Текст книги "Твой образ (сборник)"
Автор книги: Светлана Ягупова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
2
Профессор Косовский сидел, запершись в своем кабинете, и перечитывал два эпикриза. Первый констатировал смерть некоего Бородулина Ивана Игнатьевича, тридцати пяти лет, умершего вследствие черепно-мозговой травмы. Это был несчастный и трагикомичный случай. Жена Бородулина попросила его достать с антресолей вязальный аппарат. Ножка табуретки, на которую влез Бородулин, надломилась, и он упал. Высота мизерная, и все бы ничего, если бы аппарат не свалился на него и не проломил левую височную кость.
Второй эпикриз сообщал о гибели Некторова Виталия Алексеевича, двадцати восьми лет, сбитого машиной. Пролом грудной клетки, тяжелое ранение тазовых органов.
Оба пострадавших были одовременно доставлены в реанимационное отделение и скончались в один и тот же час с интервалом в одну минуту. Все попытки спасти того и другого оказались тщетны. Но аппараты искусственного кровообращения не отключили и после того, как раненые умерли. Косовский, однако, не заметил этого. Нелепая гибель любимого ученика потрясла его, и когда Петельков шепнул ему на ухо: «Михаил Петрович, может, попробуем?» – он взглянул на него, как на сумасшедшего. Петельков выдержал взгляд.
– Последняя надежда, – сказал он. – Биологические индивидуальности одинаковы.
Косовский оцепенел. Он еще не успел принять решения, как что-то уже сработало в нем, и он машинально спросил:
– Изоантигенная карта готова?
– Конечно.
– Группа крови?
– Вторая.
– У того и у другого?
– Разумеется.
– Резус?
– Положительный.
– Лейкоцитарные антигены?
– А I, 2, 7, 15.
– Все совпало? – не поверил он. И лишь тогда понял – это единственный шанс. Коротко приказал: – На стол!
Седьмой день его кабинет осаждают репортеры из Киева и Москвы, а он решительно избегает всяких интервью и не перестает удивляться иронии судьбы, сделавшей именно Некторова пациентом нейрохирургического отделения.
Опять настойчивый стук в дверь:
– Доктор, откройте! Минутное интервью – всего два вопроса! Согласен выслушать и за порогом. Вопрос первый: о чем вы думали, приступая к операции? Вопрос второй: каково будущее пациента?
Ну о чем думаешь, когда от тебя зависит человеческая жизнь? А тут еще жизнь дорогого тебе человека. В такой ситуации не до размышлений. Тут превращаешься в комок нервов, сосредоточиваешь всю свою энергию на одном – спасти! Позже от этих бесконечно растянутых, напряженнейших часов остаются лишь смутные воспоминания о тревоге, тоске перед возможной потерей, о заливающем глаза поте со лба и полуавтоматических командах: «Салфетка! Зажим! Скальпель!» Мысль легче передать словами, а чувству в оболочке слов всегда тесновато. Но как объяснишь это корреспондентам? Они наверняка считают, что у тебя эмоции атрофированы. Второй же вопрос требует целой монографии, а сейчас не до этого.
Косовский встал, спрятал бумаги в сейф и быстрым шагом вышел из кабинета, не дав опомниться отскочившим от двери журналистам. По его лицу они поняли, что интервью опять не состоится, и с досадой убрались восвояси. Но один, самый дотошный, в зеленой куртке, с портативным магнитофоном, пустился следом.
– Всего одно слово: Павлов или Сеченов были бы в восторге от всего этого?
– Не знаю, спросите у них сами, – грубо отмахнулся он и зашагал в палату, размышляя на ходу, скоро ли оперированный выйдет из состояния коматоза. И выйдет ли?
Распахнул дверь и усомнился – туда ли попал? Больной смотрел на него осмысленным взглядом. Лежал и улыбался. Рядом налаживала капельницу медсестра.
– Чудесно, – пробормотал Косовский. – Улыбайтесь двадцать три раза на день и скоро будете танцевать. Глюкозу с инсулином вводили? – спросил он сестру.
– Да, – кивнула она. Поправила на капельнице бутылочку с плазмой и вопросительно взглянула на Косовского. Взгляд ее был чуть растерян. Вероятно, больной чем-то взволновал ее.
