Текст книги "Ангелам господства"
Автор книги: Светлана Пахомова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Вот это Рыба! А как молчала, любила созерцать… Неладно что-то в Датском королевстве. Заговорили рыбы – прямые отпрыски сестры-козявки в районной городской больнице.
– Сегодня просмотра «Сталкера» не будет, сегодня все читают «Комсомолку».
– Да неужели нас завоевали? Или кооперация отменена?
– Где ты витаешь? Ты ж ничего не знаешь! Москву всю лихорадит!
В Филях, в Малаховке у дядьки». «У дядьки…Тут на Тверской такие тетки! На перекрестке Сретенки в кафешке «Лира» побрали валютных девочек, идет процесс, в свидетели таскают иностранцев, привлечены спецслужбы, а публикации в печати – официальное признанье возможности валютных махинаций у нас в стране! Финита ля комедиа идеологий!
Зверь Рыба. Рассуждает. Цитирует. А я-то думаю, картошку что ж не жарит Никулина на перегорклом масле поближе к ночи? Сгоняет вес? Ан нет, читает прессу, комсомолка.
– Ну ты отсталая! Ребята транзисторами ловят голоса и слушают, что нам вещает Запад!
– Ух ты, а я считала – обжуливают в карты простых па
рней с физматов МГУ.
– А главное, одна мамаша осужденных девиц, когда процесс по требованью иностранцев вели открыто, заявила: «Природа женщине отводит десять лет на обустройство жизни, в нашей стране за эти десять лет любая превращается в старуху!» Вот есть какие матери, а наши: учись, трудись, пока не постареешь! А иностранные послы и вовсе всё перевернули: признать наличие валютной проституции в Союзе социалистической морали!
– Но, Рыба, такое слово непечатно!
– Опубликовано – хана цензуре!
Наутро резко потеплело, в распахнутые окна зала по липовым аллеям привычно разносилось «тридцатьдва». Натуралист-эксцентрик сцендвиженья удерживал такой придумкой ритм всех трюков в наших постановках. По заугольям и укромным уголкам шептались группки, теребя газету.
У невысокой лестницы фасада, ступенькой ниже соступив и корпус повернув на край, с подобием освобождения прохода, на самом деле – для обзора, Виктор Иваныч, рыжий персик, беседовал с Николь. Прочий курятник, чтоб не остаться позабытым, расположился окаёмом на хвосте, изображая цветничок. И клумбу. И роббатку. По всем кругам вниманья – ближним, средним и даже дальним. Дрезина-Антонина, просунув голову в открытое окошко, ограничений не снесла и вышла предстоять ступенькой выше – ведь это ж надо слышать: Николь включили в кинопробы. Ну как такое пропустить? Стояли-мозговали, как скрыть от Каплера. Тут появился Данила Кофтун, бесшумный, как полет совы. Перехватил под локоток издалека, и, на подходе к стоячей на ступеньках мезансцене, буквально развернул спиной.
Заговорил, блестя зелёным глазом, он никогда не брал от разговора с человеком, всегда только давал.
– Петлюру в рыцари к тебе не посвятили, теперь нам стоит убояться страшенной мести – он ведь не стар, он супер стар. Звезду такую знаешь?
Он за меня всегда боялся, я злилась за навязчивость его.
– Я знаю звездочку, способную вывертывать свои кишочки наизнанку – звезду морскую.
– А твою Янну обещают причислить к ожидаемым сенсациям сезона. Афиши будут.
– Сомневаюсь.
– А знаешь, птица плюс змея – это обычно феникс.
– Возможно, но иногда – дракон!
Данида явно спешил меня поставить на просмотр, чтоб все заметили – жива и невредима.
– Пофилософствуем: если змея мудра, не ядовита, в соединении с крылатым опереньем, возникнет фактор возрожденья. Сгорай и возрождайся, феникс!
– Надеюсь, что мы живы и время вновь объявит нам амнистию. Идём!
Чем был наш выпуск – меланж яичный в мелкосерийном производстве с цепной реакцией одноголосия Вселенной, неспешный разговорный стих – источник постоянного теченья единой доли в зародышах. Чем стал наш век – явление деленья величин, где возникает отношение – частное – трансцендентальное число, текстура выплеска без целого коэффициента. Деленье было скоростным течением реакций. Вся молодость прошла, как промелькнула, поскольку в колбе не текла вода, там оказалось вещество другое. Я вдруг осознаю, что нечто вышло за пределы известных истин и выпало необъясненным, априорным, и обретает формы, и организует опыт «благ будущего» на смену благам настоящим. Успех вульгарный прибыли с моржи, в остроконфликтной, предельно допустимой концентрации рассудка. Жизнь с процента. Нерекомендуемым понятием стал дух внимания к личному удобству, едва начавший вновь витать в успехах общего труда и частных средствах производства. Комфортность – слово как вердикт, произносимое теперь интимным тоном, с кичливой похвальбой и без стеснения. Но в полосатом преддверье «Перестройки» все забарахтались в словах и потеряли суть покоя: матрац-матрас – двойное озвучанье и написанье тоже, но где та сущностная грань, в которую скрывается горошек? Закупорилось время в колбе, и не течёт струя. Железный занавес меняет плёнка нефтяная. Жить приспособимся в пробирке. Постигнем камерность.
Иду переодеться на показ.
В пустынном зале опущен занавес, струится пыль в пучке софита, подходит Корин, перед собой неся кулёк.
– Послушай, Йанна, на кольцевой метро у Красной Пресни находится театр, в котором я играю.
– Я слышала, Короля Лира, и мне сказали, что ты там натурально плачешь?
Генка припрятал в узкой складке губ самодовольную улыбку и перевел мой взгляд к орехам в шоколаде, просыпав на ладонь остатки содержимого кулька.
– Заплакать просто – такая ж техника, как твой на придыханьях смех.
– Мой смех – дыхательная техника, которая не всяким удаётся!
– Чтобы проплакать целый акт Шекспира, нужно часть психики отменно расшатать.
Арахис в шоколаде – десертная причина смягченья спора в разговор. Попробуйте, набравши в рот каменьев, проговорить в скандальном темпе стих. Скулой смиряюсь в сахарном сиропе и, гранулой ореха придавив язык, изображаю вниманье слушателя – то, что от меня хотели.
– Так вот, заочник, курсом старше, Николай Олийкин, играет в клоун-мим-театре «Лицедеи». Там питерские мимы создали свой театр в усмешку «Театру мимики и жеста», который возглавляет Щекотихин, и в некую поддержку нам, на Пресне.
Генка рассчелкал тверденький орешек. Ядро распалось, вкус привычный пустой слюны во-рту воссстановился. Я поняла о чем воркует Корин, неясно было на какой из персоналий клонит, и чем закончит. Давно пора собраться в латы.
– Клоун-мим Олийкин? Да кто ж его не знает – всегда молчит, даже в столовой с кухарками за соль воюет в жестах. А «Лицедеи» своим «незя» и «дэтэктыва – ета лубов» перевернули жизнь советским дипломатам. Сатира-юмор через жест, без профанации языковых барьеров, за рубежами фестивалят и никакой цензуре не придраться – слов нет, а мимику – лови за хвост. Они ещё наделали шумихи на теплоходе бороздя по островам. Давали площадные представленья в сума сходящих от истошной скуки рыбацких деревнях.
Невидимым веленьем качнулся занавес. Где-то поблизости витает Данила Кофтун. Охрана ревностью.
– Это и есть тот ваш секрет с Петельчуком, который вы родили из посева? