Текст книги "Олени"
Автор книги: Светлозар Игов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
В самом конце веселья г-н Иванов велел девушкам показать стриптиз, и они начали снимать с себя то немногое, что еще оставалось.
Вообще-то, я вовсе не пуританин, чтобы осуждать людей за их телесные забавы, и уж никак не принадлежу к числу лицемерно возмущающихся завистников, основная проблема которых как раз в том, что их на такие забавы и не приглашают (собственно, мне никто не мешал поучаствовать в этом цирке). Просто этот мерзкий спектакль не вызывал у меня даже отвращения. В нем не было ни похотливого озноба оргии, ни экстатического забвения опьянения (раньше на таких пьянках все громко пели разудалые «патриотические» песни). Сейчас все было нелепым и пошлым, как в любительских порнофильмах. Вся эта компания даже не испытывала удовольствия или веселья от своей пьяной забавы. Они просто «развлекались», уверенные, что именно «так» это и нужно делать.
Их пошлость была скучна даже для человека со склонностью к патографическим исследованиям. Себя я таковым не считаю, поэтому вернулся к себе, лег и сразу же заснул.
Утром я встал поздно и далеко не в самом лучшем состоянии. (Все-таки вчера я выпил немало, да и лег намного позже обычного.) Дело шло к обеду, шел неприятный, скучный дождь. Из окна я увидел, что лимузин исчез, вчерашняя компания, очевидно, тоже испарилась. Я принял душ и пошел к старикам. Дед Йордан, естественно, не сказал ничего, а баба Ивана пошла убираться во дворец, за одну ночь превратившийся в свинарник. Наши будни впредь, очевидно, будут такими же, как и раньше, без смуты, которую внесли в нее незваные гости и о которых я так ничего и не узнал – кто они? что они? Старики тоже мне ничего не объяснили (если они, конечно, сами что-нибудь знали). В тот день я не пошел гулять под дождем, а вернулся к себе и стал читать – как будто хотел смыть с себя нелепые вчерашние воспоминания.
А на следующий день – гораздо раньше, чем в прошлом году, – все уже было покрыто выпавшим за ночь глубоким снегом.
Я вышел, надев зимние ботинки и набросив поверх толстого свитера солдатскую шинель. Ветки одного еще совсем зеленого дерева сломались под тяжестью мокрого снега. Несколько бело-желтых березок с очень тонкими листочками, на которых снег не мог удержаться, меланхолично смотрели с дальнего края рощицы. Большой платан перед дворцом невозмутимо стоял под своими крепкими ветвями, гордо переглядываясь над утонувшими в снегу просторами с секвойей напротив.
Так началась моя вторая зима в «Оленях». Я жил как обычно – прогулки, книги, переводы, приветливое молчание в компании стариков. Единственной новостью стали совсем новенькие лыжи, которые дед Йордан вытащил откуда-то со склада, и «обновки» от бабы Иваны – она связала мне новый свитер, рукавицы и лыжную шапочку, заменившую мою прошлогоднюю солдатскую ушанку. И в эту зиму моей страстью стали долгие лыжные походы по окрестным лесам и спуск с одной крутой горы, ставшей для меня горнолыжной трассой, свидетеля моих одиноких лыжных подвигов. Туманы и облака исчезли еще в начале зимы, и до самой весны снег вокруг сиял под ясным горным солнцем в звенящем хрустально-прозрачном воздухе.
Как и вторая зима, вторая весна в «Оленях» наступила рано. И не просто наступила, а буквально ворвалась. Снег стаял быстро, почти мгновенно, под напором теплого южного ветра. Деревья сначала побледнели, подсохнув, после своей черной зимней мокроты, их верхушки стали совсем светлыми – нежно-зелеными, розовыми и бледно-желтыми, а потом – опьяняюще зелеными. Все расцвело, буйно разрослось, и уже в начале апреля казалось, что наступило лето.
