355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Томских » Новогодняя ночь » Текст книги (страница 4)
Новогодняя ночь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:54

Текст книги "Новогодняя ночь"


Автор книги: Светлана Томских



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Он продолжал танцевать, не замечая, что музыка закончилась. Анна остановилась и легко выдернула руку из его ладони. Вадим двинулся было за ней, но его оттеснили, и длинные волосы Анны мелькнули уже в другом конце зала.

Вадим огляделся, только сейчас начиная воспринимать окружающее. Он заметил, что около проигрывателя стоит стайка молоденьких ребят и оживленно перебирают пластинки. Вадим с ужасом смотрел, как они берут пластинки не за края, а всей пятерней, так что следы пальцев четко отпечатывались на черной блестящей поверхности. Но ужас Вадима тут же сменился равнодушием. Он, даже не подходя к проигрывателю, вышел в фойе, выпил воды из умывальника, набирая ее прямо в ладони. «Европа, Европа», – стучало у него в висках. Из зеркала на него глядело худое, усатое лицо с топорщащимися черными усами. Карие глаза были недоверчивы и настороженны.

– Ну что, Вадька, – спросил он свое отражение в зеркале. – Едем в город?

Спросил и сам удивился своим словам. Он старательно подыскивал оправдание тому, что вот так неожиданно собрался в город, не обременяя себя мыслями о том, что скажет на работе, что скажет жене. Непонятная сила заставила Вадима если не подавить сомнения, то, по крайней мере, не думать о них сейчас. Перед ним стояла четкая цель: привезти «Европу», все остальное было слишком туманным…

По дороге домой он зашел к своему приятелю, Звонкову, с которым вместе работал в гараже. Звонков был весьма озадачен. Вадим давно уже не заходил к нему по вечерам.

– Что-то случилось? – испугался он.

– Да нет, – Вадим потоптался, – завтра мне в город надо, скажи шефу, что я отгул беру.

– Зачем тебе в город? – круглые глаза Звонкова приобрели еще более правильную геометрическую форму, они так и светились непониманием. Обычно Вадим долго собирался, прежде чем уехать, долго размышлял, когда это лучше сделать, а тут – ни с того, ни с сего.

Но Вадим ничего не собирался ему объяснять.

– Надо, – кратко сказал он, – ну пока, я тороплюсь, – и его каблуки застучали по лестнице.

Супруге своей Вадим ничего не стал говорить об отгуле, избегая расспросов, которые обещали быть более продолжительными, чем у Звонкова. Выйдя из дома утром, он, как смышленый школьник, собравшийся улизнуть с уроков, направился вначале в ту сторону, что выглянувший из окна наблюдатель не мог бы ничего заподозрить, и только за углом свернул к автобусной остановке.

Вечером Вадим снова появился в клубе. Приехал он поздно, с последним автобусом, так что танцы были уже в самом разгаре. Анна танцевала в середине зала, ее яркий костюм выделялся колоритным пятном в кругу танцующих. Вадим, не дожидаясь конца танца, стал пробираться к ней. Не отдышавшись, не поздоровавшись, он выдохнул:

– Анна, я привез «Европу!»

Анна посмотрела на него удивленно, потом улыбнулась, красная помада матово блеснула на растянувшихся губах:

– Молодец, Вадик! – И тряхнула тяжелыми волосами.

– Женечка, – обратилась Анна к голубоглазому мальчику, которого Вадим вначале почему-то не заметил, – он привез.

Женечка на этот раз был в узеньких джинсиках. Он медленно раскачивался в такт песне, джинсики туго обтянули его длинные ноги, и он улыбнулся, легко, открыто, затем поднял большой палец вверх:

– Молодец, старик!

…После танцев Вадим опять зашел к Звонкову.

– Ну ты даешь, – тараторил тот, – шеф был в ударе. «Как, – говорит, – ушел в отгул?!» Ну ты его удивил, удивил.

Вадим, не слушая его, смотрел в сторону.

– Знаешь, у меня еще один отгул есть. Завтра мне снова ехать надо. Скажи там… А-а, что хочешь, – он махнул рукой и повернулся.

Утром Вадим плотно запаковал проигрыватель и увез его вместе с пластинками в комиссионный магазин.

