Текст книги "Ангелам господства"
Автор книги: Светлана Пахомова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
– Сколько отчислено у вас за первый год?
– Шестнадцать.
– Восемнадцать, но четверых на армию списали.
– Из тридцати за три семестра. О чем вам это говорит? Приёмная комиссия ошиблась? Вы – бездарны? Ступайте вон, у нас бездарных нет?!
Полабских пращуров потомок ей подыграл с иронией и знаньем темы:
– Но как же так, ведь я всегда мечтал играть в театре!
– Извините, закон отсева – не берём! Вас боженька не целовал в лобешник при рожденьи, и вы, возможно, чмокнуты в другое место! Священнодействуй и убирайся вон! – Дрезина сёрбнула чайку.
Поправить Антонину, поймав на том, что Немирович сказал не «и», а «или», мне было несподручно, я догадалась, что нашу платформу размыло под самый переезд, и у Дрезины с Локомотивом иссяк ресурс дистанции пути; их понесло, как мелкий щебень. Они настроились навечно править вне времени. Камерный стиль. Так может, пронесет и нас?.. Благоговейным поощренная молчаньем, Дрезина завелась:
– Вы думаете, впрямь стране нужны-необходимы? Пять вузов в двух столицах, по тридцать режиссеров каждый год? В стране театров столько нет. Вот набираем вас по тридцать, отсеиваем два десятка и выпускаем дюжину с прибавкою вернувшихся из пограничных войск и из декретов, иных, набором раньше. Ситечко золотое – на тридцать мест проходим из расчета один из ста, двадцать голов на внутренний отсев, и режиссером будет один, если был курс-материал талантлив.
Вот так секрет Полишинеля! Официальный просев инакомыслящих из рога изобилия, сквозь медную трубу! И выпадет на долю страстотерпцев по жизни сатирическая драма: «Покориться, как овца – без начала, без конца!» А нет ли в этом тайного признанья, что алебарду на двустволку сегодня не случайно заменили?! Душа дрожит непромысловой трясогузкой. Дрезина:
– Вы думаете, почему за режиссуру установленьем кафедральным вменен оценочный состав четырех баллов: за мастерства – актера-режиссера, за творческий дневник, и, главное – четвертый, за отношенье к педагогам, – основа святости по ремеслу! На том и ловим: священнодействуй-убирайся! Вон!
Еще один чудесный педагог раздался голосом по коридору, и на культурном горизонте возник Ляксашка-тридцатьдва. Пересчиталозубый. Наш фехтовальщик и преподаватель сцендвиженья. Похоже, он пропанул ненадолго, неведомо куда, с отсрочкой рассмотрения вопросов, касающихся вверенных ему предметов. А попросту – сбежал от интенсивного духовного камланья титанов худсовета. Во избавленье от поклонов с кафешантанным политесом Ляксашка начал сокрушительным ударом эфесом шпаги о доверье дам, без попеченья кавалеров напившихся чайку. Потомок шляхтичей, на моё удивленье, был обойден исходным злом, не атакован. Ляксашка из киношных каскадеров: мощный, всеядный, земноводный. Природою, наместо рук, сподобился огромными клешнями, и ногощупальца большие, на конце брюшка, в крючкообразном подобии мешочка, вооруженье ядовитым жальцем – цветным мелком, для чертежей рисунка драк на половицах сцены. Махнул с порога текст без авторской репризы:
– Задействовали машинерию театра: включили поворотный круг! Ты в перекидке на кубатуре своего помоста не уловила сдвиг. По фазе. Мизансцены.
Он так шутил.
– Я висела на плече Кофтуна вниз головой с воздетыми бог весть куда руками – по замыслу и по рисунку сцены!
Дробинкой скорпионьих глаз Ляксашка пересёкся с Антониной.
– Попробуй осознать: есть кто-то, кто на пульте дернул тумблер!
– Доброжелатель: невидимый, таинственный и безнаказный на ровном полпути…к диплому. Изыски. Исключайте. Я испепелена. Мне надо выспаться, я больше не могу!