– Давление?
– Сто двадцать на восемьдесят.
– Отлично. – Он моргнул ей, и она понимающе вышла. Придвинул к кровати стул, сел. – Итак, как вас зовут?
Больной удивленно поднял брови.
– Чем заслужил столь официальный тон, Михаил Петрович? К чему этот вопрос? Есть угроза амнезии? Наверное, меня здорово зацепило? – спросил он, прислушиваясь к своему голосу, хриплому и какому-то вялому. Прокашлялся. – Что со мной?
Память воспроизвела эпизод, когда он, возвращаясь из магазина, позвонил по автомату Верочке Ватагиной, и та скорбно поинтересовалась, правда это или сплетня, что он расстается со своей холостяцкой свободой.
– Правда, – нарочито трагически ответил он, удивившись, однако, быстрым ногам молвы.
– Поросенок, – процедила Верочка. – Не ожидала от тебя. Впрочем, лишнее доказательство вашей мужской несамостоятельности – ни шагу без няньки. – И частые гудки.
Вероятно, в эту минуту Верочка усомнилась в соответствии его телесной формы душевным качествам. Ничего, ей встряски полезны – напишет цикл хороших стихов. Да, именно об этом думал он, переходя дорогу, когда уронил на мостовую сигареты. Тут-то и выскочил из-за угла «рафик». Едва успел инстинктивно выставить ладони, как его швырнуло на землю. Все. Больше ничего не помнил.
– Кто ты? Где работаешь? Живешь? Кто твои родители? – перешел Косовский на «ты».
– Что за допрос, ясное море! – Больной повернулся на бок, придерживая иглу в вене левой рукой. Закружилась голова.
К горлу подступила тошнота.
– Ого! – вырвалось у Косовского. – Мы не забыли свои изящные выражения?
– Так жив я или нет? Вроде жив. – Он ощупал себя. – Михаил Петрович, руки-ноги целы, а вы не радуетесь, задаете странные вопросы. – И попытался сесть.
– Ради бога, лежи! – испуганно придержал его Косовский.
– Надеюсь, это не тот свет?
– Этот, этот, но радоваться рановато.
– Что у меня? Сотрясение? – Он ощупал забинтованную голову. – Черепок не снесло? – и снова хотел сесть, но профессор грубовато притянул его к подушке.
– Что-нибудь серьезное? – всполошился он.
– Да, – кивнул Косовский.
– Что именно?
– Пришлось делать трепанацию. Эпидуральная гематома, – сказал он первое, что пришло на ум. – И для большей убедительности уточнил: – В левой височно-теменной области.
– Вот как? Значит, сапожник не без сапог, – хмыкнул больной. – С ангиограммой ознакомите?
– Расслабься, – попросил профессор. – Ляг поудобней и сними зажимы. Проверим рефлексы.
– Парезов нет, все в порядке, – больной стал сгибать и разгибать колени, голеностопные суставы. – И угораздило меня! Столько дел, а я… Кстати, как там обезьянки? Клеопатра здорова?
– Можешь не болтать? – Косовский укрыл его одеялом и зашагал по палате. Нервы профессора явно сдавали, и больной заметил это.
– Скажите, наконец, что со мной?
Косовский подошел к нему, положил ладонь на лоб. Стараясь быть спокойным, повторил:
– Расслабься. Вот так. Еще. Хорошо. А теперь выясним, что тебя беспокоит.
– Я, кажется, охрип. Голос совсем чужой. Однако о каких пустяках мы говорим! Меня спасли, я жив-здоров и безмерно благодарен родной медицине. Кстати, кто оперировал? Вы или Петельков? Вдвоем? Чудесно. Может, я теперь стану гениальным, как тот средневековый монах, которого трахнули палкой по башке и пробудили в нем необыкновенные способности?
– Еще! Какие еще изменения!
– Ноет низ живота справа. Похоже на хронический аппендицит, если бы его не вырезали у меня три года назад. И голова раскалывается. Одним словом, не в своей тарелке. Но вы до сих пор не посвятили меня в детали операции. Какой был наркоз?