Снимается кино!

– Уходите быстрей, от вас тень в кадре! – кричит оператор и машет рукой.

Ритка щурится в сторону черного глаза кинокамеры и не спеша отходит в сторону: какая там тень, побегал бы он с хлопушкой туда-сюда – кадр сто девятый, дубль два, кадр сто тридцатый, дубль один, тем более, когда бродят они все здесь с утра, а операторская машина подъехала только что. Сколько может администратор их группы Миша ругаться с этими операторами, вечно их ждать приходится!

Ритка не любит съемок на людных местах – всегда собирается толпа ротозеев, ну как же: кино снимают! А место, более людное, чем площадь Свердлова, еще поискать надо. По дороге бесконечной пестрой лентой тянутся машины, гудят, хрипят, тормозят – их автобус с маленькой надписью на боку «Госкино» едва заметен на обочине – Ритка пробирается туда и устало плюхается на сиденье.

– Что, Ритуль, утомилась? – спрашивает осветитель Петр Сидорович, дожевывая бутерброд с остропахнущей колбасой.

– Не-е, – отрицательно качает головой Ритка, – мне взять кое-что надо, – и она лезет в сумку за маленькой серой книжечкой – сценарием внутреннего пользования.

Двери автобуса вдруг шумно открываются.

– Твою ж маму… – кричит снизу ассистент режиссера, – что за интим? Ритка, сейчас второй дубль будет, иди хлопай.

Ритка, подхватив сценарий, хочет изящно выскочить из двери, но нога ее вдруг предательски подворачивается, и она падает прямо в руки ассистенту.

– Бедолага, – усмехается тот, – все не слава богу.

Ритка освобождается от объятий ассистента и строго спрашивает:

– Шорин не приехал?

– Смотри-к, Шориным заинтересовалась, – удивляется он, – твоя задача – хлопушка, а не кинозвезды. Давай, беги.

– Подумаешь, – говорит Ритка и, выскакивая к кинокамере, кричит:

– Кадр сто тридцатый, дубль два.

Потом она отходит в сторону и начинает изучать сценарий. Вот этот кусок со встречей с одноклассником еще не отснят, так что Шорин, наверное, приедет.

– Что читаем? – раздается за ее спиной голос. Ритка оглядывается, и губы ее сами собой растягиваются в улыбке: это Шорин.

– Здравствуйте, Сергей Викторович, вы как-то незаметно.

– Я сегодня пешком. Машину в ремонт сдал. Ну вот, теперь нам с тобой, родная, и посидеть негде.

Они стоят в закутке от съемки, но тут же вокруг них начинает собираться народ; шепчут восторженно: Сергей Шорин – а кто-то из наиболее предприимчивых пропихивает к нему тетрадку:

– Распишитесь, пожалуйста.

Шорин нервно чиркает две буквы и уходит прочь.

Ритка смотрит ему вслед и вздыхает: ну вот, на этой площади с ним и не поговоришь. Издали она видит, как Шорин бегает от режиссера к камере, что-то доказывает, пластика у него, конечно, отменная, профессиональная – иногда кажется, что смотришь старый немой фильм. Если б он родился на полвека раньше…

Когда они сидели, разговаривали в его машине, он сказал:

– Я против звукового кино, Риточка. Надо, чтобы зритель не отрывал глаз от экрана, понимаешь, а у меня жена сидит, телевизор смотрит, а сама вяжет – глаза вниз. А что, говорит, смотреть, и так все по разговору понятно. Надо стремиться к минимуму слов, чтоб кино не превращалось в иллюстрации к диалогу, игра должна быть, игра… Надо возвращаться к немому кинематографу, только на более высоком уровне, как Михаил Ромм говорил.

– Ну Ромм не совсем так говорил, – Ритке нравится быть знающей, умной, слова у ней выкатываются ровненько и неспешно. – Немое – пройденный этап, и нужно искать другие средства для…

– Все-то ты знаешь, – смеется Шорин.