Осталось не услышанным стенанье. Спич повторился с новым всплеском:
– Синхронной параллелью найдем координаты мизансцены. Точки опоры в сцене драки сместим, переплетём, закрутим эпицентр распространения конфликта не круговой, а эллипсообразной мизансценой. И зафиксируем два эпицентра: один – с срединной точкой в виде Жанны, раскручивается по-часовой. Другой – в котором поединок её сторонников-противников. Все вместе – пернатый поединок коршуновзорой гром-птицы в светлых бликах! Встречным движеньем по низам – все отрицательные, демонические – внизу – вовне спирали – в синем цвете, – блистая черным отраженьем мечей и лат, – дно мирового океана!
Ну, все понятно: на горе голубь с нимбом, внизу – змеиный перехлёст. Ох, как бы мне переродиться в образ мадонны со щеглом и слушать проповедь Франциска птицам.
– Чудесно, браво, но это образность, возможная в кино. Лишь выразительными средствами порезанной в монтажке пленки можно добиться виденья такого катаклизма. Но что мне нравится, что я больше по замыслу не висну вниз головой.
Плелась из института прочь, на спящих тополях грачи сновали с криком в гнездах. Почувствовать весну в спрессованном на тротуаре сером снеге, споткнуться о бордюр – и осознать Москву. У нас гранита нет, и не мостят высоких тротуаров, все ближе к простоте – бровка, асфальт, газон. А ноги не несут, и в мыслях оголтело застряло-занозило: черт дернул за какой-то тумблер пульт.
По общежитьевским сусекам из пряных и съестных припасов – декоративный кабачок на подоконнике в соседстве с кустиком алое. Питание вприглядку. Жизнь в искусстве. И почему ж мне раньше не сказали, что заниматься собиранием цветов не плохо бы, хозяйствуя на маслобойне. Не повезёт – так с детских яслей! В дверную щель просунулась нечесаная рыжая косища:
– Тебе по прошлой смене с вахты передали, что из суворовского брат звонил.
– Изыди, Рыба.
– Имей в виду: у старосты твоя степуха – элементалы жизни, денежные знаки!
– Элементалы – производные духовности и квинтэссенция всего сущего. Читайте Парацельса.
– Пара… чего?
– Бомбаста Теофраста фон Гогенгейма.
– Читаем не такое, сегодня у Петельчука – «Посев».
– Сожнём!
Тащиться в дальний край Москвы, в две пересадки, по разным линиям подземки, двумя автобусами и ещё пешком в цигейковой шубейке на радиальных линиях метро сгорая, или избрать вторичный вариант: в польской куртяшке на «ихней», закордонной «шерстяной» подкладке, – гриппозный риск. Это теперь Фили для мегаполиса столицы – предпограничье центральных сити, а тогда, когда я в первый раз искала по адресу казарму брата, мне каждый милиционер на будке отвечал:
– А это разве здесь, у нас? Да что вы, девушка, Суворовское – в Ленинграде!
После вчерашнего происшествия то, что должно найтись в зеркале в качестве лица, казалось другим местом. Никина бодяга была, возможно, волшебной водорослью, но на меня подействовала чарующим цветением. Обворожительно расцвеченная челюсть не закрывалась стеклами от солнечных очков. А ехать было надо: у братика чутьё на долгожданную мою степуху, а у меня комплекс Аленушки сестрицы: напьется, неразумный, из копытца, и так он, несмышленыш, в сапогах. И что за блажь в роду у наших мамок, зачем всю поросль мужеского рода совать в Нахимовско-Суворовский уют?
Еще завидуют другие: престижным значится на танцы в аксельбантах заявиться. Два раза в год – отрада похвальбы: бабули потчуют гостинцами с грошовых пенсий, а мамки девок разгоняют, а эти лопоухие малые верблюжата крутят по сторонам побритые кривые черепушки на тонкой шее в подшивном воротничке и радуются, что к ним по-взрослому папаши, и сестры-девки вредные, как мамушки: «Сю-сю». Поеду, страшно отказать своей натуре в отрадном миге самоотреченья. Придумала прическу с загибом челки на синяк и в путь пустилась – по сретенской поземке в куртке, в джинсах. В том хитренький рассчет и тайный замысел для конспираций: такие джинсы только у меня во всей Москве – Клод Монтана восьмой модели, новейший подлинник; муж изловчился-умыкнул в загранкомандировке в прошлый месяц. Когда я в этих джинсах, то моё лицо становится для всех прохожих незаметным, все смотрят на кармашки сзади: берут за образец, сверяют лейбл и мысленно дают понять друг другу, что следует скосить глаза до пятой точки, расшитой и заклепанной по новой моде «мадэин». Моя задача выпрямляться и сумку на ремне не свешивать с плеча назад, чтоб не перекрывала перспективу советских граждан к самосовершенству в познаньи истин, что все хорошее доступно молодым!
Автобусы, идущие к метро, на нашу остановку к институту ходили крайне редко, и все прогульщики учебных пар могли встречаться спозаранку в нейтральном сквере. Между высоких лип трассирующей панорамой просматривались все подходы к корпусам и две аллеи к общежитьям. Сегодня от толпы праздногуляющих сорвался Генка Корин, преодолел на цапельных ногах ходибельное расстоянье в четверть мили и выполнил удачно давкий норматив по посажению в автобус. Протиснулся.
– Прогуливаешь утренние пары?
Наверняка, это обозначало «Здрасьте».
– Брат попросил ухи.
– Белогвардеец?
– Гвардеец, бел, как полотно. Я ему в детстве пупок зеленкой мазала, теперь спасаю от поглощения казёнщиной казармы. А ты, я вижу, больше не москвич, и дома не ночуешь?
– А мы с Петельчуком вчера всю ночь «Посев» читали, решили сделать для тебя сюрприз.
Заплел извилины – какой сюрприз может родиться от «Посева»? Невольно напрягаюсь. Блик дня пробился сквозь толпу, скользит по спинам и предплечьям, щеки моей коснулся. Генку качнуло. Отвернулся и молчит. Мучительно слова для продолженья ищет.
– Последствия вчерашнего сюрприза с тумблером на пульте сегодня на лицо, ты в том же стиле нечто предлагаешь? Да не стесняйся, расскажи – давай, задействуй механизмы раскованной фантазии, а я повешу свои ушонки на гвоздь вниманья – буду слушать. Мне все равно теперь какая непринужденная беседа отвлечет, меня теперь, скорей всего отчислят не сегодня-завтра, будет что вспомнить о вас с Петельчуком.
– Не думаю, что на тебя Каплини покусится, весь сброс балласта уже давно отстегнут, у нас на курсе зачисток больше делать не дадут – военкомат, и ректорат, и комитет своё забрали, теперь спектакль на выданье, а план-репертуар для института – основное. Это возможность публично представлять себя
Езда на городском «Икарусе» гармошкой, где под ноги – одни ухабы, не походила на полёты журавлиной колесницы в небесной голубой дали. Демисезонная шрапнель позёмки сочилась в ветровые стекла сквозняками. «
– Цветок-конфетку, хочешь?
– Ириски, что ли? Моя любила барбарис.
– Так то же куст! А у меня-морская галька!
Достал из необъятного кармана кулек газетный, запускаю щепоть, а там – почти что дефицит!
– Ответь мне Генка, почему подобные тебе мужчины, похожие на маяковский генотип, лиричны как певцы октябрьских революций?
– Любимой морковку за хвостик несу?
– Нет, «достаю из широких штанин!».
Корин присущее мне острословье, всегда заквашенное на издёвке, с холоднокровием произнесенное, и заковыченное на цитатах, порой оценивал тишайшим шоком с испугом в голубом глазу. Мне Мэтр Каплини не раз зарок давал твердо усвоить, что мужчинам нужно грозить лишь пальчиком, никак не кулачком, но я маловменяема была на младших курсах. Мне было трудно определить детально-однозначно на чем основана симпатия красавца Корина ко мне. За Генку девушки вели бои, и рикошетило по всем окрестным курсам. Мой интерес к актеру с сановным амплуа Великих Герцогов, Царей и прочих графских персоналий был чисто реваншистским. Генка пророс из «Ералаша». Тележурнал для школьников, который листала вся страна.
Мне вспоминался зной каникул, когда родители детей в стране со стопроцентной занятостью населенья бросали своих чад без попеченья, повесив ключики на шейки, пускали их носиться без присмотра во дворе, или слоняться безвылазно в квартире, пиная воздух и разыскивая пятый угол; вся эта маята беспечного безделья, перемежалась задиристою сварой, а к полудню вдруг прерывалась затишьем босоногих толп у близпопавшихся экранов. Ватагой после окрика «Уже идет!!!» врывались в дверь любого доброго соседства и, смяв половики, дышали ртами. По окончании – всей стадной жаждой поглощали баллоны самоквасов из хлебных корок, опустошали компотные кастрюльки, встречались экстремалы, что заправлялись холодной из-под кухонного крана, бывали богатеи с газировкой и прочие поклонники кефирного грибка, и, уморив хозяев телевизора песчаной стёжкой от зала до прихожки, валили подражать увиденному прочь.
Генка Корин был из породы тех супер-воспитанных и экстра-умных детишек белёсо-голубых мастей советских пионеров из «Массфильма». Московский школьник для наших берендеев от пропаганды «Ералашей» был словно инопланетянин. Разве могли сравниться наши парты – массив сосны под многослойным гнетом ежегодной краски – с их столиками? А наши стены в школах и перила лестниц? У каждой классной параллели был знаменитый хулиган, способный проковырять и процарапать свои порочные мыслишки сквозь все приличные покрытия поверхностей в глубины древесно-стружечной плиты, кирпичной кладки и цемента. Эту страсть к дикости завхозам педагоги, пардон, учителя велели понимать как самовыражение в наскальной живописи необразованных неандертальцев. Это гораздо позже опубликуют, что современная страсть к порче общественного обусловилась репрессивной генетикой прошлого, анализ которой был под запретом и проявлял себя в подобных формах гражданского смятения.
А в «Ералаше» – блага цивилизации и струи эволюции. Какие это дети, откуда они берутся, как они ставят вопросы и формулируют ответы, откуда они знают больше учебника? То были времена, когда народ верил правительству сквозь телевизор, и нам, детишкам, передавалась эта вера. Я ничего не знала про сценарий, заучиванье реплик, придуманных взрослыми для детей-артистов, – с последующим их произнесеньем, словно вот-вот родились в младенческой головке эти мысли и облеклись в слова, и даже здесь, теперь, в автобусе гармошкой, Генкин арахис в серенькой глазури – кондитерский изыск вчерашних школьников столицы – был так понятен, как выученный лозунг про кино «для нас важнейшим из искусств». А что такое виртуальная реальность, в которую мы вместе скоро окунемся, нам было даже невдомек. Мы пробежали под дождем под козырек у метровхода и, соступив на эскалаторы, расстались. Каким был план-сюрприз посева, осталось позабыто в разговоре. Теперь забытое можно извлечь вдогонку звонком мобильной связи, а тогда быстрее эскалатора был только метропоезд. Коммуникация конца восьмидесятых была неспешной, предполагала вечность всех устоев, включая формы хозрасчета и самоокупаемости, – что было страшной новизной.
В Суворовском на КПП жила огромная собака. Таких лохматых великанш мне приходилось встречать у административных входов сановных учреждений вплоть до скончанья девяностых. Неведомой породы зверь, но очень добрый, если с умом найти подходы. А по нераспознанной причине все эти телочки с волчьим загривком именовались Джулька. Вступив в переговоры с Джулькой, процесс урегулирования вопросов на миротворческой границе с охранной службой мне довелось значительно ускорить. Искоренив противоречия в стремленьи к цели с охранником-собакой, переходили к ультимативным объяснениям с людьми в погонах. На этот раз мне быстро удалось узнать, что братик в наряде за глубоко секретную провинность взвода перекрывает марафонский норматив по чистке к ужину картошки. Ждать предстояло долго. Стоял не месяц май, Джульетта костьми сквозь толстошубость почувствовала, как я мерзну, и попросилась внутрь. Дежурный с тумбочки привстал и, зорко осмотревшись, нажал на кнопку – дверь открылась. Собака втиснула меня бочком в дверной проём и задом подтолкнула. Теперь, встав у окна, я наблюдала «Волги» и «Запорожцы» с «Москвичами», запорошонной вереницей скопившиеся на побочном тротуаре. В них плакали мамаши невинно отданных юнцов на воинскую службу с детства. Отсюда, сквозь окошко КПП, почетной гордостью военная стезя не называлась. Изнанка жизни всегда видна со стороны нейтрального форпоста. Собаку мучил ультразвук задавленного плача.
Афган был где-то далеко за синими горами, так далёко, что шепоток молвы народной не походил на ропот. Но тот надсадный материнский вой по желторотым правнукам героев благополучного, союзного и атомодержавного правленья на самой плотной материковой тверди на планете, с запасом золота и жерлом кимберлитовой трубы в алмазах, с морями с севера до юга и прочной танковой бронёй, вой неуёмным стоном кликал в предчувствии какую-то неведомую жажду искупленья. Протиснувшись из дверцы «Запорожца», на волю вырвалась толстенная шинель в папахе и, опрокинувшись с бураном в КПП, миролюбиво прорычала:
– Женщины всегда плачут – в любви плачут, без любви – плачут!
– Да, тащгенерал, бабы, они – воют! Я уйду на войну, а они – выть! Дежурный пошутил поспешно, но явно не успешно – тащгенерал успел меня заметить. Джулька немедленно легла на мои войлочные ножки и привалила позвоночником к стене. Я до сих пор не понимаю, как это считывать в собачьем языке – защитой или задержаньем. На взгляд из-под папахи я выглядела Чебурашкой в телефонной будке. Отменная осведомленность генерала о посетителях немедленно сказалась на положительном решеньи моего вопроса:
– Суворовец-Царевич, немедленно на КПП – десять минут – свидание с сестрой! – И удалился, напевая казачью «и сестрицу мою, девку дюже вредную, от которой не раз убегал в кусты!»
Соседний с КПП отсек слыл красным уголоком свиданий (наверно он же изолятор и пропускник – отстойник) туда собака Джулька, из деликатности, не заглянула. Кирюха доводился мне кузеном назаретянской ветки рода, а прозвище «Царевич» любилось доже генералом.
В ушанке, сапогах, но без мундира, Кирюхин вид меня насторожил:
– Ты почему в спортивной форме?
И кто ж мне, недалекой, скажет, что это знак про лазарет. Кирюха что-то буркнул про очистки, и про запачкавшийся взвод, повинность отбывающий в наряде, и глаз скосил на дипломат. Оттуда пахли апельсины.
– Держи, рахит, бананы, яблоки – поешь с ребятами в казарме.
– Нам не положено – на полном государственном обеспеченьи!
– Но я же видела, как здесь другие у мамок курицу едят!
– Молокососы! – Кирюха был суворовцем второгодично, а все равно – малец! Над голенищем сапога покачивал берцовой костью без всякой икроножной мышцы, под ветром не сгибался, уходил, мелькая стриженым затылком по бесконечному заснеженному плацу, за пазухой нес шоколадку, чтоб угостить ребят. Не устоял перед десертом, Цесаревич! Когда он ел, я насыщалась, и трудно было угадать, что этот мальчик, забрызганный смешливой струйкой апельсина, спустя пяток годков подгонит постаментом танк под президента, и с высоты его брони восставший люд поименуют: «Россияне!» Пожизненно мы станем опасаться признаться в истине, что в ту минуту стояли с разных точек баррикад. Покуда тихо всё, мы прирастаем к золотоглавой из дальних топких берендеев, где так мудро и ясно по сей день: всё – Брежневу, а здесь по-прежнему.
Придя под вечер в институт, я получала приветственные комплименты встречных по чудодейственному выражению бодяги на мимике моей щеки. В портале входа у дорической колонны Николь питалась пыльцой амброзии – жевала коржики с лотка. Это был знак, что наш буфет ещё не съеден. В стеклянной, жирно захватанной разнокалиберными лапами витрине, на алюминиевом подносе, среди остаточных кружков сахарной пудры и осыпи сухарных крошек, лежал слоёный язычок. Последний. Притаился. Подождал. Николь впорхнула нимфой-сифилидой и завертелась в фуэте, ловя в дежурной лампочке буфетной мой сизый пересвет щеки. Я растворила челюсть и прикусила язычок. Простейшее функциональное движенье для Ники стало впечатленьем.
Она уже три дня пытается мне что-то высказать, но ограничивается намеком, и реплик у нее все меньше, желанья ляпнуть напрямую – больше, но, видно, режиссер ещё отмашку не давал. Николь не действует в рисунках роли без вычурных импровизаций. Невольно вспомнился секрет: самая горькая опасность актерской доли – вторженье образа в натуру. Случается, что занавес свалился, аплодисменты отзвучали, а Федька Цезарем остался! Вот чего бойся!
– А я усвоила привычки Клеопатры! – у лестницы меня застигла Антонина – великий кормчий преисподней на вечном боевом посту. С утра на лестнице вылавливая жертвы, приподнимая маски и кладя на щит идущих со щитом, не иссякал окололестничный ядодозатор. Чреватая потребностью воздействовать на деланье талантов, Антонина производила универсальным способом прививки – словами источала жёлчь. Аспиды сгинули, а яд от их укусов разрушает. Женщина с прошлям. Оправданность призванья Антонины была заметна только тем, кто видел эволюцию культуры не по годам, а по десятилетьям. Запросом быстроменяющихся вех в искусстве была принципиальная потребность в иммунитете к звездным вирусам. И вот она, Дрезина, хранительница незыблемых, исчерпывающих истин, не изменяемых от курса к курсу и независимых от поколений, хранила чистоту профессии, сражая ядом наповал случайно выживших на сцене. Но сильно я подозреваю что вышеназванное здесь вторженье образа в натуру не миновало даже личность Антонины: когда на сыгранную Клеопатру упал финальный занавес – она оборотилась аспидом навечно.
– Я принимаю ванны с хлоринолом! Привычка Клеопатры.
– С хлори– чем?
– Хлоридные купели египтян – бассейны Клеопатры.
Я ощутила присутствие тихо помешанного нарушения рассудка. Метаясь между научным опытом познанья химических императивов и страстью собеседницы к забавам, мое воображенье явило кадр из польской копии прославленного фильма Голливуда, где цветность «Кодака» в преобладании над нашей «Шосткой» и цензурой давала сцену омовенья Клеопатры перед приходом Цезаря. На бледно-розовой плите шлифованного мрамора – нагая, с бронзовым загаром, египтянка, и руки шоколадной эфиопки ей делают усиленный массаж. Лишь через много лет мне удалось разведать, что ванны с хлоринолом – это поваренная соль, килограммовой пачкой растворенная в хлорированной струйке из-под крана. Цена усвоенной привычки – три копейки, пожизненная ценность идеал. Вот как заставить содрогаться континенты.
Из приоткрытой двери балетного танцкласса привычно-мерно раздавалось «тридцатьдва» – Ляксашка вел уроки фехтованья. Я – глуповатое яйцо змеиной или птичьей кладки; меня тут треснули, проткнули, обмазали липучим ядом, чтобы ловчее проглотить, заквасили в рассол противоречий и инкубируют под колпаком от испарений старых истин. Я по весне набухну и проклюнусь взрывом, но где та осень, когда меня сочтут?
В прострации от гнева, в поту от поединка, на волю вестибюля из зала выпал Петельчук. С рапирой, расцарапанным запястьем и неизменным спутником и мушкетером Дениской Кругляком. Его папан слыл лучшим тренером советской олимпийской сборной по фехтованью. Заполучать себе Дениску на поединок, считалось шиком.
– На одного побитого вчера – сегодня двое битых, – спортивный комментатор Антонина, склонившись, шепотом договорила – Тебя гримировать к спектаклю приедет сам Горохов.
Не рассчитала Антонина акустику в старинном вестибюле – произношенье, голос и прононс ей ставили наследники системы, потомственные станиславцы, а у Дениски папа в спорте, да мать – актриса и абсолютный музыкальный слух.
– Гример академического! Царь-Горох! – Денис спеленут был в кулисы, ему на язычок с малинкой о театральной жизни, под страхом исключенья, Великий Каплир давненько наколол запрет. Он, правда, пару лет тому назад зарок нарушил – Прометей с рапирой – и вызвал гнев богов. Мольбами матери его призвали, а после исполнения почетной воинской обязанности и отдачи советской Конституции долгов восстановили в нашем курсе. Он был немножко не родной, зато задорный. Имел просторную квартиру, невиданную в те поры машину иномарку и подружку из дочерей американского посольства. Мальчик-шик, мажорил себялюбец. Он как-то по секрету мне признался в том, что вообще, по сути, он подлинный и истинный сын матери-актрисы, поскольку может есть суп из пакета три раза в день. Для обаятельной наивности сокурсниц Денискина неприхотливость и легкость нрава не обладали большими достоинствами, чем надлежало быть обычной лжи, зато для режиссеров—мастеров наследный обладатель альянса спорта и искусства сощучил имитацию возвышенной среды. Расчеты зиждились на покровительстве критических разоблачений в пользу поставленных спектаклей. Азарт и дальнозоркость худсоветов из приглашенных представителей больших академических театров – непоправимая помеха в работе театральных кафедр, а тут – прирост рождаемости гениев искусства, что исключает критику пророков. По праву наследования или собственными усилиями Дениска в расцвете лет и рынка станет хозяином-владельцем и генеральным спонсором огромной студии по записи альбомов мега-звезд, и будет рисоваться отщепенцем в глазах покинутого круга.
Кругляк не праведник, зато проныра, а вот его дружок – Петелька курса, Петельчук, а по-домашнему «Петлюра» – был самым старшим и высоколобым, а по-простецки – самым лысым. Он разменял пятый десяток и с ним пришел за вторым высшим.
Из зала раздавалось «Тридцатьдва!» и лязг клинков.
– Кинжал по-корсикански!
– Кого там мучает Ляксашка?
– Маринка с Ленкой повелись на предложенье Каплира насиловать Шекспира. Виола и Лючия – сцена драки, «Двенадцатая ночь».
– Какая смелость… А я барахтаюсь на эшафоте.
– Не скромничай, народ поддерживает повседневную активность – ведь ты устроила всем девкам тупое нарастанье их поведенческих расстройств!
– Да неужели? – Я в свете люстры козырнула синяками.
– Так тебе и надо! Ты вызвала всю ревность на себя! Единоличница! Все репетиции у мужиков – на сценах Жанны, у бабиллона пьес на выбор не осталось – сплошные перечни лесбийских постановок! Ты посмотри, какими пьесами осталось пробавляться другим на курсе, особенно бабью – «Женский стол в охотничьем зале», да «Дом Бернарды Альбы», да «Восемь любящих женщин». Всех мужиков на курсе к тебе в вассалы Мэтр определил.
– Подойди сюда!
Банкротство ультразвуком. Мучительная тайна института. Жупел возмездия за веру в свободу самовыраженья. Мэтр владел непостижимым, сверхъестественным радийным перехватом. Нам старшекурсники при поступленьи нашептали, что весь секрет прослушки разговоров таится в маленьком устройстве слухового аппарата на ушной раковине Мэтра. Он вправду был глухим. В моём присутствии однажды он вынул аппарат из уха и выложил на стол – в машинке заиграли «Бонни-М». То были «Реки Вавилона». Я опустила голову на стол, словно на плаху, и тихо молвила: «Я больше не могу». Великий вымучил меня познаньем фабулы «Живых и мертвых» в пьесе его большого друга, лауреата и героя Симонова, конечно, Константина. Абсолютно точно помню, я свой предобморочный стон произнесла беззвучно, а Мэтр, совсем без аппарата, вдруг наклонился и также тихо произнес: «А почему?» И силы вновь ко мне вернулись от ужаса и удивленья. В припадке шока Петельчук теперь ползет к нему навстречу. А от случайностей такого приближенья его б уберегло перерожденье из адвокатов в режиссеры, приди он раньше в институт. Лимиты возраста. Болезни роста. Стою и жду, отворотясь, – исчезнуть тихо—малодушно.
Огромнейший оконный эркер вестибюля снаружи засветился сумеречной синью – включились уличные фонари, и белая фата из мириад снежинок легко качнулась на березовых ветвях, на прошлогодних закругленных стрижках сплетённых лип, и опустилась искристой мантией к бордюрам розмарина. Меня сковала оторопь от приближенья Мэтра, зловещий трепет очередной разборки, и грусть за человеческую зависть, давненько затаённую в углах и складках отраву жизни.
Я даже не хотела приближаться, я знала наизусть, какую благость в духовное прозрение Петельки сейчас вдевает Мэтр.
В окрестной зоне института жизнь все же двигалась вне моего участья: навстречу вдоль аллей бежали чьи-то дети, в снежки играли – парадоксально, днем их не видать, и лишь по вечерам внезапно в полной мере себя вдруг проявляло окрестное жилье. Это естественно, когда ты маленький и школьник, то огибаешь то, что взросло, трудно и уныло, пусть даже эта лямка – шелковые стропы, где парашютом – институт искусств. Впрочем, тогдашние смышленые столичные детишки предпочитали угнездиться на длинные трамплины суровой Бауманки и МАИ. При Ельцине развал империи поднимет рейтинг «Плешки». Потом по телевиденью начнут набор в МГИМО, с призыва первого опомнившегося президента: «Мы потеряли Ломоносов!», а фабрики с колёс станут дробить в эфир осколки и объявлять их в искры звёзд. Ну, а пока они бегут и радуются снегу, он сыплется в Москву и очищает воздух, и подчиняется круговорот погоды законам экологии и смыслам бытия. Наискосок, дворовой стёжкой, по закоулкам шершавой серости пятиэтажек к большим и ярким витринным окнам телеграфа. Я так хочу домой, а мне нельзя уехать. Созвон нелегкий, всё на нервах, и в берендеях дрогнут провода: «не слышите меня, ну передайте нашим, я берегу себя! Назаретянам нашим передайте – Кирюха цел, пупок не развязался, и аппетит не потерял…» В пустых под вечер гастрономах – консервы из морской капусты, последний ящик с бутылками кефира и черный хлеб. Кто не успел – тот опоздал. Эпоха дефицита! А в акватории общаги царила рыбья немота. Народ укрылся в тайных залах смотреть запретного Тарковского на простынях с проекцией початых где-то фильмокопий, как говорилось, «за гуся».
Рыжуха с длиннющей косищей, соседка в комнате при общежитии Ирина-Рыба, чесала волосы, глодала сушку и тормозила глазом в моём запретном дневнике. Сопела. Силилась запомнить, чтобы другим пересказать. Ей, курсом младшенькой, запреты наших педагогов не помеха – на каждом курсе свой устав порядков, а проявить осведомленность лакомо, скоромно, хоть даже быть застигнутой врасплох. Я ей прощала – сквозь гайморит и ларингит молчанье рыб нарушиться могло лишь сильной жаждой к искренним сказаниям. В водянистой пенке того, что представлял собой их курс эта немая рыба казалась раком, готовым свистнуть впредь на вулканической горе.
– А Ника растрындела сегодня в институте, что про тебя всё знает! А что такого может быть, чего бы я не знала?
– Рыбка, Рыбка, субмарина педальная, плохие у тебя мореходные качества. Чтобы не забывать, поберегла бы память, предназначенье памяти – укрыть забвеньем всё, что не истинно, а ложно, иначе нерешенные проблемы в прошлом, потом потребуют молчанья. А ты и так немая – теряешь голос, ларингиты. А рядом уникальная возможность – Марина Александровна, мой педагог по речи. Развязывает узелки на связках простыми фокусами по системе йогов.
– Она с чудиной, твоя любимая Марина, мне говорили, когда я занималась на подготовительной нулевке, что те, кто с ней учился, её студенткой звали Маринка-под-лестницей.
Я спешилась с копыт на койку:
– Что ж так жестоко, почему?
Рыба, пуская пенки, засопела:
– Она на Феде повернулась, а он в Карпенко-Карого умчался, женился на богатой и фестивалит по стране. А Маринка юродствует по йогам и до сих пор не защитилась, нет материала на эксперименты – никто не отдаёт затянутые узелками связки на разрыв!