– Электро, разумеется. – Косовский вздохнул. Нет капризней больных, чем медики. А здесь случай и того хуже.
Оперированный опять пощупал бинт на лбу. Взгляд его задержался на руках. Он поднес их близко к глазам и фыркнул:
– Чертовщина какая-то. Они же не мои! Профессор, это не мои руки! Это руки фотографа! Да-да, пальцы желтые от проявителя. Или их зачем-то смазали йодом? Нет, у меня были истинно хирургические, тонкие пальцы!
– Еще что? – Длинный нос Косовского покрылся каплями пота.
– Видеть хуже стал. Может, от головной боли? Но что с моими руками? – В голосе больного прозвучал испуг. – Честное слово, они были у меня моложе!
– Ты устал, успокойся. Выпей вот это, – Косовский взял с тумбочки стакан с какой-то мутной жидкостью и чуть не силой влил в рот больному. Тот выпил и сразу уснул.
В палату заглянула сестричка с любопытными глазами.
– Там опять жена пришла, умоляет пустить.
– Что? – Косовский грозно двинулся на неё. – Сказано – никого! Ни одного человека! Кстати, чья жена?
– Бородулина, конечно. Ой, Михаил Петрович, и что это теперь будет? – всплеснула она пухлыми ручками.
Он открыл глаза. Было тихо и темно. Где он? Вспомнился разговор с профессором. Что-то его тогда встревожило. Кажется, руки. Чепуха какая-то.
Капельница была снята. Он приподнялся на локтях и осмотрелся. Как только глаза привыкли к темноте, разглядел, что дежурной медсестры в комнате нет. Знакомая ситуация – небось точит лясы с другой дежурной. Сколько им ни приказывают не отходить от оперированных, все без толку. Вероятно, сидит, обсуждает, какие туфли лучше носить – на платформе или обычном каблуке, а тут хоть помирай, так пить хочется.
Он пошарил рукой по тумбочке, нашел чашку с какой-то микстурой, но, сделав глоток, раздумал пить. Вдруг опять что-нибудь оглушающее? Выпьет и снова провалится в сон. А надо выяснить… Обязательно. Что? Что выяснить?
Цепляясь за спинку кровати, встал, нащупал на стене выключатель и зажег свет. Зачем ему это? Мысли в разброде, голова идет кругом. И ведь знает, что еще рано разгуливать, но позарез нужно выяснить… Руки! Вот что. Поднес их к глазам и долго рассматривал. Может, затронут зрительный центр, и отсюда искажение реальности? Во всем туловище свинцовая тяжесть, и будто стал ближе к земле, уменьшился в росте. Однако ни кровать, ни тумбочка не изменили очертаний. Почему?
На миг мелькнуло смутное подозрение, но он тут же прогнал его прочь – уж очень оно было невероятным. Стал разглядывать ноги. Они тоже показались не своими. Вместо загорелых спортивных ног увидел чужие, с утолщенными суставами, покрытые курчавыми волосками. Надо бы запомнить все и подробно доложить профессору. Раздвоение личности? Не похоже.
Задрал больничную рубаху с тесемками на груди и убедился, что все тело воспринимается как чужое. Вновь тяжело заворочалось подозрение, которое он неосознанно загонял поглубже, внутрь. Неудержимо потянуло к черному стеклу окна. Подошел, заглянул в него и отпрянул – оттуда в упор смотрел незнакомый мужчина, почему-то, как и он, с перевязанной головой.
Тогда, как был босиком, в трусах и рубашке, вышел из палаты и прошлепал по коридору. Свет из сестринской освещал часть коридора и трюмо. Он подошел к зеркалу, осторожно прикоснулся к его прохладной поверхности. Человек в трюмо проделал тоже. Потрогал перевязанную голову, и человек в точности повторил его движение. Незнакомец был чуть ниже среднего роста, лет под сорок, с узкими щелками глаз на детски пухлом лице.
– Очень, очень интересно, – прошептал он, рванул с головы повязку и без чувств рухнул на пол.
Утром ночная няня, охая, докладывала на пятиминутке о том, что случилось ночью. Часам к трем она вымыла полы и легла в коридоре на пустой кровати. Дежурные в это время кипятили в сестринской шприцы. Едва няня прикорнула, как услыхала, что кто-то из больных вышел в коридор. Она приподнялась и обомлела – это был тот, «тяжелый».
Профессор, слушая ее рапорт, раскачивался из стороны в сторону как от зубной боли. Потом молча встал и ушел в свой кабинет.
Больной не приходил в сознание два дня. К его палате прикрепили другую, более добросовестную сестру, и о каждом его движении она докладывала врачам.
К середине третьего дня он очнулся. Увидел у кровати хрупкую большеглазую девушку в высокой накрахмаленной шапочке с красным крестом и подмигнул. Девушка не ответила ни улыбкой, ни смущением, а почему-то вскочила со стула и уставилась на него с испуганной готовностью. Должно быть, здорово изменился, подумал он. Обычно женщины по-иному реагировали на его заигрывания.
– Как вас зовут? – спросил он с легкой досадой.
– Лена Октябрева, – по-школярски быстро ответила она.
– Какой глупый и совершенно фантастический сон приснился мне, – сказал он потягиваясь.
– Какой же? – пролепетала сестричка, нервно поправляя шапочку.
– Вы любите фантастику?
Она молча кивнула и покраснела.
– Неправда, обожаете стихи и любовные романы. Ну да неважно. Так вот, сон мой хоть и фантастический, но не совсем. Мы с профессором Косовским как раз работаем над этой проблемой… Потом расскажу о ней подробней. Приснилось, будто влез я в шкуру другого человека. Да-да, в самом прямом смысле. Знали бы, как это жутко. И такой явственный сон, бр-р. Как бы после него не отказаться от своих экспериментов. Будто подхожу к зеркалу, гляжусь в него, а там вовсе не я, синеглазый и прекрасный, а какое-то чучело. Глазки маленькие, заплывшие, сам толстячок, а уверяет, будто он – это я. Вот что значит заработаться. Последнее время я дневал и ночевал в лаборатории. Есть у меня обезьянка… Но об этом после. И вот снится, вроде снял рубашку, смотрю, а у меня вся грудь покрыта поросячьими шерстинками. И пальцы – слышите! – пальцы как у фотографа от химикатов, когда не пользуются пинцетом. Вот эти мои пальцы. Да так ясно… – Он замолчал и побледнел. – Вот! Опять не мои! Надо бы сказать профессору. – Он рванулся с кровати, но девушка неожиданно сильно придержала его.
– Лягте, прошу вас! Я все объясню, – горячо заговорила она. – Об этом пока нельзя, но лучше я, чем кто-нибудь. Никто не знает, что я соседка Ивана Игнатьевича. Того самого, Бородулина. Нет, лучше с самого начала. Только лягте, умоляю!
Он опустился на подушку и жадно повернул к ней лицо. В глазах его она прочла безумную догадку и, вхлипнув, подтвердила:
– Да-да, это так.
– Но ведь не может быть! – Он рванул на себе рубаху, тупо уставился на грудь в мелких завитушках рыжеватых волос.
– Не надо, – девушка укрыла его одеялом до подбородка. Он не сопротивлялся, лежал, молча вздрагивая.
– Напрасно переживаете. То есть я другое хотела сказать, – сбивчиво начала Октябрева. – То, что с вами случилось, не укладывается в голове, и я, право, не знаю, как вы перенесете все это. Но вам все равно повезло. Вы уже было скончались и вот вы живы. Не перебивайте! Да-да, ваша личность жива! А разве было бы лучше, если б проснулись, скажем, совсем без рук и без ног? Да вам, может, повезло так, как никому, кто попадал под машину! Учтите, Иван Игнатьевич был по-своему обаятелен. Но когда вы вот так, как сейчас, смотрите на меня, я не узнаю его, он подурнел. У него был совсем другой взгляд. – Она перевела дыхание. – Простите, я так сумбурно все изложила. – И покосилась на дверь. – Только, пожалуйста, не выдавайте меня, а то не зачтут практику. Мне очень, очень жаль Ивана Игнатьевича – он был прекрасным человеком. Когда я училась в десятом классе, он сфотографировал меня на велосипеде, и это фото заняло первое место на республиканской выставке. И вообще я обязана ему жизнью. – Она заплакала, но вскоре успокоилась и рассказала, как однажды зимой, еще девчонкой, каталась на коньках по замерзшему ставку, вдруг лед надломился, и она стала тонуть. А тут, на счастье, Иван Игнатьевич проходил и бросился к полынье. Спас. – Не знаю о ваших нравственных достоинствах, – закончила она, – но Иван Игнатьевич был редкой доброты человеком. Вы должны быть благодарны ему. И любить его.
– Его? Любить? – пробормотал вконец подавленный больной.
Девушка сидела, шмыгала носом и гладила его по руке, не отдавая себе отчета в том, кого же она все-таки успокаивает, Бородулина или Некторова. Он бездумно смотрел на нее и молчал. Наконец голосом Бородулина проговорил:
– Оставьте меня в покое.
– Нет, – возразила она. – Не имею права.
– Вы злая, ужасная. Никогда еще не встречал такой интриганки, – вдруг спокойно сказал он. – Насмотрелись дурных фильмов и разыграли передо мною фарс. Позовите профессора.
– Меня же из училища исключат, – ахнула девушка.
– А мне плевать! Профессора! Сюда! – вскрикнул он.
3
– Нельзя же так, Миша, – волновалась жена Косовского. – Взгляни на себя, в кого превратился. Неужели тебя мучает правомерность самой операции? – Она поставила перед мужем тарелку с жарким и села, облокотись на стол.
– Конечно, нет. Из двух трупов один выжил – счет в нашу пользу.
– А где он будет работать? И кто он теперь по паспорту?
– Что за глупые вопросы! Конечно же, он – Векторов. – Перефотографируется и ознакомит милицию с нашей документацией. Да разве печалиться надо об этом?
Он замолчал и стал без аппетита ужинать.
Зоя Павловна вздохнула. Двадцать пять лет из своей медицинской практики муж посвятил проблеме пересадки мозга. Сегодняшняя ситуация могла бы обернуться для него звездным часом, не окажись пациентом его коллега и правая рука.
– Жаль Виталика, – сказала она. – Такой был интересный, представительный. И как перенести это – сегодня тебе двадцать восемь, а завтра тридцать пять? Лучше бы наоборот. Да-да, куда счастливей выглядела бы эта история, если бы мозг Бородулина пересадили Некторову.
– О каком счастье ты говоришь? – поморщился Косовский. – Вспомнил скорбные глаза матери Некторова. Там, на похоронах, так и подмывало сообщить ей, что сын воскрес, что его прекрасный, чудом уцелевший мозг, живет в другом человеке, чей мозг умер почти одновременно с израненным телом Некторова. Но неизвестно, какую реакцию это вызвало бы у старой, убитой горем женщины. Жена Бородулина тоже пока ничего не знает – ей сказали, что свидания с мужем недопустимы из-за его тяжелого состояния. Не назывались имена пострадавших и в газетных информациях.
А время шло, близились сложности, о которых еще до катастрофы с Некторовым велись в лаборатории полушутливые разговоры. Зато теперь не до шуток. Все гораздо драматичней и сложней, чем представлялось при операциях над обезьянами.
После того, как практикантка неожиданно облегчила задачу, посвятив больного в курс событий, Косовский по-иному повел себя. Каждое утро сеансами гипнотерапии больному внушали, что его мозг и тело находятся в полном согласии, что тело не причиняет ему никаких неудобств, что оно, каким бы ни было, – его, настоящее, живое, родное и любимое. По некоторым признакам сеансы имели успех – исчезли ипохондрия и депрессия, тяжелая углубленность в себя. И все-таки угрюмый тип со взглядом мизантропа и циника не был похож ни на Бородулина, о котором Косовский кое-что узнал от его жены, ни на любимого ученика. Это был новый человек с неизвестным, как у младенца, прошлым и будущим.
Няни жаловались, что постоянно приходится выметать из палаты осколки зеркал. Когда же персоналу было запрещено покупать зеркала, больной устроил бунт, объявил голодовку, грозился разбить трюмо в коридоре. Пришлось махнуть рукой, и опять няни с ворчанием выметали осколки. Каждый день больной подолгу смотрелся в зеркало, швырял его об пол и просил купить новое. Будто в том, новом, надеялся увидеть свой прежний облик. Тогда Косовский отдал распоряжение, которое поначалу многих возмутило. Клин вышибают клином, решил он и приказал зазеркалить часть потолка над кроватью. Пусть изучает себя во всех деталях и в любое время. Кое-кому это показалось издевательством, но он настоял на своем. И что же? Оперированный вдруг притих. Часами лежал и обследовал свой новый образ, как бы приспосабливаясь и привыкая к нему. Он будто прилаживал его к себе, как дурно сшитый костюм, обдумывал, как сделать, чтобы тот был по фигуре. В минуты такого самоуглубления Косовский старался не мешать ему, а постовой сестре посоветовал, чтобы та почаще оставляла больного наедине с собой.
Было мучительно думать, что личность Некторова невозвратно потеряна, искать и не находить в интонациях его голоса, в настроении и поступках того веселого и удачливого жизнелюба, каким он был. И Косовский окончательно поверил бы, что Виталий Некторов исчез со своим телом былинного богатыря, если бы не те первые минуты его выхода из коматозного состояния. Знакомая ироничность, профессиональная осведомленность, интерес к лабораторным делам – все говорило о том, что операция прошла успешно, что мозг Некторова функционирует отлично.
– Миша, ты опять в облаках витаешь, – Зоя Павловна придвинула к нему чашку чая.
Косовский машинально выпил его и встал.
– Немного отдохну.
– Поздно уже. Ночью не уснешь.
– Вот и хорошо. Надо статью закончить. Если позвонят из клиники, разбуди. Для газетчиков меня нет.
Он прилег. Но сон не шел.
Вот уже полтора месяца после операции, а пресса не успокаивается. Да оно и понятно: то, к чему многие годы готовился целый отряд нейрохирургов в разных концах страны, – свершилось. И не где-нибудь в столице, а в скромном областном центре. Ничего удивительного. Нынче даже самые отдаленные медпункты оснащены оборудованием. Нейрохирургическое отделение клиники известно за пределами не только области, но и страны. Не зря в прошлом году на международный симпозиум пригласили всех троих – Некторова, Петелькова и его. А потом к ним приехал известный итальянский профессор Ламберти и был в восторге от результатов трансплантации. Ламберти тоже один из первых, кто решился на пересадку не головы, как было до сих пор, а самого мозга. «И господу богу эта операция сделала бы честь», – сказал на банкете знаменитый итальянец. Но Косовского в этом деле меньше всего интересовал престиж. Не слишком ли был увлечен им Ламберти?
И не оттого ли его подопытные не протягивали более двух часов? Зато Эрика жила одиннадцать дней, и вот уже скоро будет два месяца, как здравствует Клеопатра. Сохранились записи Некторова о состоянии шимпанзе, и как было бы ценно… Нет, об этом не стоит и думать. Предложить Некторову описывать собственные ощущения и действия – не слишком ли! Хотя и сам мог бы додуматься до такого, коль ученый. Да только не бывать этому. Стоит вспомнить хотя бы сегодняшний разговор…
– Все-таки чей я подопытный – ваш или Петелькова? – с издевкой спросил больной. – Помнится, Клеопатру приезжали снимать с телестудии. Почему же пренебрегают мною? Не хотите ли вы с Петельковым пожать лавры сами? Кстати, вам еще не присудили Нобелевской премии?
Пришлось парировать горькой шуткой:
– Не волнуйся, перепадет и тебе. Все-таки ты был не только нашим материалом, но и соавтором.
– Растроган, – усмехнулся он. – Но интересно, как зарегистрировали в документах – кто из нас донор, я или Бородулин? И что к чему пересадили? Мою личность к нему или мое тело к его личности? Кого теперь во мне больше – Бородулина или меня самого? Ах как много со мной проблем! Первая – жилищная. Не сидеть же мне в клетке с Клеопатрой. А мать и жена вряд ли признают меня. Может, дадите кооперативную или особнячок какой? Или жить теперь с бородулинской супругой и его детьми? А если не с ними, то придется ли платить алименты? Это ведь мое нынешнее тело произвело на свет двоих детей.
– Перестаньте юродствовать, – рассердился Косовский. Но Некторова понесло.
– Ай-ай-ай, доктор, сколько хлопот у вас со мною! Какие морально-этические проблемы! Ну скажите на милость, как я в таком обличье явлюсь к своей жене? Мы ведь, извольте знать, ребеночка ожидаем.
Косовский еле сдержался, чтобы не нагрубить, и, хлопнув дверью, ушел.
Подобные стычки случались каждый день. Колоссальная психическая нагрузка, выпавшая на долю Некторова, не шла в сравнение ни с чем. Робинзоны на необитаемых островах, узники в камерах-одиночках, летчики в горящих самолетах – все имели хоть один шанс надежды. А тут телесная тюрьма, из которой не видно выхода. Есть от чего впасть в отчаяние. Даже самые отверженные не переживали, должно быть, такого одиночества и потрясения. И Косовский понимал любимого ученика. Но как помочь ему? Успокаивать пошлыми сентенциями, вроде той, что с лица воду не пьют или встречают по одежке, а провожают по уму и т. д.? Один факт переселения в чужое тело хоть кого собьет с панталыку. Когда же добротную, эффектную оболочку подменяют чем-то весьма невзрачным, то и вовсе свихнешься. Ох, Виталий, и угораздило же тебя… Ну а если еще кого-нибудь? Не выступить ли перед коллегами с заявлением о том, что подобные операции должны быть исключены из медицинской практики? Непосильно мозгу человеческому справиться с этаким новосельем. Впрочем, делать какие-то выводы рановато. Кто знает, на что способно скромное серое вещество в наших головах.
Зазвонил телефон. Жена сняла трубку и с несвойственной ей чопорностью сказала:
– Квартира Косовского слушает. Что? – Голос ее упал. – Не может быть!
Она вбежала в спальню.
– Звонили из клиники. Некторов исчез.
Самым трудным было пробуждение. В снах Некторов видел себя прежним – молодым, веселым, удачливым. А открывал глаза и застывал в холодной испарине. Втайне надеясь, что сон продолжается, лежал не шевелясь. Однако стоило поднести к глазам руки, чтобы убедиться– все наяву, и надо привыкать к тем невероятным обстоятельствам, в которые угодил. Но как привыкнуть к новому образу, от одного вида которого начинается головокружение и горло сдавливает спазм? Как привыкнуть к этому коротконогому, уже подпорченному временем телу с уймой родинок на груди?
И об пол разбивалось очередное зеркало. Когда же зазеркалили часть потолка над кроватью, он принял это за издевательство. Но потом стал с любопытством рассматривать себя. Если в палате никого не было, сбрасывал одеяло и скрупулезно изучал свою неприглядную наготу. Что и говорить, ему крупно не повезло. Мало того, что бывший владелец тела от рождения не был Аполлоном, но еще и не утруждал себя ни зарядкой, ни тем более спортом. Из зеркала смотрел угрюмый человек с глубокими залысинами по обеим сторонам лба, пухлыми щеками и слегка заплывшими глазками неопределенного цвета.
– Наел себе мордаху, а я мучайся, – зло бросал он отражению. – Ах у тебя зверский аппетит? Ну, лопай, лопай, пока не превратишься в хряка. – И злорадно съедал по две порции первого и второго.
– Давно хочу вам сказать, у Ивана Игнатьевича походка была совсем другая, – заметила Октябрева. – Он немного косолапил, но ходил бодро, не пришибленно, как вы.
Теперь ясно, отчего он так часто спотыкается. Привычные сигналы его мозга поступают к ногам, страдающим плоскостопием, и дают сбой. Вертикальное положение вообще причиняло много неприятностей. Тело ощущалось тяжеловатым, неуклюжим мешком, на лестницах схватывала одышка, которой раньше не знал. Трудно было примириться и с тем, что пол приблизился к глазам на двенадцать сантиметров. Но самым тяжелым оказалось видеть собственное отражение не в зеркалах, а в глазах людей. Если раньше встречные, особенно женщины, откровенно задерживали на нем взгляд, то теперь не замечали его или намеренно отводили глаза, как бы отталкиваясь от его невзрачности. И голова невольно уходила в плечи, спина сутулилась, шаг замедлялся.
– Иван Игнатьевич совсем не тяготился своей внешностью, – поняла его состояние Октябрева.
– Еще бы, – вскрикнул он. – Привык к ней с пеленок, а тут…
– Есть люди гораздо некрасивей. А Иван Игнатьевич был даже симпатичным. Но вы портите его.
– Каким же образом? – опешил он.
– Зачем сутулитесь, оглядываетесь по сторонам, точно украли курицу? Говорят, вы были красивы. Однако не считаете же всерьез, что своим успехам обязаны внешности?
Эта мысль никогда не приходила ему в голову. Несомненным было одно – до сих пор жизнь цвела для него праздником. И вот все рухнуло. Потеряв свое бренное тело, он не только заодно потерял привычные радости, но и очутился в каком-то странном вакууме. Предстояло заново знакомиться с матерью, женой, друзьями или навсегда лишиться их. Да что там, нужно было знакомиться с самим собой!
Всего полтора месяца назад его одолевало банальное любопытство – каково будет человеку в подобной ситуации? Он был не прочь оказаться в роли путешественника, открывающего новые материки, но уверенного в благополучном возвращении домой. Здесь же возврата не было.
Искус ученого толкал его на исследование собственных ощущений, но какой-то желчный тип закрывал на все глаза и нашептывал: «Не превращай себя в подопытного шимпанзе. И вообще пошли всех к черту!»
Однако, хотел он того или нет, ему не удавалось избежать самонаблюдений. С самого утра будто кто включал в нем анализирующее устройство. Вот он открывает глаза, и сразу дает знать о себе легкая бородулинская близорукость. Однако она не мешает подмечать то, к чему раньше был равнодушен. Например, его теперь очень занимало соответствие между внешностью и характером. «Прекрасный твой образ телесный… Твой образ телесный…» – прокручивалось в голове навязчивой пластинкой. И тут же всплывало брюсовское: «Есть тонкие властительные связи меж контуром и запахом цветка». Быть может, главная его беда не в том, что теперь не будет узнан близкими, а в этих порванных связях? Диссонанс между сознанием и той камерой, в которую втиснули его, был так явствен, что порой казалось, сама душа охает и рвется из тщедушного тела.
Должно быть, в организме скапливались излишки адреналина, потому что такой пустяк, как смех из детского отделения или брошенная кем-то в распахнутое окно палаты ветка акации, вызывал подозрительное пощипывание в глазах.
– Бородулин случайно не грешил стихами? – поинтересовался он у Октябревой.
– Не знаю. Но натура у него была поэтическая. – И стала длинно рассказывать, каким Иван Игнатьевич был чудесным отцом и мужем, как ученики профтехучилища, где он преподавал фотодело, обожали его за фантазию и остроумие. Выяснилось, что Бородулин увлекался микросъемкой и, скажем, засняв особым объективом с искусной подсветкой поверхность обыкновенного сухаря или лесного гриба, получал совершенно фантастические пейзажи. Потом давал им названия вроде «Планета красных бурь», «Цветы Сатурна», «Космический ливень». А описывая ребятам фотографии, сочинял чуть ли не поэмы в прозе. Работы его несколько раз экспонировались на выставках в Москве.
Любопытным показалось сообщение о том, что характером Бородулин обладал веселым и добрым. Было не совсем ясно, как можно веселиться в такой оболочке? Некторов не только не уважал эту бледную рыхловатую массу, но порой сознательно причинял ей всякие неудобства. Если раньше купался под душем два раза в день, то теперь, даже когда отменили постельный режим, не ходил в ванную по неделе. Самая же черная тоска подступала в минуты, когда смотрел на себя как бы со стороны. Лютой ненавистью начинал ненавидеть бородулинское тело: больно щипал руки, давал ему пощечины, колотил руками в грудь.
Сознание того, что истязает не кого-нибудь, а самого себя, пришло не сразу. Его «я» металось в чужом теле в поисках спасительного выхода до тех пор, пока однажды не натолкнулось на собственный взгляд. Он жадно всмотрелся в него и вдруг впервые увидел его страдающую глубину. «Кто ты?» – сдавленно вскрикнул он. Отражение грустно молчало.