Они частенько треплются в его машине, большей частью о кино. Вообще-то на съемочной площадке вспоминать о кинематографе в широком смысле не принято, посторонние разговоры перед съемкой – как ритуал. Это уже потом, когда собираются вместе вечером, начинают говорить о Феллини, Бергмане, Пазолини…

…Ритка может смотреть на Шорина бесконечно долго, не боясь, что он станет растерянно оглядываться, ища, кто так настойчиво на него смотрит, – он привык ко взглядам, спокойно работает, не замечая их. Шорин – невысокого роста, гибкий, где-то даже женственный. Играет он обычно интеллигентных мужчин с мягким и ровным характером. Сейчас на нем светло-серый костюм и поверх – шикарная нейлоновая куртка с молниями. Пожалуй, он все-таки немного работает на публику – то энергично встряхивает головой, то картинно машет руками, но все это получается у него очень симпатично и естественно.

Около Ритки останавливается костюмер Нина.

– Ну, о чем мечтаешь? Слушай, где Степке куртку взять?

– Какую куртку?

– Он в Киеве забыл свою куртешку – 56 размер. Вот и найди попробуй. Снять с кого-нибудь нужно. Смотри по сторонам: может, где увидишь такую? Да ты на кого смотришь? На Рыжика что ли?

– На какого Рыжика?

– На нашего – на Шорина. Его ж покрасили, ты что ж, не заметила?

И правда, волосы Шорина теперь отливают каштановым блеском.

– А зачем?

– Специально под тебя, чтобы вы с ним гармонировали.

– Так я же не в кадре, – кокетливо отвечает Ритка и смеется.

– Сомову не понравилось, что на фоне черного асфальта – черные волосы.

Сомов, режиссер их фильма «Авария», важно ходит неподалеку, далеко отбрасывает длинные ноги. «Вот уж кто с асфальтом сливается», – думает Ритка, глядя на его черный кожаный плащ, черный берет, черные вельветовые брюки и черные ботинки.

– Ну, Шорин ладно, – говорит Нина, – но эту дурочку Ларису зачем взяли? Актриса называется. Да она даже в кадре не держится технически: то выпадет из него, то из резкости выходит. Вчера-то на съемках видела? Эпизод с больным ребенком, которого выносят из самолета? Дали ей сверток, так она идет, столбиком его держит (и это женщина с двумя детьми), а потом как треснула его об люк! Шла вон на таких каблуках… Представляю, если б у ней, действительно, ребенок на руках был! И зачем Сомов ее взял?

– Ну, режиссеру виднее, – солидно отвечает Ритка.

Нина улыбается и отходит, напевая:

– Жираф большой, ему видней.

Съемочный период их картины подходит к концу, поэтому нужно снимать с утра до позднего вечера, пока не валишься с ног, – через неделю они должны вернуться из Москвы в Киев.

Ритка привыкла в киноэкспедициях не спать ночами, выдерживать любые нагрузки, а тут ей это все – и вовсе нипочем, здесь – Шорин, ради него она готова болтаться на съемочной площадке сколько угодно. И дело не в том, что он – кинозвезда. Киношников звездами не удивишь.

Когда Ритка впервые увидела Шорина, она тоже не особо удивилась: ну Шорин и Шорин, неплохой, вроде, мужик – и только. Хотя стаж работы на студии у Ритки небольшой: три года после школы, но и она успела повидать многое.

Шорина взяли на роль, чтобы сделать для фильма рекламу.

– Да что говорить, – сказал Сомов в минуту откровенья, хотя и не в его привычке разбирать фильм перед группой, которая его ставит, – фильм достаточно средний, – но тут же добавил, – ничего страшного, на экранах он пойдет, эдакий боевичок, да вот Шорин у нас играет, – и чуть помедлив, сказал, – ну и Лариса…

Шорин относился к этому фильму немного иронически, от возможности выбирать роли он перешел к следующему этапу: иногда позволить себе сыграть в средненьком фильме, зная, что это не умалит его в глазах поклонников.

…Ритка подумала вдруг о своей привычке, установившейся в последние дни, сравнивать всех мужчин с Шориным – она и раньше влюблялась в кого-то, но там было все не так, тех она ни с кем не сравнивала, а просто отделяла от других, а сейчас она искала в мужчинах черты Шорина, и если находила, то вдруг пугалась этого, то наоборот радовалась своим маленьким открытиям. Да и вся любовь ее к Шорину началась мимолетной пронзительной болью от незащищенности ее глаз, когда на какой-то ее обычный вопрос он только и спросил: «Правда?»

…На съемочной площадке произошла заминка, словно распалась цепочка, все разошлись по сторонам, заходили, забегали. Шорин отделился от суетящихся людей и неторопливо подошел к Ритке:

– Лихтваген там потеряли, вот я прямо к тебе. Ну, о чем будем сплетничать?

– О чем угодно, – с готовностью ответила она.

– Муженек, изменяешь? – к ним подошла Лариса, по фильму – жена Шорина. – Изменяешь с молодой, красивой?

– А ты не подглядывай, это недостойно добропорядочной супруги, – ответил Шорин и, взяв под руку Ритку, повел ее к автобусу.

Осветитель Петр Сидорович сидит все там же, правда, с бутербродом он давно справился и теперь взялся за термос с кофе, который подвесил на груди.

– Петр Сидорович, там по вашей части, – говорит Шорин, – лихтваген привозили или нет – как снимать будем?

Петр Сидорович безразлично махнул рукой:

– Без меня найдут, – но все же ворчливо встал и ушел.

– Ты поступать-то куда собираешься? – спрашивает Шорин у Ритки. – Или помрежем до пенсии будешь?

Говорит он шутливо, но Ритке не нравится, когда ее начинают наставлять «на путь истинный», напоминать об институте, словно с ней больше и говорить не о чем, поэтому она отвечает упрямо:

– До пенсии помрежем буду.

– Ты что такая сердитая? – Шорин не принимает ее обиженного тона и продолжает шутливо. – Плох тот солдат, который не мечтает быть генералом.

– Да я и собираюсь во ВГИК, – вдруг отходит Ритка, – уже на конкурс работы послала.

– И что ты так далеко живешь? – сетует он. – Аж в самом Киеве.

В окно автобуса нетерпеливо стучит Сомов, жестом он призывает Ритку и Шорина выйти.

– Все, ребята, начинаем, – говорит Сомов, – Сергей, подойди к гримеру, пусть он тебе глаза подправит, господи, ты что плакал, что ли, глаза красные?

– Навзрыд, – отвечает. Шорин и, подмигнув Ритке, уходит.

– А-а, совсем забыл, – говорит Сомов, глядя на Ритку, и достает из кармана уже помявшийся конверт, – тебе письмо передали. Ну все! Быстренько, быстренько! Беги, чеки на массовку выпиши.

Ритка бежит, чувствуя в себе приливающую радость, вся суета на съемочной площадке ей доставляет удовольствие – кино она любит со всей преданностью и с детским ожиданием светлого чуда, но больше всего она любит съемки. Это словно другой мир, где чувствуешь себя волшебником. Здесь как бы пересекаются две жизни – настоящая и придуманная, они находятся друг у друга в зависимости, могут влиять одна на другую и создавать какие-то свои условности.

Ритку на киностудию взяли по случаю – группе, где работал ее дальний родственник, срочно понадобился помреж и, когда Ритка подвернулась, ее взяли временно. В первый же день молоденький ассистент режиссера послал ее мыть софиты. Ритка добросовестно плеснула на них водой, и осветительные приборы, не переносящие влаги, мгновенно перегорели. Ритку отругали, правда, с улыбочками: испытание софитами проходили многие новички, в том числе и ассистент режиссера, продолживший эту традицию. Пытались подшутить над ней и потом, но в общем-то Ритка вошла в жизнь группы органично и естественно. Ее родственник вскоре перешел куда-то, а она так и осталась здесь, прижилась. Ритка и раньше любила полистать киножурналы, узнавать на экранах знакомых киноактеров, а попав на студию, сразу почувствовала притягательность кинематографа, его особый мир – демократичный и веселый.