И в прошлом году, даже в прохладные дни осени и зимой, я не сидел все время дома, во дворце, а этой весной и совсем редко возвращался туда, разве что переночевать. Уже в мае с помощью старика я построил себе что-то вроде беседки в ветвях одного дерева у озера, где стал оставаться и на ночь. А иногда ночевал прямо на поляне у озера, под открытым небом, долго укачивавшим меня в своей звездной колыбели, прежде чем я погружался в море сна.
Дворец, вне всякого сомнения, был прекрасным творением рук человека, шедевром архитектуры. Но хотя он стал моим домом, а его библиотека – местом увлекательнейших духовных занятий, было в нем что-то чужое и неуютное при всем его удобстве и шике. Это ощущение чужеродности возникало не только из-за того, что дворец не был моим родным домом или моей собственностью, и не потому, что он давно не знал настоящих хозяев (если они вообще существовали – я так и не понял). Просто он стал кратковременным приютом для случайных гостей. Хотя нет, не только это. Бодлер где-то писал, что ни в одном дворце нет сокровенных уголков. Даже самые сокровенные его помещения, предназначенные для сокрытия интимного (будуары), были, скорее, показательно-шикарными витринами интимности, а не подлинным гнездом сокровенного. Они словно были предназначены для будущего музея, где покои какого-нибудь лица – просто объект любопытства посетителей музея, а не обитель конкретных людей. Дворец стал гостиницей для всех желающих, а не чьим-то домом. И при этом – неиспользуемой гостиницей. А сейчас в ней жил один случайный бродяга – я.
Поэтому я и предпочитал жить в «Оленях» как бродяга.
И только здесь, в заповеднике, я понял, почему именно природа – родной дом человека.
Но понял я и другое: чтобы уловить ритм природы, мало знать о существовании ее годового круга. Нужны, по крайней мере, два таких полных круга, чтобы человек вошел в пульс природы и понял его. Потому что он должен почувствовать различия и в повторении – как каждая весна, каждое лето, каждая осень и каждая зима повторяют предыдущую весну, лето, осень и зиму, но и отличаются от них. Круги природы и одинаковы, и различны, как и круги года, отмеряющие возраст и биографию какого-нибудь дерева и так хорошо различимые на гладкой поверхности его среза.
У меня всегда был глубокий и здоровый сон, сны мне снятся очень редко (или, может быть, как утверждают знатоки механизма сна, они мне снятся, но я их не помню). А еще реже я просыпаюсь по ночам.
Здесь, в «Оленях», мой сон был еще глубже и спокойнее. Физическая нагрузка от ежедневных долгих прогулок, гимнастики, плавания, верховой езды, от работы со стариками, мои занятия с книгами и переводами, удивительно чистый горный воздух – все это приводило к тому, что я засыпал почти мгновенно, буквально лишь прикоснувшись к подушке. А ночная прохлада (я закрывал окна только в самые холодные дни) насыщала мой сон, в котором я тонул, как в глубокой реке покоя и забвения.
Но иногда ночью я все же просыпался – от какого-нибудь беспокойного сна, который забывал сразу же, лишь открыв глаза, от внешних звуков или далеких колебаний атмосферы, которые, не проникая в мое сознание, все же улавливались глубинными таинственными флюидами моей души.
Проснувшись, я не сразу осознавал, где я. Потом медленно выплывали в темноте смутные очертания моей комнаты, мебели или контуры окна, из которого струился холод или тьма, свет луны или утренний полумрак. И я снова крепко засыпал до утра. Или выходил на балкон, вглядываясь в ночной пейзаж и вдыхая ночной воздух.
Но никогда не забуду странного очарования одной ночи.
Было лето, стояла нестерпимая жара, горы и лес буквально изнемогали под солнцем, и казалось, что даже обычная горная и лесная прохлада куда-то спряталась от извергающего жар неба, в котором не было ни облачка, ни ветерка.
Я снова стал спать во дворце, потому что снаружи было гораздо теплее, чем в здании, где из потаенных темных углов всегда тянуло холодком, но сейчас и здесь было жарко, и я широко распахнул окна и дверь на балкон в надежде на ночную прохладу.
Внезапно посреди ночи я проснулся – не в полусне, а с абсолютно ясным сознанием, словно по какому-то непонятному знаку или зову.
Было полнолуние, и комната казалась удивительно светлой и какой-то призрачной. Луны не было видно, но ее свет озарял комнату, резко выделяя тени.
Но меня разбудило не магнетическое сияние полной луны, а что-то другое, что я почувствовал, но не смог сразу осознать.
А потом понял.
Чешма[4].
Снаружи не просто звонко, а даже сильнее яркого света луны космическим резонансом звучал голос чешмы – и это было не обычное журчание воды, а звук, создающий огромное акустическое пространство, раскрывающий и расширяющий границы окружающего мира.
Эта красивая чешма с большим каменным ложем для льющейся сверху, из родника, воды находилась в самом начале маленькой рощи из каштанов и лип, отделявшей дворец от домика стариков, рядом с огромной секвойей. Сама чешма, между камнями которой росли мох и дикая герань, была окружена собственным кольцом из деревьев и кустов, закрывавших ее от соседней рощицы. И над всем этим великолепием возвышался изящно-стройный кипарис, а у самой чешмы в красивом беспорядке росли, сплетаясь ветвями, кусты роз, лавр, самшит, а чуть дальше, у каштанов и лип, густели заросли жасмина.
По примеру стариков и я пил воду только из этой чешмы, она всегда была ледяная, какая-то живая и сладкая – вкусная вода. Я заметил, что иногда сюда на водопой сходились и слетались не только собаки и птицы, но и кони, у которых на скотном дворе были свои роднички и поилки. Баба Ивана говорила, что животные приходят сюда лечиться. И правда, они появлялись здесь очень редко, только в особых случаях.
Всегда с одинаково плотной и мощной струей, которая стекала неведомыми путями из клепсидры сугробов под высокими вершинами гор, эта чешма странным образом не замерзала даже в самые лютые морозы, лишь обрастая причудливыми ледяными гирляндами и похожими на сталактиты фигурами.
Но поражал меня не только ее удивительно приятный вкус, прохлада и лечебный эффект, но и звук. То ли от нее самой, то ли от движения воздуха, атмосферного давления или ветра, но голос чешмы всегда звучал по-разному. Иногда ее звон был почти неразличимым, струя лилась в полной тишине или с совсем тихим журчанием. А порой звуки льющейся воды отдавали звонким эхом, как будто в земной груди раскрывалась бездна и сама земля гулко звучала и пела. А иногда все пространство вокруг чешмы было озвучено трепетными песнями многих струй.
Наверное, это странное слияние лунного света и ясной, звонкой песни чешмы и разбудило меня той удивительной ночью, которая с какой-то магической силой влекла меня к себе.
Я вышел на балкон.
Обычно, когда я вставал ночью, то видел с балкона искрящийся серебристый поток чешмы в лунном свете. Сейчас чешма была скрыта за тенью кипариса, и я различал только звонкий голос струи, не видя ее блеска. Веретенообразный, темный силуэт кипариса, словно палец, упирался в большую полную луну прямо над собой.
Звук воды был таким звонким и отчетливым, будто вместившим в себя все это отдающее эхом пространство, что видимое и слышимое сливалось в какой-то завораживающей бездне. Ночь была удивительно ясной, но воздух в свете луны как бы утратил свою прозрачность, и над хорошо освещенным лесом, в просветах между деревьями которого была видна искрящаяся гладь озера, трепетала светлая воздушная пелена, а сквозь нее кое-где мерцали светлые точечки звезд.
Я облокотился на перила балкона, слегка наклонившись над лунной ночью, и мгновенно усилившийся звук льющейся воды вдруг как бы распахнул передо мной внезапно заколебавшееся пространство.
Время и пространство, эти две загадочные стихии, сливались и разъединялись каким-то магическим образом. Звонкие струи воды не отмеряли время, а как будто создавали огромный звуковой объем, и лунный свет не освещал все вокруг, а отсчитывал остановившееся в собственной тишине время. И они то соединялись в какой-то единой зияющей пустоте, увлекавшей меня в свою бездну, то медленными толчками отдалялись друг от друга.
Ночь вокруг раскрылась за видимые пределы в какую-то зовущую бесконечность, земля ускользала из-под ног, я чувствовал, что теряю ясность сознания, слуха и взгляда, что улетаю в это бескрайнее пространство.
Не в фантастическом сне и не в болезненном забытьи, а совершенно отчетливо я ощутил, как мой дух (в какой-то волшебной ауре) отделился от ставшего совсем невесомым тела, и я, свободный даже от себя самого, лечу в этом неведомом мне раньше просторе. Я видел (и это не были образы из моей памяти), как подо мной проплывали знакомые пейзажи горных лесов в окрестностях «Оленей» или картины какой-то знакомой и одновременно незнакомой страны, увиденной в лунном свете. Мой полет то ускорялся под напором вихря, то замедлялся, и тогда я медленно раскачивался в убаюкивающих звездных объятиях.
Постепенно вихрь ослабел, и я, околдованный и ошеломленный, уже медленно летел обратно, пока в какой-то миг не услышал снова звонкий шум льющейся воды в чешме, и первоначальная картина лунной ночи, которую я наблюдал с балкона дворца, не встала на свое место в прежних измерениях.
Так что – я откуда-то вернулся, потому что мне казалось, что я куда-то улетал, или я куда-то улетал, потому что у меня было чувство, что я откуда-то вернулся?
Я все еще не мог оторвать очарованного взгляда от лунной картины, а в сердце звучала волшебная песня воды.
Совсем не помню, как я вернулся в постель и заснул, как долго стоял на своем балконе.
Но утром проснулся свежим и бодрым, вскочил с кровати и отправился на пробежку в лес, более свежий, чем вчера утром.
Вроде бы ничего особенного не случилось прошлой ночью, но песня чешмы, лунный свет ночи и на миг открывшееся мне зияющее пространство между ними навеки остались в моей душе, надолго тихо затаившейся после своего возвращения из того волшебного полета.
Однако не все мои переживания были столь же завораживающими и чудесными. Были и другие.
Как-то утром, обещающим жаркий день, я оседлал Белую и поехал на прогулку в сторону Высокой.
Проезжая мимо поляны с ульями, заметил там деда Йордана. С сеткой на лице и дымарем в руках он возился с пчелами. Они разлетались из ульев в неизвестных направлениях – как легкие военные истребители – по своим цветочным делам, а возвращались медленно, уже с тяжелой ношей. Только у одного улья рой, наверное, еще совсем молодой, бестолково кружился, изучая окрестности своего нового дома.
Дед Йордан увидел меня и пыхнул дымарем в знак приветствия (облачко дыма постояло мгновенье над его головой и рассеялось), я помахал ему в ответ и отправился дальше.
Примерно через час пути по ясно-зеленому тоннелю из деревьев или по открытой местности, где солнце уже припекало вовсю, я добрался до какой-то огромной поляны, которая разделяла два леса: справа, по крутым склонам – хвойный, а слева – лиственный. А прямо, на западе, виднелись отроги гор и голые цепи скал, через которые можно было добраться до Высокой.
Поляна поросла низкой травой, ближе к подножью соснового леса переходившей в заросли папоротника с разбросанными в них кое-где небольшими валунами. На южном краю поляны, чуть поодаль, стояли огромные дубы, за ними протекал неизвестно откуда взявшийся ручей, который бежал, подскакивая на камнях, вниз, в буковый лес.
Я спрыгнул с Белой и улегся в тени самого большого дуба. Потом пошел к ручью, побрызгал себе в лицо и снова вернулся. Почитал несколько часов, а когда проголодался, достал из рюкзака свой скромный обед – помидоры, кусок брынзы, термос с чаем из трав и баночку меда. Разломил круглую буханку хлеба и с удовольствием поел.
Пока я читал, Белая куда-то исчезла, но после обеда я встал, осмотрелся и увидел ее – она была довольно далеко, но все же можно было разглядеть ее в глубине поляны, у леса. Да если бы даже она совсем исчезла из моего поля зрения, мне нечего было беспокоиться – Белая знала здесь все дороги и всегда безошибочно меня находила.
Я снова попробовал читать, но навалилась дремота, и незаметно для себя я уснул.
Не знаю, сколько я спал, но проснулся от охватившего меня еще во сне озноба, который лишь усилился при пробуждении, и когда я огляделся, все вокруг показалось мне каким-то другим, изменившимся. Я, наверное, спал не очень долго, потому что солнце все еще было в зените. Время как бы остановилось, а пейзаж вокруг замер в пустынном зное. Никакого ветерка, сосновый лес отодвинулся и казался нереальной отвесной стеной, а лиственный лес вблизи словно замер в оцепенении.
Я никогда не был на войне, но мне показалось, что в воздухе дрожит то самое «затишье перед боем». Пустота природы стала страшной, в ней ощущалось чье-то зловещее присутствие. Казалось, что в любой миг откуда-то появится исполинское чудовище, далекие шаги которого я слышал во сне, или случится какая-то природная катастрофа и наполнившийся страхом простор с грохотом рухнет в никуда.
И в этот миг я услышал его.
Никогда в жизни, ни до, ни после, я не слышал столь ужасающего звука и никогда не забуду его. Никогда не смогу описать. Я даже не знаю, как это назвать. Это было похоже на зловещий предсмертный стон огромного неведомого животного, которого убивали, и в то же время – на кровожадный крик убийцы, что-то среднее между воплем, рыком, писком и ревом.
Не помню, сколько все это длилось, наверное, недолго, потому что я ощутил дикий ужас – и от его внезапности (хоть у меня и было тревожное предчувствие, я меньше всего ожидал появления опасности именно таким образом), и от таившегося в самом этом звуке ужаса, и от его резкой остановки. Дикий звук оборвался так же внезапно, как и начался, и отозвался в притихшей от зноя и ужаса природе без эха, с каким-то однократным гулом, быстро прервавшимся – скорее, как ужас в сердце, чем звук в воздухе. Но тишина, наступившая после этого кошмарного звука, была еще ужаснее. Как будто этот неописуемый вой – лишь предзнаменование чего-то, только-только приближающегося.
Я инстинктивно вскочил, как только этот звук обрушился на меня, и в еще более ужасающей тишине после него почувствовал, как земля ушла из-под ног, мир отшатнулся от меня и закачался, а потом снова вернулся на место, но уже другой – преображенный, словно только что выплывший из хаоса сотворения.
В то же мгновенье в ста метрах от меня из кустов на бешеной скорости, странно пригнувшись на бегу, выскочила Белая. Она испугала и одновременно успокоила меня.
Испугала сама внезапность ее появления, я ведь совсем забыл о ней, а увидев, подумал, что опасность (я все еще чувствовал приближение опасности) может грозить и ей. А успокоила не только потому, что лошадь была живой и здоровой, но и потому, что я был уже не один, а с близким мне существом.
Белая с трудом остановилась метрах в десяти от меня, она вся дрожала, и в ее глазах читался тот же ужас, который ощущал и я.
Я стал ее успокаивать, и она почти пришла в себя, однако наше возвращение домой совсем не напоминало утреннюю прогулку.
Даже окрестный пейзаж, вроде бы такой же, как всегда, был другим, и не только потому, что я видел его в обратной перспективе и под другим солнечным углом.
А потому, что всё, еще утром казавшееся мне красивым и гармоничным, сейчас как бы утверждало, что за прекрасным ликом природы скрываются неизвестные тайны, ужасающая оборотная сторона. И в любой момент все это может нас раздавить.
Обычный ритм жизни постепенно приглушил мои воспоминания о пережитом кошмаре. Неописуемый звук, источник которого так и остался неясным для меня, все более терял свою ужасающую силу.
Но я никогда не забуду о том, что пережил в пустынном зное того далекого уже дня. Этот ужас так и не покинул меня. И даже когда мне кажется, что я забыл о нем, он сидит во мне где-то глубоко, затаившись.
Я жил, давно утратив представление о времени, словно по какому-то другому календарю. Мне казалось, что я знаю даты – по календарю, который сделал себе сам, я следил за днями недели. Но в какой-то миг вдруг потерял уверенность в том, что дата из того, далекого, мира – точно такая же, как и в моем календаре. Впрочем, а был ли смысл это знать?
Баба Ивана и дед Йордан жили без календаря, а точнее, по календарю природы – солнце, снег, дождь и ветер устанавливали свой ритм и свое время. Я, например, не мог сказать, бывают ли у них выходные. И хотя баба Ивана была религиозна (лампадка в ее комнате перед иконой Богородицы всегда горела, и я сам не раз видел, как она крестилась), я не замечал, чтобы она каким-нибудь образом отмечала церковные праздники. Нигде я не видел у них календаря, они не праздновали и не отдыхали в какой-то определенный день – согласно Божьей заповеди. Я даже думаю, что если бы они и знали, к примеру, что сегодня воскресенье, вряд ли оставили бы скотину некормленой, корову – недоеной, еду – неприготовленной, а дрова – ненаколотыми.
Что касается меня, то даже будь я уверен, что, скажем, сегодня двадцать седьмое декабря, суббота, сама моя жизнь оставалась бы такой, при которой отсчет дней просто терял свой смысл. И если для стариков каждый день был рабочим, то для меня любой день, напротив, был не-дельным[5], без-дельным, выходным. Нельзя сказать, что я ничего не делал, наоборот – никогда прежде в своей жизни я столь усиленно не подвергал себя таким физическим нагрузкам и в ежедневных прогулках, и в постоянной помощи старикам по хозяйству. Я копал огород и косил траву, собирал грибы и ягоды, колол дрова, занимался с пчелами и кормил скотину (даже умел доить), учился делать брынзу, солить сало, сушить грибы и ягоды, варить варенье и ракию, заполнять кормушки в лесу и работать с медогонкой на пасеке.
Но сколько бы я ни отдавался этой работе, какие бы ценные навыки ни приобретал, как бы ни истязал себя физически до аскетизма, этот труд не был ни обременительным, ни планомерным. Я мог днями и неделями читать в своей комнате или на какой-нибудь полянке в лесу, бесцельно скитаться целыми днями, просто ходить и смотреть на мир вокруг, мог, если хотел, спать сутки напролет или бодрствовать ночами до истощения. Но, естественно, я не делал этого – все-таки жизнь, по-видимому, диктует какой-то свой разумный ритм и в смене занятий. Тем не менее, время при такой жизни начало терять свои обычные координаты. И все реже я спрашивал себя, какое сегодня число или день недели, даже забывая иногда отмечать в календаре эти даты, и приходилось делать это с опозданием, когда вспоминал. И все же время продолжало течь (или это мы течем в нем?), но в иных измерениях, через другие события, отмеряющие его ход.
А иногда соловьи не давали мне уснуть лунной ночью. Или будили на заре, и я долго вслушивался в их переливчатые трели.
А однажды в начале мая разразилась одна их тех весенних бурь, когда гремят первые громы, а крупные капли дождя, словно нежные копья, впиваются в мягкую теплую плоть земли. Гроза застала меня в лесу, я разделся догола на какой-то открытой небу поляне, и небесный водопад вовлек меня в свой волшебный танец. Потом гроза ушла, а на юго-западе еще долго висела радуга в невидимых каплях удаляющегося ливня – как огромная пестрая арка над землей, омытой дождем.
А в другой раз гроза разбудила меня, полусонного, на пляже у озера, и я долго плавал в теплой воде под каплями дождя, превратившими тихую гладь озера в кипящую от радости стихию.
Кроме мира природных явлений или меняющих свои измерения видов и звуков, кроме мира растений и животных, существовал еще мир запахов, которые иногда исчезали или таились, а иногда вдруг тяжелыми волнами накрывали все вокруг. Никогда не забуду запаха дикой мяты, который несколько дней царил надо всем в окрестностях дворца и на озере, занесенный сюда с высоких горных лугов по каким-то странным капризам воздушных течений и перепадов температур.
И еще, еще ароматы.
Сладковатый запах цветущей липы, который душистым облаком висел в середине июня над заповедником. Или алкогольный аромат розмарина. Запах дикой мяты, пришедший издалека. Тимьяна. Йодистый запах листьев грецкого ореха. Тонкий, словно духи, аромат жасмина. И айвы, которая зимой благоухала в комнате стариков, на шкафу. Или запахи бесчисленных диких трав бабы Иваны, которые, булькая, заваривались в разные виды чая, у каждого из которых были свои дни, сезоны и даже часы приема.
И птицы…
Ласточки, вышившие из своих гнезд под крышей целое полотно серо-коричневых кружев. Они стремительно носились в воздухе прямо перед окнами, то где-то высоко в синеве неба, то тревожно низко – живой барометр, по которому старики предсказывали погоду.
Серые комочки воробьев, которые копошились в пыли на скотном дворе или рассаживались на карнизе моего окна, где для них всегда была приготовлена трапеза из хлебных крошек.
Или дятел. Оставаясь невидимым в ближних деревьях, он как бы перфорировал тишину неровными ритмами азбуки Морзе.
Нырки, гнездившиеся возле озера, с их любовными играми и рыболовными приключениями.
Пара розовых пеликанов, которые обитали в зарослях тростника у ручья, впадавшего в озеро.
Кукушка, чей таинственный голос вещал о чем-то несбыточном из самых сокровенных глубин леса? Или кроткое воркование голубей в прозрачной предполуденной тишине?
Иногда я уходил к Высокой, чтобы посмотреть на кружащихся над утесами диких горных орлов и орлов-стервятников в их собственном царстве. И однажды, когда я остановился передохнуть у какой-то скалы, рядом со мной с треском разбилось что-то, а через секунду туда камнем упал орел, только что сбросивший с высоты черепаху.
А деревья, деревья!
Если не считать странных капризов погоды, то именно деревья казались мне чем-то особенным и необычным в «Оленях». Что здесь только ни росло! Кроме обширных сосновых и еловых лесов, кроме буков и дубов, тут были самые экзотические деревья – от секвойи до кипариса, а в парке у дворца росла даже японская роза с магнолией. Мне казалось, что я вполне мог бы увидеть здесь и пальму, но она так и не появилась. Я даже не знал, на какой высоте над уровнем моря находится заповедник – сначала я был уверен, что очень высоко, а потом решил, что это просто долина, окруженная высокими горами.
Здесь я впервые почувствовал, что некоторые деревья притягивают меня к себе, а другие – отталкивают. Я часто прислонялся спиной к теплому, волокнистому, цвета какао, широкому стволу огромной секвойи, ощущая, как в мое тело вливается какая-то добрая энергия. Еще я любил, обняв липу, долго стоять, прижавшись к ней. Дуб и сосны, платан и вяз, кипарисы и орех – вот деревья, с которыми меня связывала дружба. А вот каштан и бук, верба и акация, осина и береза как-то меня любили не очень.
А ночь светлячков?
Обычно светлячки появлялись ранним летом, и я видел, как они, сначала одинокие, кружатся в редких деревьях на склоне у озера. А иногда они летали за дворцом, в густом сосновом лесу, блуждали между каштанами и липами перед домиком стариков или еще дальше, над таинственными ручьями и душистыми цветочными лугами.
Но в ту ночь, ночь светлячков, они возникли как большое светящееся облако, как огромная стая птиц (вроде нашествия саранчи, которая, говорят, опустошает все поля, сады и леса), взволнованные чем-то, чего я не видел. И их фонарики тревожными линиями крест-накрест перечеркивали все пространство вокруг дворца и над озером. А все-таки интересно, что происходило тогда в их мире?
Мне вспомнилось в ту ночь кое-что из детства (неужели это светлячки своими миниатюрными огоньками разбудили во мне то далекое воспоминание?) Мне было тогда года четыре или пять, отец учил меня делать фонари… Мы выбирали большой арбуз, срезали верхушку, а потом выскребывали его сладкую серединку (розовый сок стекал по моим щекам) и вырезали в нем окошки самой разной формы – треугольные, квадратные, круглые или в виде пятиугольной звезды, а потом ставили внутрь свечу и зажигали ее. И я гордо брал этот фонарь и шел с ним гулять по уже темнеющим улицам. Люди удивленно смотрели на маленького мальчика – меня! – с волшебным фонарем в руках, а я время от времени оглядывался назад и видел, как радуются мои папа с мамой, как гордятся своим Прометеем, разгуливающим по вечернему городу.
А водопад?
Метрах в пятистах выше по течению реки, впадавшей в озеро, был водопад. Вода с решимостью самоубийцы бросалась вниз с высокой скалы. Вертикальная струя в нескольких местах ударялась об уступы скал, что слегка меняло направление ее стремительного движения, не нарушая при этом стройности отвесной стены падающей воды, которая искрилась на солнце или казалась белой на темной в тени скале. Под водопадом была глубокая заводь с прозрачной чистой водой (я любил там купаться), а на одном широком гладком камне прямо напротив водопада у заводи было чудесное место, где можно было не только хорошо расслабиться под ласковым солнышком, но и долго смотреть на подрагивающую в его лучах подвижную водяную скульптуру, со всех сторон окруженную кольцами и дугами маленьких радуг из брызг от потоков воды, разбивающихся о пороги скал. А еще, чуть подальше, было одно место, где перед извивающейся белой стеной падающей воды стоял черный, весь устремленный ввысь кипарис. Темный силуэт дерева отчетливо вырисовывался на светлом фоне водопада, и они взаимно дополняли друг друга, контрастируя при этом самым причудливым образом.
А однажды на маленькую пеструю полянку в лесу выскочил из кустов медвежонок и бесстрашно направился в мою сторону. Я бы, наверное, поиграл с ним, если бы не его мать, напугавшая меня своим внезапным появлением. Я так испугался, что бросился бежать, но споткнулся и упал. И услышал за собой тяжелый вздох Бабы Мецы[6], пришедшей за своим непослушным детенышем, – в этом вздохе был и укор, и насмешка над моим испугом.
Как-то звездной ночью я сидел на балконе, и мне почему-то вспомнились так любимые мною в детстве прогулки. Почти каждый вечер мои родители «выходили в свет», как и все жители средиземноморского городка, где мы жили, и всегда брали меня с собой. За столиками кафе, вынесенными прямо на тротуар, сидели пожилые мужчины со своими аперитивами, а смуглые парни и девушки, жующие жвачку и поглощающие попкорн и мороженое, проходили мимо них или толпились перед кинотеатрами и дискотеками. Шумные толпы людей в каком-то предощущении счастья шли в порт, куда приходили корабли, доставлявшие сюда из далеких стран новых людей, новые надежды и новые товары. И я, в бело-синей матроске, радостно шагал, держа родителей за руки (отца в белой рубашке с короткими рукавами и маму в синем шелковом платье и белой шляпе), к пристани, к кораблям, к поднявшимся над ними стальным кранам и к экзотическим запахам корицы и лимонов, апельсинов и кофе.
И горьковатому дыханию моря.
Иногда мы поднимались по длинным, извилистым каменным лестницам наверх, к крепости, возвышающейся над городом, опирались на железные перила ограды, под которой внизу, словно кем-то разбросанные кубики и плитки, виднелись дома и крыши. Отсюда было хорошо смотреть вдаль, до самого горизонта в бескрайнем море, и на корабли в заливе, похожие на пасущееся стадо животных. Иногда доносился гудок далекого еще парохода, пробивавший купол неба и теряющийся где-то высоко-высоко, в бесконечности.