Текст книги "Олени"
Автор книги: Светлозар Игов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Только на трех картинах были люди, но и они тоже, скорее, говорили об «отсутствии».
Одна, «Мать и сын», в сущности, представляла собой портрет. И не просто портрет, а портрет жены и ребенка художника – до такой степени картина сохранила и в то же время видоизменила их индивидуальные образы, которые я помнил и которые можно было увидеть на сохранившихся фотографиях (если фотографии вообще могут передать то, что лишь живая и влюбленная в эти модели рука в состоянии воспроизвести). И все же (не только из-за обобщающего названия) это был не просто портрет. Мать и ребенок были вписаны в определенную предметную среду и житейскую ситуацию и в конечном итоге преодолевали индивидуальное одиночество образа, закрытость традиционного портрета в самом себе. Справа, на переднем плане картины, на домашнем стуле, с вязаньем в руках, сидела мать, глядя в сторону сына, словно забыв на мгновенье о своем занятии. Он стоял чуть глубже, слева от фигуры матери, легко облокотившись на подоконник раскрытого окна и глядя на улицу. И так же, как было озарено его лицо невидимым источником света дня, светился взгляд матери, обращенный к сыну, полный материнского и женского счастья. В то же время какая-то печаль (может быть, печаль фиксирующего их взгляда) исходила от всей картины, на которой образы людей, вроде бы явно присутствующих в жизни, застыли навсегда в миг, вырвавший их из нее, чтобы сохранить в какой-то иной реальности, вне времени.
Вторая картина представляла собой портрет его дочери. Она, единственная, не излучала грусть, от нее исходило лишь ощущение лучезарности жизни. И, может быть, только взгляд, в котором сквозило знание о том, что этот милый ребенок столь нелепо уйдет из жизни, вносил в этот солнечный образ ауру отчаянной тоски.
Но больше всего мне запомнилась третья картина. Мое сердце сжалось от боли, лишь только я увидел ее. Потому что это был наш портрет – мой и Елены.
На картине под названием «Любовь» были изображены юноша и девушка. Они сидели на камнях каких-то руин, спинами опершись друг на друга: девушка положила руки на острые, высоко поднятые колени и смотрела куда-то далеко, за пределы картины, а юноша – он сидел в полупрофиль, спустив вниз ноги и слегка наклонив голову – тоже вглядывался куда-то вдаль. А за ними, на фоне озаренного солнцем неба, смутно различались утонувшие в кустах и траве развалины, над которыми, в глубине картины, возвышался силуэт мраморной колонны, разъеденной временем.
Поразило другое (даже не внешняя схожесть – вне всякого сомнения, это были мы, в той же одежде, как в то далекое лето в гостях у художника): эти озаренные счастьем и любовью юные создания, излучающие молодость, были нарисованы на фоне археологических руин. Дядя Митко не знал, не мог и подозревать, что мы познакомились в античном театре. Но на картине был изображен не театр. Это был остро врезавшийся в мою память пейзаж из детства – развалины у того далекого села на берегу Средиземного моря во время поездки с родителями. Даже цвет неба и странные, неуловимые зеленоватые и оранжевые отблески заката у горы Шенуа на картине были точно такими, как и в моих воспоминаниях. Дядя Митко никогда не бывал в тех местах и не мог знать о моих детских впечатлениях, оставшихся со мной навсегда. И даже резкий запах полыни из моего прошлого как будто присутствовал в его картине – на ее переднем плане, совсем незаметный, виднелся серо-зеленый стебелек полыни.
Самым удивительным было не просто совпадение моего детского воспоминания о нашем средиземноморском путешествии с тем, что изобразил художник, а контраст между молодостью жизни и древними руинами, внушавший мысль о кратковременности счастья и любви, хотя в самой картине не было ничего от плоской однозначности аллегорий, так всегда бесившей меня.
Впервые я увидел себя со стороны – не как отражение в блестящей поверхности зеркала, в котором человек видит лишь то, что воспринимает его взгляд, и не на фотографии, которая при всем мастерстве фотографа – всего лишь картинка, запечатленная мертвым объективом. Я увидел себя не как отражение чужого, беглого, мгновенно исчезающего внимания, а в со-творяющем взгляде, который в состоянии сохранить увиденное и разгаданное в чем-то более долговечном, чем мимолетный взгляд, – в вечности картины. Я увидел себя настоящим… И чужим.
И еще… Картина излучала счастье двух молодых людей, поглощенных своей любовью. Вот только почему, опираясь плечами друг на друга и как бы слитые воедино, в одно тело, эти двое смотрели в разные стороны и даже освещены были не одним, а разными небесами? Почему, вопреки банальной истине о том, что любовь – это когда двое смотрят не в глаза друг другу, а вместе в одну сторону, мы на картине устремили свои взоры в разных направлениях? Может быть, художник разглядел в нашей любви что-то, чего мы тогда еще не умели понять, погруженные в свое счастье? Или это было какое-то прозрение художника (а может быть, его искусства, о котором и сам творец ничего не подозревал) о жизни и любви вообще? Или это я, после своего горького опыта, видел что-то, чего в картине не было?
Но это «что-то» там все-таки было.
Картина казалась мне воспоминанием об одном сбереженном счастье и в то же время – печальным предсказанием, посланием, которое шлет мне из небытия художник, вглядывающийся в мою судьбу. А может быть, внесший в нее что-то и из своей.
Тогда я лишь поинтересовался ценой картины. Она далеко превосходила мои скромные возможности. Да и, в самом деле, даже если бы эти возможности у меня были, купил бы я ее? Вряд ли. Мне было достаточно того, что я видел ее, она, как и вся выставка, навсегда осталась в моей душе. К тому же в каталоге, который я взял, всегда смогу увидеть крохотную репродукцию картины под названием «Любовь».
Я вышел из выставочного зала под нудный дождик, все еще неся в себе свет увиденных картин и совсем не думая о том, куда, собственно, направляюсь.
А шел я туда, ради чего, в сущности, и приехал в этот Город. Я понял это, когда очутился перед оградой античного театра, который вдруг вырос передо мной в своей пустой глубине, как огромный колодец, под серой тенью облаков, в зеркальном блеске мокрых от дождя плит, не отражающих ничего, кроме пустого неба.
Место, где я впервые встретил Елену.
Это произошло год спустя после смерти мамы.
Как довольно часто в ту зиму, и сейчас, после недели занятий в университете, уже вечером в пятницу или – как на этот раз – рано утром в субботу я отправлялся в гости к дяде Митко.
Уже был май, утренний экспресс летел через утопавшую в цветах и зелени солнечную равнину, и я, впервые после обрушившегося на меня горя, ощущал в себе пробуждение надежды, радости и жизни, чувствовал, как мои глаза и все мое существо раскрываются вновь, доверчиво обращенные к миру.
Я прошел по сияющей свежестью и бодростью улице под сводами платанов, пересек блестящую на солнце нелепо огромную площадь, через как всегда кишащую людьми главную улицу и словно впервые заметил, какими прекрасными девушками полон мир – их обнаженные после долгой зимы и под ярким солнцем молодые тела делали их столь привлекательными.
Старинный дом художника был наверху, на холме.
Сам он был необычайно оживленным и жизнерадостным в тот светлый день, и скоро я узнал причину – через полуоткрытую дверь комнаты, служившей ему ателье, я увидел на штативе начатую картину. Казавшийся почти дряхлым, сраженным горем старик, которого я оставил две недели назад, сейчас был крайне возбужден. Он и радовался нашей встрече, но был и несколько рассеян.
Дядя Митко не выгнал меня, он никогда бы себе этого не позволил, но я знал, что стоит мне уйти, как он тут же бросится к незаконченной картине в ателье (хотя весь его дом уже давно превратился в ателье, заставленное картинами и старинными предметами, только комната, где он рисовал, по-настоящему и была его Ателье). Чтобы оставить его наедине с захватившим его вдохновением, я сказал, что пойду погулять.
– В час приходи обедать, – он махнул мне рукой, но я и так знал, что в это время он всегда прерывает свою работу, чтобы встретиться с друзьями в корчме, куда в дни своего приезда ходил с ним и я.
У меня впереди был целый день, огромный и бесконечный. Я не думал, чем мне его заполнить – этот прекрасный Город был столь живописен, что человек не мог насытиться прогулками по нему, даже люди здесь, более южные, более темпераментные, казалось, представляли собой особую расу (или, возможно, это почудилось мне, страннику, который не живет с ними общей жизнью, а видит их лишь в свои праздные часы).
По извилистой, мощеной грубым камнем улочке я вышел к античному театру, за которым, внизу, в теплых лучах уже летнего солнца, спокойно лежал Город, а дальше за горизонтом виднелся нежный профиль горы, связанной с именем легендарного певца[9].
Я сел на парапет у ограды театра. Под утренним солнцем он блестел ярким светом вытершихся за тысячелетия мраморных сидений, лишь в восточном секторе круто обрывающегося вниз амфитеатра одна его часть еще нежилась в прохладной тени. Хотя был май, совсем раннее утро, день обещал быть жарким. Я сидел и смотрел, как эта тень постепенно сжимается в тающую полоску, а весь амфитеатр становится похожим на огромные солнечные часы.
Вдруг из-за моей спины с шумом высыпала стайка ребят, очевидно, учеников художественной гимназии – у всех на плечах висели огромные папки с листами картона для рисования.
Какая-то девушка отделилась от группы и прошла мимо меня. Гибко, красивым движением проскользнув сквозь щель от недостающей перекладины в ограде и бегло глянув на меня через плечо острым как молния взглядом, она легко и быстро стала сбегать по мраморным ступеням вниз, к самому дну солнечного колодца. И через мгновенье, раскрыв свою папку, уже рисовала. Что? – может быть, недавно отреставрированный дом эпохи Возрождения, который гордо возвышался своими свежепокрашенными стенами над амфитеатром, а может быть, колонны, нависающие над сценой? Или Город, раскинувшийся внизу, под холмом? Я был далеко и ничего не мог разглядеть.
Вскоре я встал и по той же извилистой мощеной улочке, по которой пришел сюда, стал спускаться вниз, в Город. Выпил кофе в одном из кафе на главной улице, на которой шумела пестрая левантийская толпа, прочитал несколько одинаково скучных в своей информационной серости газет.
Позже я заглянул на один из базаров – даже в эти, самые тяжкие дни продовольственной скудости, здесь было полно фруктов, овощей, приправ и других самых разных товаров, шумела толпа.
Потом я долго бродил по тихим и пустым улочкам на другом, противоположном холме. В отличие от Старого города, здания которого были образцом архитектуры эпохи Возрождения, дома здесь соответствовали более современным европейским стилям. Не слишком большие и не слишком богатые, обшарпанные и облупленные, изрядно обветшавшие за минувшие годы, они излучали какое-то благородное достоинство и таинственность, погруженные в стародавнюю тишину.
Ближе к вечеру, когда жара спала и пришлось даже надеть джинсовую куртку, которую я весь день протаскал на плече, пора было возвращаться в Старый город. Я снова направился к античному театру, где был утром. Я уже знал, что хочу увидеть ее.
Встав в стороне, у ограды театра, я заглянул в мраморную воронку, конусом уходящую вниз.
Девушка была там, на том же месте, будто и не покидала его весь день, продолжая рисовать. Тень от заходящего солнца почти добралась до нее, но она все еще была в его лучах, по-прежнему всматриваясь в невидимые мне предметы, которые рисовала. Не знаю, как долго я стоял так, глядя на нее, но вдруг, будто почувствовав мой взгляд, она обернулась.