Подруги завидовали ей вначале: «Ты теперь при кино», – просили провести на студию, но когда оказывались там, начинали скучать. Они ожидали встретить одних кинозвезд, а навстречу им попадались обыкновенные мужчины и женщины, занятые своей работой. Подруги на киностудию одевались в самое лучшее, нарядное, в надежде, что их заметят знаменитые режиссеры, но их никто не замечал, взглядывали иногда удивленно на розовые платья с буфами и тут же отводили взгляд. Они только мешались под ногами: то наступали на какой-нибудь провод, то оказывались в кадре, то что-нибудь заслоняли. Ритку же снимали в каких-то эпизодах, и это опять вызывало зависть и недовольство: «Чем же она нас лучше?» Но Ритке это все было безразлично. Ее завораживали сами съемки – удачно отснятые эпизоды, когда вокруг не замолкали шуточки и смех, и даже пересъемки, которые удручающе действовали на настроение группы. Еще Ритка любила водить знакомых по пригласительным билетам в Дом актера, эти фильмы могли появиться на экранах через неделю, но было приятно прийти сюда, как избранным. Девчонки и там пытались отыскать знакомых актеров, но те обычно отдавали билеты своим портным, парикмахерам, продавцам, так что зачастую это был скорее Дом быта, чем Дом Актера. Но девчонкам все равно нравилось сидеть в прохладном, гудящем на все голоса зале, чувствовать себя причастными к кинематографу и громко упоминать, что рядом с ними сидит помреж. Ритка пыталась им объяснить, что помреж – это вроде мальчика на побегушках, но девчонки отвечали, что помощник режиссера – все-таки звучит.

…Ритка присела на корточки около какой-то машины и стала торопливо выписывать чеки, пока не начались съемки.

Она вдруг вспомнила о письме, которое ей отдал Сомов, и уже зная от кого оно, нехотя распечатала. Письмо было от Саньки. Санька, не понимающий ее внезапного отчуждения, ее молчания, пытался опять напомнить о старой дружбе, приводя в качестве доказательства пословицу: «Старый друг лучше новых двух». Они учились с Санькой в одном классе, и он, как хвост, ходил за ней с десятого класса. Ритка не знала, как объяснить ему свое состояние, ее совершенную оторванность от старой жизни, поэтому молча запихнула письмо в карман. Письмо было не первое, и все на адрес киностудии «Мосфильм», он, видимо, думал, что все студии общаются между собой. Ритка поудивлялась тем людям, которые сумели разыскать ее, потом счастливо закрыла глаза, вспоминая Шорина, их фильм, думая о последних днях съемок в Москве, о том, как потом Шорин приедет к ним в Киев на озвучивание, и услышала вдруг, как кто-то подошел к машине с другой стороны. Раздались негромкие голоса, среди которых она узнала Шорина. Ритка уже хотела радостно вскочить и подойти к нему, но услышала голос Ларисы:

– Ты что, действительно, увлекся этой девочкой?

Шорин помолчал, потом ответил:

– Она славная. Чистая душа, с ней приятно поговорить, отдохнуть.

– Я все же не понимаю, – зло возразила Лариса, – зачем ты настаивал, чтобы я здесь снималась. Сомова уговаривал – чтобы я смотрела, как ты бежишь к ней в любую свободную минуту?

– Ну, перестань, – жестко ответил Шорин, – ты же знаешь, что все это ерунда. Раньше бы ты и внимания на это не обратила, только бы посмеивалась. Ты же знаешь, что я люблю тебя. Что с тобой, Лариса?

Она всхлипнула:

– Извини, Сережа, старею я, что ли? Мы знаем друг друга сто лет, а я все не могу привыкнуть к некоторым вещам. Ну, мы встретимся сегодня?

– Если успею… Да и неизвестно, сколько съемки еще будут.

Ритка сидела, не шелохнувшись, боясь, что ее обнаружат и обвинят в том, что подслушивает. Шорин с Ларисой ушли, а она долго еще сидела на корточках, пытаясь что-то понять и решить, потом медленно встала и, сглатывая слезы, поплелась к съемочной площадке. К губам она приложила ладошку, чтобы заглушить неосторожный утробный всхлип.

– Куда ты опять пропала, негодная ты девчонка?! – подбежали к ней. – Тебя только и ждем. Где твоя хлопушка?

Ритка подошла к кинокамере и, против воли, включаясь в привычную радостную суету съемки, ощущая всеми клеточками восторг энергии, крикнула:

– Кадр сто сорок третий, дубль один!

Бедная Лиза

Я ее почти не помнила.

Лиза проходила практику у нас в школе, когда я училась в четвертом классе. Она, наверное, была очень старательная студентка, к тому же и весьма восторженная. Когда на уроке Лиза рассказывала о каком-нибудь писателе, в глазах ее загорались огоньки самоотверженной любви, независимо от того, кто был этот писатель. Казалось, что Лиза говорит об очень близком человеке – она то и дело сбивалась с мысли, заменяя неловкие паузы нервными движениями рук и судорожной мимикой, путалась в словах, употребляла восторженно-банальные эпитеты. Так, когда мы говорим о дорогих нам людях, то думаем, что наполняем новыми значениями самые избитые выражения, и тогда уже не чувствуем грани между новизной и банальностью фраз.

Когда она заканчивала свои объяснения, голос ее сразу обесцвечивался, лицо замирало удивленно, отвыкая от исступленного выражения, как у человека, который произнес длинную, полную благородного пафоса речь перед гудящей толпой и вдруг обнаружил, что микрофон давно отключен. Лиза растерянно обводила глазами класс, пространство которого сразу разрасталось, впитывало в себя лица учеников, исцарапанные зеленые парты, огромные пыльные окна.

О таких людях принято говорить: они любят литературу. Не знаю. Все-таки мы в своих симпатиях довольно избирательны. Когда же человеку нравится все, что включает в себя печатные знаки, это настораживает. Может быть, это и есть преданность литературе, но слишком уж…

В нашем классе всегда возникали какие-то невероятные предположения, которые даже не всегда имели своих первооткрывателей, а, казалось, сами создавались из ничего, уверенно носились вокруг нас, как джинны, выпущенные из бутылки.

Помню, как-то в первом классе мы шли домой после уроков и застали на улице необычное зрелище. Толпа, цветы, музыка. Улица изменилась совершенно. Толпа двигалась, как в замедленной съемке, и слитая в одно целое, вырастала в какой-то зловещий символ. Цветы падали на землю, поверженно краснея изломанными лепестками, но этого никто не замечал. Музыка была странная, как бы замершая на одной ноте. Вообще говоря, музыка была плохая. Вернее, не сама музыка. Плохим было исполнение. Музыканты шагали, привычно понурые, и лениво надували щеки. Вначале мы остановились, как вкопанные. Народу было очень много, и мы не могли понять, кого хоронят. Потом, с трудом преодолевая притяжение толпы, побежали туда, откуда процессия брала начало. И тут в наших рядах пронеслось – вон ту женщину хоронят. Ну, а кого же еще? Она шла в черной одежде, жалко свисающей, как мокрые пряди волос. Она раскачивалась из стороны в сторону, плакала громче всех и надрывней, в руках ее была какая-то бархатная подушечка с неровно прицепленными блестящими бляхами и шагала она прямо за гробом, медленно плывущим перед нею. Отчего она так плакала – да оттого, что пришло время умирать, и ноги уже не несли ее.

Столь же невероятные осмысления событий приходили к нам и позже. Так было и с Лизой. Кто-то сказал, что, если мы хотим, чтобы Лизе поставили за практику пятерку, нужно на уроке молчать, как рыба, не отвечать ни на какие вопросы. Мы с блеском выполнили это условие. Не знаю уж, как Лиза вывернулась из этого, потом мы видели ее плачущей в углу коридора, и многие из нас впервые поражались людской неблагодарности – для человека сделали все, что можно, а он не торопится с благодарностями, и глаза у него на мокром месте.

Затем все как-то само собой наладилось. После уроков ребята ее окружили, и видно было, как счастлива Лиза от этого (тут уж без всякой иронии). Я на таких переменках не слезала со своей парты, смотрела, набычившись, в сторону Лизы. Или выходила в коридор. Мне было скучно оттого, что она всегда говорила по учебникам, что все писатели в ее речи удостаиваются эпитетов «гениальный», «талантливейший», «необыкновенный».

Вскоре Лиза исчезла из нашей школы – отбарабанила свою практику, получила прекрасную характеристику и вернулась в институт.

Я ее почти и не помнила.

Через год к Лизе меня потащила подруга Галя, которая и тогда на переменках не отходила от нее, а теперь, оказывается, захаживала к ней в гости.

Лиза обрадовалась, увидев нас, чем напомнила свои восторженные лекции. Она дала нам денег на торт, и мы долго колесили по холодному городу в его поисках.

Лиза, конечно, забыла, как меня зовут (а, может, она этого никогда и не знала), спросить мое имя она не решалась, видно, это не вязалось с ее представлениями о настоящем учителе. Она ловила каждое слово Гали – не прозвучит ли мое имя. Имя, наконец, прозвучало, и Лизу переполнял восторг – оттого, что мы пришли, оттого, что у меня оказалось такое замечательное имя, с которым она теперь почти не расставалась, скандируя его на все лады – Ирочка, Ирунчик, Ирлюшечка, Иринчик, Ирусик и т. д. Никогда я еще не слышала в свой адрес такого обилия ласковых имен. Я поняла, что восторг Лизы распространяется не только на всех писателей, но еще и на всех детей, а в душе моей зарождалось подозрение, что это еще не все.

С той поры я стала появляться у Лизы каждую неделю.

Она жила в общежитии.

Меня тогда еще не коснулось общежитское житье, и мне все нравилось – множество веселых людей, ряд одинаковых умывальников, кухня, наполненная различными запахами – крепкий аромат только что смолотого кофе смешивался с удушливым запахом пригоревших котлет, нежная, летучая ваниль изо всех сил боролась с острым запахом чеснока, округлый пар разварившихся розовых картофелин трудно было отделить от пыхтения забытого, чайника…

На вахте строгая тетя в ватнике каждый раз спрашивала документы, которых у меня по малолетству, естественно, не было, и называла меня на «вы» – мне нравилось это уважительное отношение.

Такое обилие молодых, кажущихся мне прекрасными, лиц. Где учителя с теми прекрасными лицами, которые встречались мне в тесных общежитских коридорах? Куда девались потом эти люди? Кто-то миновал школу, чьи-то черты исказились манией величия (трудно этого избежать, когда ты волен распоряжаться чужими судьбами, волен похвалить и покарать), на чьи-то лица легла печать бездарности учебных планов, бессмысленных повторений того, во что нет веры, и т. д., и т. п.

Девочки жили вчетвером, ко мне они мало-помалу привыкли, и не обращали почти никакого внимания. Они искали утюг, гонялись за пробегавшими тараканами, курили, выщипывали брови – но весь этот быт не принижал их в моих глазах, а вызывал стойкое любопытство. Это вовсе не походило на мое ощущение, когда я увидела в гастрономе нашу арифметичку, рассматривающую банки со сметаной. Помню, как я поразилась, учитель был для меня высшим существом, лишенным наших будничных забот. С той поры мое преклонение перед математикой настигло безразличие, и то, что я не была потом переведена в специализированную физико-математическую школу, – во многом было следствием того, что я однажды наблюдала, как моя учительница рассматривала, какое число стоит на банке – свежая ли сметана.

Я звонила Лизе на вахту, и она назначала мне день и час встречи. Лиза не любила, чтобы ее заставали врасплох, помню, как она засмущалась, когда я пришла, не предупредив ее, и застала Лизу в стареньком халате, когда она криво ступая и поскальзываясь на мокром полу, тащила тазик с замоченным бельем.

Лиза встречала меня в тех же воздушных блузках и присборенных широких юбках, в которых ходила в школу. На шее ее блузки увенчивались бантами, и мне очень хотелось дернуть за кончик банта.

К моему приходу покупались печенье или торт, заваривался крепкий чай или кофе, и многие из Лизиных знакомых пользовались моментом, завидев меня, тут же шли в гости к Лизе. Поэтому за столом всегда было полно народу и много разговоров. В редкие минуты нашего одиночества Лиза задавала мне вопросы полурастерянным тоном, как я живу, на какой каток хожу, когда мне присвоят очередной разряд по легкой атлетике, читала ли я такую вот замечательную книгу. Я односложно отвечала на все вопросы. Мне не приходило в голову, что с ней можно поговорить так, как с подругами. Бедная Лиза, руководимая все тем же чувством учительского долга, мучилась, пытаясь меня разговорить, но у нее ничего не получалось. Я же была вполне довольна нашим общением.

Галя со мной к Лизе больше не ходила. «Да ну ее, – махнула она рукой. – Я думала, в общежитии у них лучше, а у них шторки на окнах грязные, и вообще далеко ехать. Да и литературу я не очень люблю». Я Галю особенно не отговаривала. Мне хотелось, чтобы внимание Лизы целиком принадлежало мне.

Чем же она меня привлекала? Пожалуй, своей восторженностью. Мы с малых лет были склонны к скепсису, и с малых лет нам не хватало той восторженности, над которой мы бы в душе посмеивались, но к которой все-таки тянуло.

Потом появился Коля, большой, краснолицый, скучный, с уныло повисшим носом. Лизины кофточки стали еще более воздушными, теперь они уже не напоминали проколотые воздушные шарики, теперь они весело пузырились и пытались взлететь в небо, так что Лизе приходилось все время их одергивать. Лиза при Коле смущалась еще больше. Теперь уже не только я односложно отвечала на ее вопросы, но и он. Наши беседы проходили очень интересно и разнообразно, примерно вот так:

– Ирочка, как дела в школе? – спрашивала Лиза.

– Ничё, – говорила я, ковыряя в носу и смотря в пол.

Лиза продолжала мученически улыбаться и спрашивала у Коли:

– Коля, а у тебя как дела на работе?

Коля в носу не ковырялся, но в пол смотрел тоже и ответ выдавал похожий:

– Нормально.

– Ирочка, что по литературе проходите?

– Да-а, – тянула я неохотно, – Лермонтова.

– Коля, как твоя машина?

– Ездит (Коля работал шофером на ЗИЛе).

…Потом Лиза переехала к Коле. Я восприняла это как предательство, только успела привыкнуть к общежитию пединститута, к веселым голодным людям, слетающимся на чаепития и отрезающим себе огромные куски торта, к беспорядку одинаковых комнат, к мрачности лестничных пролетов (которые, казалось бы, вели в какое-то чудовищное подземелье с сырыми стенами и хлюпающей водой под ногами, с летучими мышами, задевающими твое лицо шершавыми боками), ко взрослым девушкам, которые толковали про дисциплины с мудреными названиями и про распределение – как у меня это все разом отобрали.

Но самое главное, наши беседы с Лизой теперь откладывались на неопределенное время, потому как ни Коля, ни его родители не собирались предоставлять нам с Лизой прибежище для наших разговоров. Только теперь я поняла, как важны для меня встречи с бедной Лизой, с ее вниманием к каждому моему слову, с неизменным участием к моим мелким проблемам, с ее призывами к честности, справедливости и терпимости, с ее советами, которые были бессмысленны сами по себе, но утешали и поддерживали желание жить дальше.

Когда же у ней появилось это прозвище – Бедная Лиза? Раньше я не задумывалась об этом, и эпитет «бедная» казался мне чем-то вроде фамилии. А мало ли какие странные фамилии бывают у людей, обычно в их этимологии не копаются.

Прошло много лет с тех пор, как я в последний раз видела Лизу. Когда я вспоминала наши беседы, дурацкая ухмылка неизменно посещала мое лицо. Надо же, думала я, как бездарно мы тратили время.

Как-то приехав в свой город, я встретилась на улице с бывшей Лизиной однокурсницей. Почти уже закончив разговор, перекинувшись дежурными фразами, я спохватилась:

– Да, а как Лиза?

– Бедная Лиза?

– Кстати, а кто ей дал такое прозвище? – пришла мне в голову мысль.

– Кто? – переспросила Лизина однокурсница. – А, ну да, как-то на русской литературе у нас был спор о сентиментализме. Все говорили, что сентиментализм не прижился на русской почве. После «Бедной Лизы», вслед за Карамзиным, пошел поток всяких Бедных Варь, Мань и т. д. Но не с них началось эпигонство, а еще с самой «Бедной Лизы». Одно дело – «Страдания юного Вертера»… Ну а Лизе в русской литературе, сама знаешь, нравилось все. И она со слезами на глазах стала защищать Карамзина, говорила о психологизме, о ясности слога… Ну вот с тех пор ее и стали называть «Бедной Лизой»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю