий возможности фактического, философских "причин"), построенную по правилам запределивания ситуаций, свойств и отношений сущего, и определяться в своих суждениях не логикой наличных, фактических порядков и реального "обстояния дел", но строгим следованием собственной, внутренней логике содержания сущностей.

Именно такой способ работы составлял нерв и тканевую основу античной и классической философии. Он же определяет и современные философские концепции, даже те, которые критикуют предшествующие концепции и обоснования "сущностного усмотрения".

И вся строгость философского дискурса, философского анализа основывается, на мой взгляд, на метафизическом опыте сущностей, на сущностной реконструкции структуры человеческого опыта во всем реальном многообразии, смешанности и неоднородности его фактических форм. Именно на строгости (чистоте) содержания сущностей и предполагаемых им свойств и отношений, открываемых в опыте философской рефлексии над фактическим, возможным и должным как модусами человеческого опыта, зиждется та строгость понимания свойств, отношений и законов бесконечного многообразия фактического сущего, подпадающего под сферу действия объяснительных возможностей этих сущностей философа, к которой стремится и на которую по праву может претендовать философия. Она же и обусловливает, определяет и ее феноменальную характеристику как странной речи. То есть характеристику, расшифровка которой

[195]

указывает на особую природу самого философского знания и, одновременно, на способ организации и механизмы интерпретационной работы, принадлежащие повседневной жизни.

Именно в сущности философом осуществляется предельное различение того, что сращено, переплетено, взаимообусловлено в жизни; именно в сущности того, о чем идет речь, ищет и отыскивает философ то "последнее", то устойчивое, на что он может опереться в своем поиске основания фактического, условия его возможности, принципа его интеллигибельности.

Именно об этом идет речь в платоновской "диалектике" с ее "твердым различением всего "по родам", не позволяющим принимать "один и тот же вид за иной и иной за тот же самый"318; именно этого требует картезианское правило поиска предельно различенного, "простейшего", "абсолютнейшего" (далее не делимого, а значит не содержащего в себе ни частей, ни отношений: "К последним надлежит причислить все, что называется зависимым, следствием, сложным, отдельным, множественным, неравным, несходным, косвенным и т.д. Относительное тем более отдалено от абсолютного, чем более содержит в себе подобных соподчиненных отношений"319) и в этом смысле определяемого из разума самого философствующего, во-первых, и, во-вторых, логикой только своего собственного содержания. Собственно говоря, на протяжении всей истории философии философы всегда и боролись за то, чтобы "отыграть" еще хотя бы один шаг на этом бесконечном "пути к свободе".

И именно из опыта сущностного усмотрения исходит Декарт в своем принципе и требовании чистоты и не смешения принципов понимания и объяснения различных видов представленного нам в опыте и разных видов опыта (так наз. дуализм Декарта, его способ разделения мышления и тела).

Конечно, некоторые требования, которым должен отвечать дискурс, чтобы мочь претендовать на статус строгого (или хотя бы внятного, осмысленного), являются, я думаю, общими и для философии, и для науки, и для всех других типов дискурса. Это, как минимум, – сооответствие метода "проблемам и вещам", как выразился бы Гуссерль, целям и контексту исследования; самосознательность, или осознание (никогда в полной мере не выполнимое) своих предпосылок, степени их достоверности, их возможностей и границ; работа в тщательном выдерживании режима и горизонта открываемых ими возможностей, или допустимого ими; оперирование отрефлексированными и фиксированными320 (не "плавающими", не

[196]

"растекающимися") содержаниями понятий, соответствующими избранному способу проблематизации реальности321; понимание того, что любой метауровень, любое малейшее смещение фокуса и цели, ракурса и контекста исследования "взрывает" всю познавательную ситуацию, меняет его предмет, весь строй проблемного поля и требует соответствующей корректировки теоретико-концептуального аппарата, соответствующего прояснения и экспликации предпосылок и "начал", уточнения и конструирования концептов и методов, отвечающим этим реальным смещениям.

