Текст книги "Ибишев"
Автор книги: Таир Али
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Глава 2
ЭНТЕЛЕХИЯ
(Энтелехия* – потенциальная возможность материи)
1.
Когда–то мне было о ком заботиться. Ровно тысячу лет назад. У меня была мать, и отец, и брат. У меня была женщина. Жена. Но прошло целое тысячелетие, и серая пыль поглотила их всех до одного. И все они стали призраками. Что толку от фотографий? Я все равно не помню их лиц. Только иногда во сне они говорят со мной. Раньше это пугало меня. Но потом я привык. Что поделаешь? Денизли перенаселен призраками. Они повсюду, куда ни посмотришь. Призраки мертвых, призраки живых. Тысячу лет назад я еще пытался разобраться во всем этом. Пытался отделить тени мертвых от образов живых, но теперь, когда сам я стал почти тенью, это потеряло всякий смысл. Я отчетливо помню день, когда умерла мать – ей было восемьдесят три, но совершенно не помню, что стало с моей женой и почему я вдруг оказался совершенно один в пустом доме.
Как странно, в последний раз я видел Селимова, когда ему исполнилось четырнадцать лет, столько же, сколько Ибишеву, про которого он пишет книгу. Временами мне начинает даже нравиться эта его книга. Хотя я, конечно же, написал бы ее по–другому.
Я сижу на перевернутом железном ведре, прислонившись спиной к покосившемуся столбу электропередачи. Мне не жарко в моем драповом пальто. А над городом бушует мусорный ветер. Безумный юго–западный ветер. Он поднимает до самого неба огромные клубы желтой пыли и гонит по гудящим улочкам города кучи дребезжащего мусора и старые газеты. Море беснуется. Оно сплошь в зелено–бурых пятнах. Вскипает грязной пеной и с грохотом обрушивается на разбитую эстакаду. Ржавые рыбацкие баркасы в гавани беспомощно раскачиваются и протяжно гудят под ударами волн. Проклятый мусорный ветер. Он обрушивается на город неожиданно, без предупреждения. И лишь собаки за несколько часов до его прихода начинают жалобно скулить и прятаться по подвалам. И их шерсть стоит дыбом от разлитого в воздухе электричества. Мусорный ветер приносит бесконечную головную боль, сердцебиение и смутное, невыразимое словами беспокойство, похожее на страх. Я помню время, когда в Денизли еще не дули мусорные ветры. Я помню время, когда медленно умирало море.
2.
Год за годом оно все дальше отступало в глубь горизонта, оставляя за собой бесконечные голодные пески. Море мелело так стремительно, что за несколько лет почти полностью обнажились скалы, до этого едва возвышавшиеся над водой. Теперь они стояли, облепленные гниющими водорослями и мертвыми мидиями, словно безобразные бородавки. И вся рыба ушла далеко к югу. И рыбачьи баркасы не могли больше выходить в море. Это было страшно. И никто не знал, почему это происходит.
Но зато вода в колодцах стала пригодной для питья. И деревья вокруг города зацвели, как не цвели никогда раньше.
Это было не так давно. Еще лет десять назад. Тогда в Денизли отовсюду приезжали дачники. Они приезжали на машинах и на автобусах целыми семьями. Снимали дома, заполняли пляжи и кафе, и вечерами на улицах было так же людно, как и днем. На бульваре каждый вечер играла музыка. Ходили красивые женщины в легких платьях. Завели даже небольшой прогулочный катер. Он отходил от эстакады три–четыре раз в день и, сделав круг вокруг маяка, возвращался.
Особенно многолюдно было летом 86-ого года, когда всю территорию от станции электрички до эстакады выделили под застройку дачному тресту. И уже в начале июня началась настоящая строительная лихорадка. Бригады рабочих копали фундаменты, корчевали заросли старого виноградника, варили арматуру, заливали бетон… Из Баку приехало столько людей, что стоимость жилья внаем в разгар сезона почти утроилась! Стали сдавать даже подвалы и сараи. И Денизли процветал.
А потом море стало возвращаться, метр за метром, жадно пожирая побережье. И если отступало оно в течение целых двадцати пяти лет, то вернулось оно всего за три года. И когда это произошло – резко изменился климат. И в город пришли периодические мусорные ураганы. Артезианские колодцы стали горькими от морской воды. Земля вокруг Денизли пересохла и покрылась твердой соляной коркой. Первой погибла великолепная фисташковая роща за автобусным терминалом. Деревья почернели и высохли. И ветер вырывал их с корнями, и их пришлось сжечь. А потом наступил черед сосен, граната и царственных фиговых деревьев, дважды в год покрывавшихся желтыми, как золото, смоквами, исходившими липким соком… Погибло почти все. Даже плантации неприхотливых маслин. Все, не считая старых виноградников на бросовой земле, выделенной дачному тресту. И это было удивительно. Он должен был погибнуть раньше других. Его выкорчевывали бульдозерами, выжигали целыми участками. Его душила горькая морская вода и соль, выступающая на поверхность. Но он выжил. И, чтобы выжить, он изменился до неузнаваемости. Мутация?.. Эволюция?… Никто не видел ничего подобного раньше. Листья его уменьшились в среднем почти вдвое. Они значительно утолстились, стали необыкновенно жесткими и заострились по краям, сделавшись похожими на птичьи лапы с длинными когтями. Узловатые стволы виноградников приобрели стойкость и крепость железных тросов. И теперь их практически невозможно было ни распилить, ни разрубить: через десять минут работы у пилы просто ломались зубья, а топор покрывался глубокими щербинками. Но самым удивительным качеством, который приобрел виноградник, стала та неожиданная быстрота, с которой он разрастался в разные стороны, постепенно захватывая пустующие земли вокруг себя. Продвигаясь все дальше под и над землею в поисках пресной воды и жизненного пространства, он все ближе подбирался к городу, буквально вспарывая асфальт и кроша бетонированные фундаменты своими жесткими шершавыми щупальцами. Для своей экспансии виноград удачно использовал брошенные к тому времени каркасы недостроенных дач.
Во время полного штиля, когда раскаленное небо, покрытое багровой патиной, висит совсем низко над городом, а море становится похожим на бирюзовое трепетное желе, достаточно подойти поближе к старым складам у пристани, чтобы услышать, как виноград методично грызет каменную кладку недостроенных дач. Он оборачивается вокруг них кольцами и сжимает, сжимает. Камень и бетон крошатся, рассыпаются, сдавленные нечеловеческой силой, и, время от времени, с глухим грохотом обваливаются особенно подточенные стены, и тогда в том месте, где это происходит, над желто–бурыми виноградными джунглями в воздухе зависает одинокое облако пыли…
3.
Проснувшись, Селимов безошибочно определил, что за окном опять бушует безумный мусорный ветер. Скользнув взглядом по стопке машинописных листов, лежащих на старом столе, он стал шарить рукой под диваном в поисках тапочек.
Большой портрет маслом в духе Модильяни иронично наблюдает за ним со стены. Единственное яркое пятно на блеклых обоях. На портрете восковое лицо мужчины средних лет с подозрительными крошечными глазками, глубоко запавшими в неестественно вытянутый череп. Он презрительно улыбается одними тонкими губами.
Селимов от всего сердца ненавидит его.
Остальные картины, доставшиеся ему от покойного отца, он давно уже или продал, или раздарил. Остался только этот тип, неотступно наблюдающий за ним из грубого пыльного багета. Отец написал его незадолго до смерти, с трудом работая скрюченной артритом рукой. Селимов оставил портрет из чувства вины. Отец умер, когда его не было в Денизли.
Отчаянно дребезжат оконные стекла. Селимов сидит на стуле посередине большой гостиной, загроможденной старинной мебелью, и курит. Всю эту мебель отец собирал много лет. Два громоздких кресла из красного дерева с резными ножками, комоды, украшенные драконами, огромный сундук в стиле «oriental», черный лакированный буфет середины Х 1Х века из Китая, столик с ножками в форме бронзовых дельфинов, пианино с подсвечниками Arnold Fibiger. Каждую вещь Селимов помнит с детства.
Он смотрит в окно. По улице в клубах уличного мусора и горячей пыли двигается похоронная процессия. Завывающий ветер изо всех сил полощет черное покрывало, пришпиленное к железным носилкам с телом. Ветер накатывает, словно гигантская волна, и движения людей становятся замедленными и неуверенными. Длится это с минуту, а потом бешеный порыв, подчиняясь некоему внутреннему ритму, на мгновение ослабевает, и в этот короткий промежуток времени все, кто идет за носилками, невольно ускоряют шаг, натыкаясь друг на друга и едва не роняя покойника. Пауза закончилась. Накатывает новый шквал, и все вновь замедляется, как в плохом кино.
Одеваясь, Селимов просматривает машинописный текст «Ибишева» и на ходу правит его карандашом. Четвертая глава. На письменном столе полно теплой пыли из щели в окне.
Выходя из дома, он забыл выключить вентилятор. Но решил не возвращаться из–за этого.
Старая «Волга» 79-ого года. Машина вздрагивает всем корпусом и, тяжело поскрипывая спущенными амортизаторами, катится по горячему асфальту. «Волга» так же, как и все остальное, досталась Селимову от отца.
Он вытаскивает из заднего кармана джинсов потрепанную записную книжку в кожаном переплете: ул. Нефтяников, 39. Это точно за городом. Где–то там, за дачами.
Чтобы не пересекаться с похоронной процессией, Селимов сразу сворачивает в переулок и, быстро проскочив переплетение почти безлюдных улочек за площадью перед зданием мэрии, выезжает к залитой водой набережной. Море с ужасающим грохотом разбивается о железобетонные волнорезы и выплескивается на дорогу кусками шипящей пены. Ветер обрывает провода. Со столбов электропередачи то и дело сыпятся синие искры.
Несмотря на духоту, Селимов не спускает стекло из–за ветра.
Примерно через километр дорога резко сворачивает налево. Выезд к эстакаде. Пристань. Старые склады. Водонапорная башня. Дальше общежитие рыболовецкой артели, ремонтные мастерские, неработающая кондитерская фабрика. Дальше дорога начинает причудливо петлять среди желто–бурых зарослей хищного виноградника. Он повсюду, сколько хватает глаз. Кое–где сквозь этот сплошной монотонный покров оплетенные жадными щупальцами еще торчат бетонные каркасы недостроенных домов, похожие на скелеты гигантских ящеров.
Дорога быстро сужается. Селимов сбрасывает скорость до минимума. Старая машина дрожит и грохочет на колдобинах.
Проехав два или три километра среди бесконечных растительно–каменных скелетов, Селимов слишком поздно замечает, как облако пыли и мусора впереди него постепенно сгущается, темнеет и вытягивается, приобретая форму бешено вращающейся воронки. Острие воронки уже достает до земли. Она движется прямо на него, вспарывая верхний слой почвы. Медленно и тяжело раскачивается из стороны в сторону и со свистом втягивает в свое жерло все в радиусе нескольких метров. Через две или три минуты она почти наверняка накроет его. Селимов выключает мотор и поднимает ручной тормоз. В наступившей тишине слышно, как гудит земля и трещат стволы виноградников. Он раздумывает, стоит ли надеть ремень безопасности.
В этом есть что–то удивительно живописное. Если выбрать удачный ракурс, например, стать с правого боку, спиной к солнцу, скрытому облаками пыли, на фоне золотисто–серого неба четко, до мельчайших деталей видна маленькая белая машина на проселочной дороге и огромная черная воронка, надвигающаяся прямо на нее…
Стена пыли и мусора высотой в несколько метров всей тяжестью обрушилась на машину. В одно мгновение стало темно и невыносимо душно. Все вокруг словно завесили рыхлым серым туманом. На бешеной скорости из глубины этого тумана вылетают и падают прямо на лобовое стекло песок, галька, комья сухой глины, консервные банки, ветки, целые кусты каких–то колючек, вырванные с корнем. И Селимов по–настоящему испугался, особенно когда почувствовал, как задние колеса с жутким скрипом оторвались от земли. Машину развернуло и со скрежетом потащило по земле куда–то влево. От грохота и свиста у него заложило уши. Он запаниковал.
Вокруг один сплошной двигающийся черно–серый водоворот, в самом центре которого он безнадежно застрял. Он пытается взять себя в руки. Закрывает глаза и начинает очень медленно считать.
Вой и скрежет стали затихать только, когда он добрался до ста семидесяти восьми.
Селимов сидит на корточках перед машиной и курит. На зубах скрипит песок. Воронка свернула в сторону и теперь медленно рассеивается там, над виноградными джунглями. В воздухе висит горькая пыль. Селимов смотрит на покореженный исцарапанный корпус «Волги» и улыбается. Он вспоминает свой страх.
4.
Селимов продолжает свои поиски.
Когда он, наконец, проехал железнодорожный переезд и станцию электрички, с правой стороны потянулись унылые каменные заборы невысоких домов. Он свернул в глубь переулков. Безлюдно. За все это время ему не встретилось ни одной машины. Эта часть города словно вымерла. Он удивлен. Такое ощущение, что он принимает участие в какой–то странной игре. Его задача найти писателя, про которого он впервые услышал три дня назад (по крайней мере, он так думает!). Писатель живет на улице Нефтяников, дом39. Селимов ищет улицу Нефтяников, и дорога уводит его все дальше на восток в глубь головокружительного лабиринта. И вот он уже с трудом понимает, где находится. Но он все равно продолжает ехать из какого–то чувства противоречия. И лабиринт все разветвляется и разветвляется, и безлюдные улочки все больше запутываются. И нет никого, кто мог бы показать дорогу. И ему начинает казаться, что он кружится на одном месте, и когда он уже начинает терять терпение, плотный ряд каменных заборов и домов начинает постепенно редеть, и в просветах между ними становятся видны скалы и голодные пески, скованные коркой соли…
Он останавливается посередине грязного пустыря перед большим трехэтажным зданием с провалившейся крышей. Покрытое бурой копотью оно, видимо, давно уже необитаемо. Первый этаж почти до самых окон засыпан песком и битым стеклом. Над дверью ржавая табличка: ул. Нефтяников, 14. Рядом, под покосившимся деревянным столбом, пропитанным мазутом, сидит высокий загорелый старик в черном драповом пальто, надетом прямо на голое тело. На его совершенно лысом черепе свежая царапина.
Селимов выходит из машины. Мокрая от пота майка липнет к телу. Старик смотрит на него, сложив руки козырьком. Продолжает бушевать мусорный ветер.
– Нефтяников тридцать девять… – Слова тонут в свисте ветра и приходится говорить с паузами. Лицо старика – медная маска из стовратных Фив.
– Улица Нефтяников…как добраться…я правильно еду?
– Дом писателя?…
– Я не слышу…громче!
– Тебе нужен…дом писателя?…Сигареты? – Селимов кивает и протягивает старику полупустую пачку.
– …возьму две.
– Дом писателя.
– Прямо… – Он прячет сигареты в карман пальто. – Там, видишь?
– Что?…Что вижу?
– Там. Проезжай электростанцию. – Старик показывает пальцем куда–то на восток.
– …метров через двести…увидишь большой столб с обгорелой верхушкой…молния ударила в прошлом году…рядом сидит собака.
– Что?…
– Собака, собака, говорю, сидит…рыжая такая…от столба повернешь направо, к скалам. Это там…дом писателя…
Старик улыбается и машет рукой на прощание. В его выцветших глазах вспыхивают и тут же гаснут золотые искры безумия.
Селимов заблудился. Это очевидно. Электростанция, столб, собака…сумасшедший старик–бродяга. Куда ехать? Только не обратно в лабиринт! Селимов включает радио. Крутит ручку настройки. Красная полоска проходит всю шкалу до конца. Ничего нет. Только треск и шипение пустого эфира. Словно наступил конец света и во всем мире остался только он один и этот сумасшедший старик, который продолжает махать ему рукой. Ветер катит по земле пластмассовый бидон.
Машина мчится по разбитой дороге, и за ней на несколько сотен метров тянется шлейф песка и пыли. Теперь Селимов абсолютно уверен: кто–то специально запутывает его. Кто–то не хочет, чтобы он встретился с писателем. (Селимов, как всегда, несколько переоценивает значение собственной персоны.)
Он едет вдоль бесконечной бетонной стены, над которой нависает главный корпус теплоэлектростанции с громадной, сужающейся кверху трубой. Вокруг трубы, отбрасывающей длинную неподвижную тень, кружатся черные птицы. Железные столбы высоковольтных линий, рыжие от разъедающих их ржавчины, безжизненно молчат. Из–за кризиса электростанция уже больше года работает с перебоями. На обочине, рядом с брошенными бетонными блоками, лежит разбитый грузовик, полузанесенный песком.
Дорога свернула направо, к скалам, и впереди показалось море, скрытое до этого громадой электростанции. Снова начались дома. Невысокие, серые, с наглухо закрытыми ставнями, они стояли, плотно прижавшись друг к другу, на небольшом ровном участке между скалами и дорогой. В стороне от домов Селимов увидел врытый в землю толстый столб с обгорелой верхушкой. Рядом, на песке, привязанная к столбу тяжелой цепью лежала тощая рыжая собака с гноящимися глазами. Когда он подъехал ближе, собака, с трудом преодолевая напор ветра, вдруг подняла морду и с яростным рычанием стала грызть цепь. Из ее пасти клочьями потекла пена.
Следуя указанием старика–бродяги, Селимов свернул направо.
5.
Он стоит, облокотившись на горячий капот машины и, щурясь от солнца и ветра, с чувством победителя рассматривает красивую, хотя и несколько запущенную виллу, выстроенную из камня на живописной скале, нависающей над морем. Сплошной балкон опоясывает дом по периметру. На крыше солярий и барбекю из огнеупорного кирпича. Панорамные окна от пола до потолка закрыты жалюзями. Прямо перед входом пустой бассейн, облицованный синим кафелем. Он завален песком и мусором. Вдоль дороги, ведущей к дому, в ряд стоят симпатичные фонари с разбитыми плафонами и высохшие, словно обугленные, маслины. Маслины разукрашены как новогодние елки. На скрюченных ветках, облепленных сверкающим серпантином из кассетных пленок, в изобилии висят пустые металлические банки, автомобильные запчасти, выкрашенные в красный, синий и желтые цвета, проволочные звезды и сито всевозможных размеров. Все это звенит, дребезжит и гудит на ветру.
Селимов оставил машину у водонапорного бака, стоящего на ржавых железных подпорках.
Солнце стоит в зените. Окутанное странным розовым маревом, оно яростно прорывается сквозь бегущие по небу тучи пыли. И его жар подобен укусу скорпиона.
Селимов идет к входной двери. Под ногами хрустят ракушки и песок. Сквозь плотно закрытые жалюзи кто–то внимательно наблюдает за ним. Селимову не по себе.
Ветер приносит запах горького миндаля и сухой полыни.
Дверь открыла полная краснолицая женщина в малиновом халате с капюшоном. Вытирая мокрые руки о чайное полотенце, перекинутое через плечо, она с нескрываемым любопытством смотрит на Селимова и широко улыбается.
– Прошу прощения. Это дом номер тридцать девять?…Я ищу дом писателя.
– А вы кто?..
– Я из редакции. Мы договаривались о встрече…по телефону…утром.
– Покажите какой–нибудь документ. – Селимов достает из портмоне редакционное удостоверение и протягивает его женщине.
В просторном холле темно и прохладно. Снаружи доносится вой ветра, наложенный на совсем отдаленный гул беснующегося моря.
– Сюда, пожалуйста. Вообще–то мы ждали вас к одиннадцати часам. Как договорились.
– Я никак не мог найти ваш дом. И спросить было не у кого. Такой ветер.
– Проходите. Только снимите, пожалуйста, туфли. Я сейчас дам вам тапочки.
Она отодвигает тяжелую бархатную штору и Селимов оказывается в полукруглой комнате, еще более темной, чем холл. Бледный солнечный свет, просачиваясь сквозь закрытые жалюзи, ступеньками лежит на ковре. Где–то справа, в углу, размеренно стучат часы с боем. Монотонно гудит кондиционер. Глаза Селимова начинают постепенно привыкать к темноте. В глубине комнаты он различает мужской силуэт.
– Кто это?.. Слесарь?
– Нет. Это корреспондент из газеты.
– А слесаря до сих пор нет?
Женщина включает свет.
За громоздкой конторкой вишневого дерева у стены стоит розовощекий толстячок в пижамных брюках и майке. Перед ним аккуратная стопка рукописей, раскрытая книга в мягком переплете и большой высушенный краб с отломанной клешней.
Толстячок натягивает на голову малиновый берет и выходит из–за конторки.
– Пресса! Пресса – это хорошо! Хотя, честно говоря, мы вас уже и не ждали… Но лучше поздно, чем никогда! Ведь, правда?
Толстячок неожиданно подмигнул Селимову и залился идиотским хрюкающим смехом.
– Вы проходите, не стесняйтесь! Садитесь в кресло, так вам будет лучше видны картины на стене. А тетя Сяма пока нам сделает чай. Ведь, правда, тетя Сяма? А может, кофе?
Селимов неопределенно кивает. Вся стена напротив него увешана картинами. Их не меньше двух десятков. Он безошибочно узнает руку отца. Но он никогда не видел этих картин раньше.
В комнате много книг. Они плотно стоят в высоком шкафу, уходящем под самый потолок. На подоконнике, рядом с пустым прямоугольным аквариумом, Селимов видит чучело маленького каймана и изящную модель парусника на лакированной подставке. Селимов удивлен. У него такое чувство, что все это он уже видел когда–то. Дежавю? Огромный веер, расписанный иероглифами, траченное молью сомбреро, китайский зонтик с цветами, две бронзовые статуэтки на мраморной каминной полке, граммофон со сверкающей медной трубой…Он почти уверен, что видел все это. Этот ковер с крупным геометрическим рисунком. Селимов пытается вспомнить. Ему кажется, что он вот–вот вспомнит. Но что–то отчетливо мешает ему.
(Селимов наделил Ибишева великим Даром Узнавания. Но сам он слеп, как летучая мышь. Он не видит в упор.)
– А вот и чай!
Женщина ставит на журнальный столик поднос с заварным чайником, нарезанный лимон в блюдечке, вазочку с шоколадными конфетами, две рюмки и початую бутылку коньяка.
– Чай у нас отличный! Английский, с бергамотом. Попробуйте!..И вообще, молодой человек, – неожиданно напыщенно говорит толстячок, разливая чай по фарфоровым чашкам с лепными драконами, – в этом доме все неординарно! Как вам понравились картины? Удивительно! Ведь, правда?
– А кто автор?
– К сожалению, неизвестно. Картины не подписаны. А мне они достались, так сказать, по наследству. Но, согласитесь, удивительные работы!
Селимов соглашается.
– Ну что ж! С чего начнем? Я хочу, чтобы мы с самого начала поняли друг друга. Это очень и очень важно, чтобы ваша статья получилась…как это сказать поточнее…на самом высоком уровне! Ведь речь, как–никак, идет о гении! Да, да, молодой человек! Именно о гении! Других определений я просто не принимаю!
Селимов с интересом смотрит на толстячка и, пытаясь скрыть улыбку, смущенно откашливается. Лицо толстячка горит от возбуждения. Он нервно потирает друг об друга свои пухлые ладошки.
– Ну и как вам роман? Вы уже прочитали его?
Селимов пожимает плечами.
– Значит, не читали! – толстячок искренне огорчен. И от этого румянец на его лице проступает еще больше. Он хмурит выцветшие брови и с укором смотрит на Селимова.
– Очень жаль, очень жаль. Я надеялся… Но, честно говоря, этого и следовало ожидать. Сейчас мало читают, а уж тем более в провинции. Очень жаль…
Возникает неловкая пауза. Толстячок остекленевшими глазами смотрит в чашку со стынущим чаем и не обращает на Селимова никакого внимания.
Из кухни тянет запахом жареного лука. Селимов чувствует, что голоден.
Толстячок вдруг вскакивает с дивана и начинает быстро ходить по комнате из угла в угол, заложив руки за спину.
– Это великий роман! Клянусь могилой матери!
Голос его дрожит. Селимов мстительно надеется, что он прослезится.
– Просто великий! В этом столетии больше не будет написано ничего подобного! Уверяю вас!..Сейчас роман переводят на португальский и урду, а осенью он выйдет в Дании и, может быть, еще в Бенгалии! Роман начинает свое шествие по миру! Пейте, пейте чай, он сейчас совсем остынет! Когда я увидел первые пробные оттиски…боже мой, я чуть не плакал, как ребенок!..давайте я плесну вам коньяку…отличный коньяк, мне привезли его в подарок из Шемахи.
Голос толстячка больше не дрожит. Он стоит перед Селимовым и возбужденно говорит, жестикулируя руками.
– Обязательно прочтите его! Клянусь могилой матери, вы не пожалеете! Вы на все сто процентов убедитесь, что я прав! Я бы дал вам почитать свой экземпляр, но он, к сожалению, у меня остался в единственном числе. И я никак не смогу вам его дать. Даже под честное слово…Дело в том, что я размышляю над ним каждый день. Прочту страницу–другую, потом выключу свет, чтобы ничего не отвлекало, и стараюсь осмыслить прочитанное до последней запятой…выпейте коньяку!
Селимов одним разом опустошает рюмку и решительно наливает себе еще. Спешить ему больше некуда.
– И как, получается?
– Что именно?
– Осмыслить все…
– Нет, что вы! Иногда над одним абзацем мучаюсь целый день. За три месяца я добрался только до двадцать первой страницы! Я все подсчитал: чтобы закончить мою работу, мне понадобится не меньше десяти лет, почти столько же, сколько писался сам роман! Титанический труд! Сейчас мне пятьдесят девять. Если Аллах даст мне сил и здоровья, то…Вы знаете, как тяжело, я бы даже сказал, мучительно писался этот роман! Пришлось четыре раза полностью переписывать все заново. Но труднее всего далась центральная, одиннадцатая глава! Это эпизод с потопом! Только представьте себе: повсюду поднимается вода, тонны, миллиарды тонн мутной морской воды, она затопляет улицы, дома, города и горы, затопляет весь мир. И потом, когда все успокаивается, главный герой вместе со своей семьей и некоторыми уцелевшими животными плывет на огромной лодке по бесконечному морю и видит сквозь толщу воды леса, магазины, стоянки с автомобилями, кинотеатры, дороги, аэродромы… Вы слушаете?
– Конечно…
– Может быть, имеет смысл записывать? Ведь, правда? – Обеспокоено спрашивает толстячок.
– У меня хорошая память. – Селимов наливает себе еще коньяку.
– О чем, собственно, роман? Конечно же, о вечности! А какая еще проблема может волновать по–настоящему великого писателя?! Только вечность: неопределенная, бесконечная, бесформенная, жуткая, в конце концов! Вечность, обесценивающая все человеческое. Вечность против этики. Она страшнее смерти. С точки зрения вечности добро и зло, и даже любовь – суть одно и то же. Они просто подменяют друг друга, рядятся в маски, играют…Вы скажете, что все это не ново. Но речь идет о том, как это передано в романе, с какой силой…
Толстячок все говорит, говорит, размахивая руками, пересказывает какие–то эпизоды из романа, почти нараспев декламирует целые абзацы, а осоловевший от коньяка Селимов рассеянно думает о том, что, если считать того старика в черном пальто, то это уже второй сумасшедший за сегодняшний день, и что когда–нибудь, возможно, все это повторится снова, и этот дом, и старая собака у столба, и недописанный роман про Ибишева, и неожиданные и неизвестные картины отца на стене.
Селимов достает из кармана пачку сигарет и осматривается в поисках пепельницы.
– К сожалению!.. Очень прошу вас не курить! У нас это не разрешается никому! Совершенно невозможно! – толстячок выглядит очень взволнованным.
– Знаете, я сам когда–то курил, но был вынужден бросить. А сейчас вот совсем не жалею об этом, потому что чувствую себе просто отлично. Тетя Сяма, сколько я уже не курю?…А?…Ты слышишь?
– Двадцать три года. – Кричит женщина из кухни.
– Двадцать три года! Это уже стаж! Почти четверть века!..А раньше ведь не меньше пачки сигарет в день. Я перестал курить с тех самых пор, как мы с тетей Сямой переехали сюда, к брату. А как летит время!? Странно, почти вся жизнь прошла рядом с ним…а я…
Толстячок вдруг загрустил. Он поворачивается спиной к Селимову и молчит. Недолго, всего несколько секунд.
– Брат ведь совершенно не переносил запаха сигарет! Совершенно. Это просто удивительно! Вы когда–нибудь слышали о некурящем писателе? Редкость. Я сам не знаю, как объяснить этот феномен. Ведь знаете, в принципе, он был совсем некапризным и очень терпимым. Ну, бывало, покричит, толкнет меня или даже ударит, а через каких–нибудь полчаса извиняется. Помню, однажды тетя Сяма подала ему остывший чай, а он как раз напряженно работал над финалом романа. И что тут началось! Он швырнул стакан в стену, ударил тетю Сяму по лицу, ладонью, наотмашь, перевернул конторку с рукописью… А прошло минут пятнадцать, и он уже не знал, куда деваться от стыда. Два дня извинялся. Подарил тете Сяме золотую цепочку и часы…Ты помнишь?
– Конечно! Такие замечательные часики!.. – кричит женщина с кухни.
– Вот видите! Но что касается сигарет…совсем другое дело! Тут пощады он не знал. Он и с женой, по большому счету, развелся именно потому, что она стала тайком от него курить. Застал ее однажды за этим делом…Я помню, года три назад сюда приехал представитель одного очень крупного европейского издательства. Очень вежливый молодой человек. И брат просто выгнал его из дома только из–за того, что тот попытался закурить!..Он был гениальным писателем и, как все гении, вел себя не всегда адекватно. Так что уж потерпите, пожалуйста…
– Брат? – рассеянно спрашивает Селимов.
– Брат. Мы всегда так его называли. Я и тетя Сяма. Он не возражал. Мне кажется, он не очень любил свое имя… А местные называли его просто писатель. Всем понятно, и никаких вопросов! Здесь же на пятьдесят, а может, и на все сто километров вокруг нет больше ни одного писателя. Хотя, если подумать…
– Писатель?…А вы тогда кто?… – глухо спрашивает Селимов, чувствуя, как холодная испарина начинает выступать у него на висках.
– Вы… – не он?
– Я?!..Да что вы! – толстячок заливается визгливым отрывистым хохотом.
– И вы все это время думали, что речь идет обо мне?!..Вот это да!..Тетя Сяма, тетя Сяма…ты слышишь?!
Селимов бледнеет от досады и бешенства.
– Ну и рассмешили вы меня, молодой человек!..честное слово!..тетя Сяма, ты слышала, он думал, что я – это он!
Он опять хохочет и бьет себя пухлыми ладошками по коленям. От смеха у него на глазах выступают слезы.
– Представляю себе, что вы тут обо мне думали!..Клянусь могилой матери, давно я так не смеялся! Ведь правда… Ну хорошо, хорошо, не нервничайте так! Никто вас не разыгрывает…успокойтесь вы, ради Аллаха! Кто я такой? Я что–то вроде его секретаря. Мы сводные братья. По отцу. Ну, в смысле, у нас один отец и разные матери. Меня зовут Садых–хан. Такое, знаете, немного старомодное имя. А тетя Сяма моя жена. Вообще–то покойный брат не любил родственников, если не сказать больше, но для нас с тетей Сямой он делал исключение. Собственно говоря, ведь мы…
– Покойный?!..
– А разве вы не знали? – тихо говорит тетя Сяма, стоящая в дверном проеме.
– Бедный, бедный брат…мы так любили его! – Она начинает всхлипывать. Селимов с ненавистью смотрит на ее красные мокрые руки.