Мы были одни, весь мир словно отодвинулся в сторону, чтобы уступить место нашему одиночеству, поглощенному друг другом.
Поблизости никого не было, ее одноклассники, которые утром рассыпались здесь, как рассевшиеся на деревьях Старого города птицы, уже разошлись по своим неведомым вечерним дорогам и тропкам. Шум Города внизу затих, отступил куда-то назад, в сторону. Мы были одни в пустом, уже совсем погрузившемся в тень амфитеатре, она – почти на самом его дне, я – у железной ограды наверху.
Я спустился вниз по каменным ступеням и сел рядом с ней на еще теплые камни скамьи. Не глядя на меня, поглощенная своим делом, она продолжала рисовать.
Но я смотрел не на рисунок, а на девушку.
Глухим от волнения голосом я спросил, можно ли посмотреть, что она рисует. И лишь теперь она повернула ко мне частично скрытое прядью темных волос лицо и взглянула на меня своими ясными глазами.
– Дом, – помедлив, ответила она. Но я даже не глянул на папку с рисунком, которую она развернула ко мне так, чтобы я мог увидеть рисунок, я смотрел на нее. Бросив лишь беглый взгляд на линии рисунка, я ничего не понял, поглощенный близостью девушки, доверчивый взгляд которой взволновал самые скрытые мои глубины с незнакомой мне прежде силой.
– Вы из художественной гимназии? – спросил я.
Да, она из столичной художественной гимназии, и каждую весну они приезжают сюда рисовать по субботам и воскресеньям.
Ее звали Елена.
Представился и я – студент, приехал на уик-энд к своим близким друзьям.
Мы замолчали, словно боясь словом или жестом разрушить то, что происходило между нами. Я был полон какого-то утонченного, легкого, как затаенное дыхание, внимания.
Так мы сидели в теплых сумерках майского вечера, совсем одни, рядом, не прикасаясь друг к другу, но уже связанные невидимой трепещущей нитью.
Я молчал, не от смущения, напротив, я чувствовал себя свободным, легким, почти невесомым благодаря охватившему меня чувству, а молчал, затаив дыхание, чтобы не потревожить прекрасное мгновенье. И она, я знал это, была во власти того же чувства и не хотела словом или жестом разрушить тайну волшебства, которое совершалось, и ждала его продолжения.
Я предложил прогуляться, и она, без слов, жестом, с которым захлопнула свою папку с рисунками, дала мне понять, что согласна.
Мы поднялись, и тут я впервые коснулся ее, подавая руку, и вторично – не только через свой взгляд – она вошла в меня, на этот раз уже телесно, через токи, пробежавшие от ее руки ко мне и залившие меня волной счастливого предчувствия, которое уже само по себе было счастьем.
Мы долго бродили по пустеющим улочкам Старого города наверху. Потом – в пестрой вечерней толпе Нижнего города, безразличные к окружающему миру, и даже не глядя, мы как бы всматривались друг в друга, и, не касаясь, я ощущал ее руку в своей. У меня было такое чувство, что я иду не с незнакомой еще совсем недавно девушкой, а несу в руках драгоценную свечу с маленьким трепещущим огоньком – как в пасхальную ночь. И что мы знали друг друга всегда – нашедшие себя половинки из платоновского мифа.
Поужинать мы сели в садике какого-то маленького ресторанчика. Пили белое вино, разговаривали, узнавая друг друга, исполненные бескрайнего взаимного доверия. Я проводил ее до общежития, где они остановились. Мы договорились встретиться на следующее утро. Поцеловать ее я не осмелился. Даже и не подумал об этом. Рука, которую она протянула мне, прощаясь, была для меня больше, чем поцелуй.
Окрыленный, я возвращался домой полупустыми ночными улицами.
Старый художник ждал, обеспокоенный моим необычным вечерним опозданием, но ни о чем не спросил.
Утром мы встретились. У нее уже не было с собой папки для рисования, и целый день мы бродили по Городу.
А вечером вернулись в столицу вместе, последним поездом. Мы сидели у ночного окна, но всматривались не в его темное зеркало, а глубоко – в себя, высоко – в себя.
Поздно ночью я проводил ее домой. Мы условились встретиться в следующую субботу в Городе, где познакомились, где увиделись впервые.
Но уже в пятницу вечером я отправился в Старый город. Дядя Митко был слегка удивлен моими участившимися визитами (впрочем, не думаю, что это было ему неприятно), но промолчал. Мне очень хотелось рассказать ему о своем увлечении, но что-то заставило остановиться. Возможно, сомнение – а вдруг Елена не приедет? Хотя по дрожи своего сердца я чувствовал, что самая важная в моей жизни встреча все ближе. Я ощущал свою любовь с такой силой, что даже не допускал и мысли о том, что такое чувство может остаться безответным.
Весь вечер, отвлекая меня, дядя Митко рассказывал мне о двух старых мастерах, его учителях, ради которых он и переехал когда-то в этот Город.
На следующее утро я встал очень рано и бродил по Городу, с нетерпением ожидая условленного часа. Мы должны были встретиться в античном театре, там, где я увидел ее впервые, но когда подошло время прибытия поезда, я почти бегом бросился к вокзалу – а вдруг мы разойдемся, испугался я, хотя пройти от вокзала к центру Города можно было только по улице с платанами.
И когда, по моим расчетам, поезд уже должен был подходить к перрону, я нервно прохаживался вдоль улицы под огромными платанами. Но наконец этот миг наступил – прошло пять минут после прибытия поезда по расписанию, и ей уже пора было появиться. Я до боли в глазах всматривался в дальний конец улицы, а по еще совсем недавно не слишком оживленным тротуарам мне навстречу шли люди, сошедшие с этого поезда. Ее не было. «А вдруг она вообще не приедет?» – тревога снова сжала мое сердце, хотя я был убежден, что увижу ее. «Ну, а если что-то случилось?»
И тут я увидел ее – скорее, почувствовал по замиранию своего сердца. Она шла по тротуару на солнечной (естественно) стороне улицы, которую я инстинктивно выбрал, ожидая ее. Примерно метрах в пятидесяти от меня я, наконец, разглядел ее среди прохожих. Она еще не заметила меня, но мое сердце пело все громче с каждым метром сокращающегося между нами расстояния. На этот раз она была не в джинсах, а в светлой юбке с легким бежевым пуловером, с небольшой дорожной сумкой через плечо, без своей огромной папки с картонными листами для рисования.
Увидев меня, она, как мне показалось, слегка вздрогнула и заспешила ко мне. За несколько шагов мы оба остановились, разглядывая друг друга с каким-то радостным удивлением, а потом одновременно бросились навстречу, я обнял ее и поцеловал, безошибочно почувствовав, что моего поцелуя не только явно ждали, но и с трепетом желали, а она обняла меня своими нежными и жаждущими еще большей нежности руками.
Это был наш первый поцелуй, наверное, он продолжался дольше, чем обычно принято у встречающихся людей (я не помню времени, оно для меня остановилось), и прохожие, очевидно, смотрели на нас с удивлением, сочувствием или с неприязнью, но нам было не до них.
Потом мы, не сговариваясь, взялись за руки и быстро пошли по улице – и это были не шаги, а какой-то счастливый и легкий полет.
Мраморные плиты огромной площади ослепительно блестели на ярком солнце, и мы свернули под растянутые тенты террасы большого отеля, где долго пили кофе, а в сущности, просто наслаждались своим взаимным присутствием.
А потом где только ни бродили мы весь день, рука об руку, счастливые своей близостью, и ненасытно целовались, словно наверстывая то, что не позволили себе при первой встрече.
Вечером я привел Елену к дяде Митко. Представил. И мы все трое были счастливы – каждый по-своему. Боль о наших близких словно исчезла, ведь они были с нами, смотрели нашими глазами, радовались нашему счастью.
На следующей неделе, уже вместе, мы снова приехали в этот Город. И были неразлучны здесь, в нашем Городе. Мы просто были счастливы.
А потом у Елены закончился учебный год, я сдал свои экзамены. И автостопом мы отправились к морю.
Эти два месяца на побережье остались в моем сознании в каком-то счастливом надвременьи, из которого в памяти всплывают в беспорядке образы, картины, ощущения.
Мы переезжали с места на место, иногда оставались где-нибудь на неделю-другую или проскакивали их за пару часов; нас принимали и бедные комнаты в сельских домишках, и претенциозные квартиры в набитых алчными собственниками виллах курортных поселков, и удаленные от цивилизации бунгало в полупустых курортных местечках, и замызганные хижины на пляжах; мы питались и в шикарных ресторанах, и в дымных трактирчиках, в прибрежных барах, но чаще всего – на пляжах, в дворовых беседках или просто на ходу, в тени придорожных деревьев мы ели фрукты или что-нибудь всухомятку; мы танцевали в битком набитых дискотеках или на полупустых дансингах каких-то невзрачных кафешек; пили кофе на солнечных утренних террасах или под наскоро сколоченными навесами новых «заведений», как грибы выраставших на побережье; мы передвигались на маленьких пароходиках, попутных машинах или в душных автобусах; спали в тесных комнатушках или под открытым небом.
Но чаще всего не спали, поглощенные друг другом и быстро меняющимися картинами мира вокруг нас, до которого нам, в сущности, не было никакого дела, как и ему – до нас, мы просто дарили ему свое счастье. Только солнце, воздух, вода, сияющее небо и желтый песок с любопытством вглядывались в нас, а волны и порывы ветра вовлекали в свой ритм. Бытовые неудобства и людская суета, ориентальская лень и балканская грязь нас не волновали, мы их просто не замечали или превращали в забавные приключения и предмет для веселых шуток.
И хотя мы частенько сливались с потоками курортной толпы на приморских бульварах и набережных, в шумных кафе или на вечерних прогулках, в пригородных автобусах или летних театрах, перешагивали через полуголые тела на беззаботных пляжах или лавировали между столиками в переполненных ресторанах, больше всего мы любили уходить подальше от людей и их шума, оставаясь там как можно дольше – на уединенных бесконечных пляжах или безлюдных скалах, в тенистых прибрежных лесах или среди волнистого ландшафта дюн, где шумели на ветру лишь сухие рапиры тростника. И даже когда приходилось соблюдать неизбежные бытовые ритуалы, следуя потребностям – спать, есть, покупать продукты или развлекаться, мы выбирали места подальше от толпы, убегая от суеты и шума окружающего мира.
Мы подолгу плавали вдали от берега или резвились на мелководье, дни напролет подставляли свои обнаженные тела безжалостному солнцу или отдыхали в прохладной тени густых деревьев; часами могли идти по узкой кромке, разделяющей море и сушу, когда только маленькие, невесомые, похожие на кружево волны ласкали наши щиколотки или когда на нас обрушивались огромные отвесные водяные валы; мы карабкались по крутым скалам или погружались в подводный мир, в его синюю, зеленоватую, янтарную или мутную глубину; загорали на волноломах или полуобморочных от солнечного удара причалах; гонялись друг за другом и обнимались в воде; надев маски, дыхательные трубки и ласты, ловили рыбу или дарили друг другу красивые ракушки, рапаны, улитки или «драгоценные» камни; очарованные, сидели на песке или какой-нибудь скале в часы заката или восхода; строили замки из песка (и из воздуха), жарили рыбу в консервных банках и пекли мидии на жестянках в прибрежных кострах; катались на водном велосипеде в тихие утренние часы или гуляли среди яхт в морских клубах по вечерам; до головокружения катались на большом венском колесе или на простых детских качелях в пустых садиках; грызли семечки или сосали петушков на палочке, смотрели глупые фильмы, танцевали до упаду среди незнакомых людей под разноцветными огнями гремящих дискотек.
Однажды мы целую ночь провели в дискотеке, где собралась молодежь, отдыхающая в ближнем поселке и двух окрестных кемпингах. К утру танцующие стали расходиться, дансинг опустел, в короткие паузы между мелодиями был слышен грохот отъезжающих (конечно же, с форсажем) мотоциклов. Мы сели выпить по чашечке кофе перед уходом, как вдруг – впервые за эту ночь – из нещадно гремящих до сих пор колонок тихо полилась чудесная мелодия «Summertime»[10]. Не сговариваясь, мы встали и, обнявшись, отдались всем своим существом мелодии, подчиняясь ее медленному ностальгическому ритму. Но, не дожидаясь конца, когда ее безжалостно перебьет другая мелодия, я взял Елену за руку, и мы вышли. А потом пешком двинулись по шоссе, и в предрассветных сумерках мимо нас с ревом и криками проносились мотоциклы разъезжающихся по домам байкеров. Мы шли в постепенно светлеющем сумраке наступающего утра, шоссе выбралось в открытое поле, почти сливающееся с песчаным пляжем. И снова – не сговариваясь, как по команде – бросились наперегонки к морю. Пока мы плавали в тихой и темной воде, небо постепенно светлело и розовело, хотя солнце еще не показывалось. А когда вышли из воды, то крепко обнялись, чтобы согреться от легкой утренней прохлады, и нежное объятье рук перешло в любовную ласку.
Придя в себя после счастливой усталости, мы еще острее почувствовали утренний холод… но в этот момент взошло солнце.
В миг, когда нижний край огромного светящегося шара оторвался от далекого горизонта, послышался какой-то тонкий звон, этот звон и свет целиком захватили нас, а все море засияло под лучами огненного светила.
Я как будто перестал ощущать свое тело, потому что весь блеск этого мира – и озаренное первыми лучами солнца небо, без единого облачка, ясное и лазурное, и море, переливающееся миллиардами светящихся точек расплавленного серебра и золота, и опаловая мягкость песка, заблестевшего в бессчетных нежно-острых зеркальных осколках, – всё это ослепило меня, изнутри озарило мою душу, заполнив ее до отказа и освободив тело от его тяжести.
Я взглянул на Елену – прикрыв глаза, она опустила подбородок на руки, сложенные на коленях, и ее лицо сияло в блеске утра. Она сама была этим утром.
Вижу ее и в другие мгновенья.
Мы были тогда на одном из шумных курортных пляжей и после того, как все утро играли в волейбол, катались на водном велосипеде и плавали, решили испытать и более эксцентричные удовольствия. По заливу с ревом взад и вперед ходил какой-то катер, поднимая в воздух на парашюте смельчаков, решившихся полетать. Я спросил Елену, не хочет ли и она попробовать. Поколебавшись, она согласилась, но только – после меня.
Желающих было не слишком много, и через полчаса я уже закреплял на ногах водные лыжи, потом меня привязали к парашюту и катер так резко, что я чуть не свалился в воду, потащил меня вперед, в море, лыжи заскользили по его поверхности и незаметно я поднялся вверх. И испытал давнее – из моих детских снов – счастье, счастье полета.
А потом была очередь Елены, но ее полет над морем не был спокойным для меня. С момента, когда она вырвалась из моих рук, увлекаемая в море, и вплоть до своего полета, когда она повисла под пестрым – оранжевым, синим, алым – куполом парашюта в небе, я буквально умирал от страха, ожидая чего угодно, хотя прекрасно знал, что риск минимален, ну разве что не взлетишь сразу или шлепнешься раньше времени (но все же с парашютом) в море.
Я стоял с колотившимся сердцем на самой кромке берега, не сводя с нее тревожного взгляда. Когда катер подошел к самому берегу и почти остановился, заглушив мотор, какой-то парень спрыгнул с него, а катер резко развернулся и пошел обратно в море на самом малом ходу, уже по инерции. Парень подал мне канат, на котором крепились стропы парашюта Елены. Я взял его, не зная, что с ним делать, удивленный столь неожиданным подарком. Но ничего делать было и не надо. В тихом воздухе парашют медленно опускался, плавно скользя к берегу. Казалось, что Елена не висела, раскинув руки, под шелковым парашютом, а летела, летела по-настоящему. Я смотрел, как она спускается, все ближе и ближе, заметила меня, помахав рукой, а потом легко, как бабочка, приземлилась совсем и попала в мои объятия. И пока мы с парнем снимали с нее нагрудник с канатом, она, обняв, поцеловала меня, все еще возбужденная после тревожной радости полета и облегчения от благополучного возвращения. Почувствовав эту дрожь, я спросил: «Тебе было страшно?». А она ответила:
– Нет, ведь я летала с тобой!
А еще раз я видел ее в другом полете.
Иногда мы брали лодку напрокат, и я выгребал подальше от берега, там мы останавливались, чтобы искупаться, и тогда она бралась за весла, неловко пытаясь грести. Несколько раз мы плавали и на моторных лодках. А однажды – на яхте.
Как-то после обеда мы пошли на волнолом, закрывающий маленький залив. На его внутренней стороне был морской клуб с причалом, на котором болтались яхты, парусники и рыбачьи лодки. Ближе к вечеру мы сидели у этого причала в небольшом пустом баре, а возле нас суетились, занимаясь своими рыбацкими и парусными делами, трое мужчин. Двое молодых ребят, загоревших до черноты, в одних плавках, то спускались в трюм большой моторной яхты, то поднимались наверх, на борт. А третьим был колоритный старик в ветхих джинсах, тельняшке, выгоревшей от солнца и ветров, в белой фуражке с большой золотой кокардой и с маленькой трубкой в зубах. Он явно собирался отчаливать на своей небольшой яхте – поднимал паруса, разбирал снасти. И когда он уже был готов отвязать свою лодку, чтобы отчалить, я, неожиданно для себя, бросился к нему с просьбой взять нас с собой. Старик молча кивнул, Елена, не дожидаясь моего сигнала, уже бежала к нам по мосткам. Старик помог нам спуститься в лодку, ловко отвязал ее от причала, запрыгнул внутрь и взялся за руль. Парусник грациозно развернулся на тихой воде залива и пошел в открытое море. И я тут же почувствовал, как ветер крепко взял яхту в оборот, вбросив ее, как стрелу, в море – море, которое всё и всегда начинает сначала.
Свистящая дрожь до предела натянутых ветром парусов – самый чистый и свободный звук на свете – и резкие всплески распарываемых лодкой волн сливались в какую-то удивительно звонкую мелодию.
Старик на корме держал в одной руке руль, а другой ловко, с помощью канатов, управлял парусами. Я сел у мачты с подветренной стороны, а Елена – на самом носу яхты, слегка откинувшись назад, на руки, и подняв лицо к солнцу. Она сидела с закрытыми глазами, встречный ветер трепал ее волосы, время от времени закрывая лицо, осыпаемое блестящими брызгами. И девушка, озаренная солнцем, и такая разная, но одинаково сияющая синева моря и синева неба над ним сливались в один образ, образ счастья, которое – я знал это – останется со мной навсегда.
Я взглянул на старика, который тоже смотрел на эту красоту перед собой, продолжая рулить. Он поймал мой взгляд, передвинул во рту свою трубку и одобрительно кивнул в сторону Елены.
Перебравшись по дрожащему от стремительного движения корпусу лодки вперед, я обнял ее за плечи, она открыла глаза, блаженно улыбаясь под лаской солнца, и снова повернулась к морю, потом ловко оседлала нос лодки, свесив ноги над водой, которая с тонким свистом разрывалась на два потока, бегущие по сторонам лодки к ее корме.