Конечно, наука тоже имеет дело с так наз. идеальными объектами (абсолютно черное тело, идеальный газ, равномерное прямолинейное движение и др.), однако предельный характер философских понятий и ситуаций имеет принципиальное отличие от предельного характера научных понятий. Оно связано, прежде всего, с тем, что, как говорит Хайдеггер, основные понятия в метафизике – "не обобщения, не формулы всеобщих свойств некоторой предметной области (животное, язык), но понятия особого рода. Они схватывают каждый раз целое, они предельные смыслы, вбирающие понятия. Но они – охватывающие понятия еще и во втором, равно существенном и связанном с первым смысле: они всегда захватывают заодно и понимающего человека и его бытие – не задним числом, а так, что первого нет без второго, и наоборот. Нет никакого схватывания целого без захваченности философствующей экзистенции. Метафизическая мысль есть мышление охватывающими понятиями в этом двояком значении: мысль, нацеленная на целое и захватывающая экзистенцию"322.

Метафизика – "не специализированная наука, где мы с помощью некой умственной техники дознаемся до чего-то в ограниченной предметной области"; в этой захваченности "мы не делаем схватываемое предметом представления, но движемся совершенно другим способом, исходно и в принципе отличным от любого научного подхода", спрашиваем о целом так, что "сами, спрашивающие, оказываемся поставлены под вопрос"323.

В этом смысле можно, я думаю, сказать, что предельность ситуаций философа есть способ, средство выйти в режим очевидности, возможный лишь на основе сущностной постановки вопросов как предельной формы самосознания человеческого опыта; что метафизика есть (возможна) только там, где есть (допускается) изначальное сопряжение ситуации со свободой; и это сопряжение выполняется на пределе, или на уровне сущностного рассмотрения, как рассмотрения, трансцендирующего эмпирическую дискретность, синкретичность, разнородность того, что составляет наше эмпирическое существование в мире, к его чистому смыслу.

[197]

Предельность понятий и ситуаций философа оказывается средством достижения строгости философского дискурса, воплощающим, соединяющим, стягивающим на себе все остальные условия и средства достижения этой строгости.

Цель "очищения" и трансцендирования эмпирии в философской рефлексии, таким образом, – добиться интеллигибельности опыта, очевидности его онтологических структур и строгости его понимания и интерпретации. (И эта строгость есть способ удостоверения самого философского знания.)

А если выразиться сильнее (имея в виду проблемы "реальной философии", философии в жизни), то и создать эту интеллигибельность, преобразовать эмпирию самим событием мышления. "Человек – существо, способное сказать "я мыслю, я существую, я могу"; и есть возможность и условие мира, который он может понимать, в котором может по-человечески действовать, за что-то отвечать и что-то знать. И мир, следовательно, создан (в смысле своего закона становления), и дело теперь за тобой. Ибо создается такой мир, что ты можешь мочь, каковы бы ни были видимые противо-необходимости природы, стихийно-естественные понуждения и обстоятельства"324.

Без "очищения" и трансцендирования эмпирии наш фактический опыт остался бы спутанным, невнятным, дискретным и самотождественным в своей внутренней неосознанности, неразличенности и наивности. Он оставался бы слепым и бессильным в отношении себя самого, у него не было бы никакой возможности даже обозначить, назвать себя (а не только осознать, понять, проинтерпретировать, выверить себя, не говоря уже о том, чтобы научиться извлекать "опыт из опыта", если позволительно так выразиться, и обеспечивать возможность самоизменения и коммуникации с другими).

"Очищение" и трансцендирование эмпирии суть условия возможности самогo нашего опыта как артикулированной и связной деятельности. Любой. Ведь эмпирическую ситуацию трансцендирует не только философ; трансцендирование наличного осуществляется нами всегда уже в самом простейшем восприятии и суждении о существующем. Перцепция никогда не бывает недостроенной, и на уровне повседневного опыта мы постоянно осуществляем эту достройку дискретных, неполных данных до полноты смысла, не осознавая это и не отдавая себе в этом отчет. Критикуя наивное, натуралистическое представление о бытии как о чем-то таком, что само по себе существует так, как представлено в нашем опыте, Декарт писал: нет никого из нас, кто бы с младенчества не полагал, будто все, что он

[198]

ощущает, представляет собой некие вещи, существующие вне его ума и совершенно подобные его ощущениям325.

Стремясь показать непростой характер нашего восприятия и понимания мира, Декарт различает ощущение на уровне тела и ощущение на уровне идеи, отличая их одновременно от реального существования вещей. Между реальным существованием вещей, ощущениями и идеями этих ощущений в сознании человека философ вводит дистанцию, несовпадение. И в этой связи он говорит о фантомных болях, о том, что идея голода совсем не похожа на мускульные сокращения желудка при голоде, идея боли – на нанесенную мечом рану на ноге и проч.

И действительно, если мы задумаемся над тем, как организован и структурирован наш опыт восприятия мира, что содержится в любом, самом простейшем нашем суждении о нем, то увидим во всем этом нечто гораздо большее, чем непосредственное содержание воспринимаемого нами. "Ведь если я случайно вижу из своего окна проходящих людей, то непременно говорю, что вижу людей... – писал Декарт, – а между тем вижу из окна только шляпы и плащи, которые могли бы покрывать и искусственные машины, двигающиеся посредством одних лишь пружин. Но я заключаю, что это люди и, таким образом, благодаря одной только способности суждения, находящейся в моем духе, я понимаю то, что мне казалось, будто бы я вижу глазами"326.

Декартова "идея" ("сущность") голода, боли как бы усиливает, уплотняет, сгущает реальный – всегда прерывистый, дискретный – опыт голода, боли. С помощью "идей" (сущностей, смыслов) сознание как бы "собирает" предмет из тех частей, которые оно в нем понимает; оно как бы достраивает эмпирически разрозненные, временами затухающие ощущения голода и боли до четкого и полного смысла голода и боли, заполняя пробелы в прерывистой, мерцающей эмпирии собственной активностью. Так же сознание "собирает" (синтезирует) все свои представления о явлении и событии, о предмете и Другом; так же оно синтезирует и понимание себя самого, своих состояний, побуждений и проч.

Связь многообразного в предмете вообще никогда не может быть воспринята нами посредством чувств, – писал Кант. – "Всякая связь – сознаем мы ее или нет... есть действие рассудка, которое мы обозначаем общим названием синтеза, чтобы этим также отметить, что мы ничего не можем представить себе связанным в объекте, чего прежде не связали сами..."327.

[199]

У Сартра есть такой пример конституирующей деятельности сознания в нашем повседневном опыте, трансцендирования сознанием наличного при вынесении простейшего суждения: чтобы квалифицировать светящийся на небе диск, фрагмент как "четверть луны", мы должны трансцендировать видимое к тому, что в данный момент мы не видим, а именно, к образу "полной луны" как фону, на котором только и возможно осуществить операцию сравнения и квалификации.

Хотя бы на один порядок выше эмпирической ситуации трансцендирование эмпирии осуществляется всеми субъектами повседневного опыта. А когда речь заходит о порядках культуры, социума, науки, то трансцендирование эмпирического, наличного осуществляется к соответствующим культурным, социальным установлениям (порядкам, законам, нормам и т.п.). Так обстоит дело, к примеру, с установлением степени виновности и юридической ответственности какого-либо лица.

В этом случае мы обрубаем множество отсылок эмпирического характера, даже тех, совокупность которых в глазах самого обвиняемого была бы способна обеспечить его алиби (тяжелое детство, дурная наследственность, дурные влияния, воспитание, провокация, обида, материальные и другие затруднения и проч.). Однако юристом все это может приниматься во внимание только в той мере, в какой оно помогает реконструировать мотивы преступления, воссоздать полную картину произошедшего и, самое большее, послужить смягчающими обстоятельствами.

Однако если при определении степени виновности он не обрубит множество эмпирических отсылок, он просто-напросто утонет в дурной бесконечности обусловливающих индивида факторов, оставив тем самым преступление анонимным.

"Обработка" эмпирии юристом – это усилие выявить, отобрать и кристаллизовать данные в ситуацию, синтезировать "кусочки" в тотальность так, чтобы эту ситуацию, в качестве события, можно было "завязать" на подозреваемого как на его автора. (Или, напротив, "снять" с него). Все остальные данные трансцендируются, отсеиваются. Так в этом случае осуществляется "очищение" эмпирии и локализация реального в качестве события, ситуации, позволяющей трансцендировать себя к некому смыслу, в свете которого она рассматривается как правонарушение.

Заметим, что и философ, и юрист осуществляют специфические сегментации реальности и артикулируют эти сегменты поверх сегментаций и артикуляций реальности, выполняемых самим субъектом исследуемого ими опыта. Осуществляют как усилие реконструирующего воспроизводства последних.

Однако эта близость позиций формальна. Разницу между ними следует искать в природе и характере того, к чему они трансцендируют эмпирию. Юрист трансцендирует единичную, конкретную ситуацию к прописанным, четко зафиксированным (закрытым) логически возможным

[200]

ситуациям, предусмотренным и закрепленным в соответствующих законодательных документах. Род эмпирии этих логических ситуаций четко фиксирован. "Невозможное не может вменяться в обязанность" – одна из формул римского права. Все, что не прописано в законодательных документах, не предусматривает юридической ответственности, хотя с точки зрения моральной может считаться серьезным проступком328. Юридическая ответственность не является поэтому тотальной; она всегда конкретна, ограничена; юридическая ситуация сохраняет поэтому определенный уровень конкретики, конститутирующий ее в качестве таковой.

Философ же (поскольку его вопросы нацелены "на целое", его ситуация предельна, его предмет – априорные, сущностные онтологические структуры событийности вообще, его метод – эйдетическая рефлексия) трансцендирует эмпирию поверх любых конкретных социальных (культурных) порядков, поверх любых конкретных артикулированных полей и ситуаций социально-культурного пространства. Он выходит в открытое пространство, где, исходя из собственного опыта умозрения, опыта эйдетической интуиции, открывающего ему онтологические структуры ситуации, субъективности и ее онтологической связи с миром, т.е. основываясь на данных опыта чистой рефлексии, вменяет индивиду все, в том числе и эмпирически невозможное (почти невозможное?), ибо вменяет на пределе, на границе существования.

Поэтому для философа бытие человека есть "бытие-виновным". ("Зов совести имеет характер призыва присутствия к его наиболее своей способности быть самим собой, причем в модусе взывания к его наиболее своему бытию-виновным"329.)

Для философа "чистая совесть" есть, как выразился А. Швейцер, "изобретение дьявола".

И он глубоко прав, ибо мир философа, изначально предполагающий индивидуальную свободу как свою внутреннюю онтологическую структуру, принципиально открыт, незавершен – так же, как принципиально открыта, непредвидима, непросчитываема и "неисчисляема" сама свобода. Поэтому Сартр и мог вводить атмосферу "не-знания" в свою философию истории и социальную онтологию; поэтому "чистая совесть" для философа есть неприемлемая позиция, закрывающая ситуацию и историю и элиминирующая индивидуальную свободу из их структуры. Не сделав свой собственный – негарантированный, рискованный шаг на пути к свободе, человек утрачивает и шанс эмпирически реализовать, и шанс эм

[201]

пирически проверить возможности своей свободы. Не будем забывать, что философ, говоря о ситуации, свободе, виновности и ответственности, говорит об эйдосе и по логике эйдоса.

Поэтому философская, нравственная ответственность носит тотальный характер, о чем и ведет речь Сартр. У философа она не может быть иной, хотя на уровне эмпирии все зависит от "размаха нашей экзистенции" (Мерло-Понти), от порога нашей чувствительности, от нашей способности самостоятельно решать вопрос о возможном и невозможном для нас, от нашей способности и готовности "брать все на себя", словом, от того, что мы называем совестью человека.

А с этим, как известно, всегда были и, наверное, всегда будут вопросы; еще древние говорили: человек порядочный боится позора преступления или проступка, бессовестный – наказания за них. В этом смысле о совести человека можно сказать то, что обычно и во все времена говорят о таких вещах, как здоровье: оно или есть или нет. Добродетель не может быть половинной (Вольтер). Но когда она есть, она есть реальная субстанция (каким бы странным ни показалось употребление этого термина к такому "невещественному", бесплотному феномену) в том смысле, в каком этот термин понимали Декарт и другие философы Нового времени: субстанция есть то, что самодостаточно, то, что не нуждается ни в какой другой вещи для своего существования. (Хайдеггер: совесть имеет своим основанием только нашу собственную "волю иметь совесть"330.) Ее присутствие онтологически конститутивно; ее отсутствие онтологически деструктивно, т.е. тоже имеет объективные последствия в универсуме.

Именно поэтому собственно моральность всегда связывается философами с внутренней – чистой – мотивацией. Только такая мотивация позволяет обеспечить не случайность поступка, устойчивость поведения.

А главное, "чистая мотивация", как это подчеркивал Кант, имеет безусловное значение, безусловную ценность сама по себе, даже вне зависимости от результата, к которому она приводит.

И Сартр, вслед за Кантом, в "Тетрадях о морали", утверждает: моральным надо быть изнутри своего желания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю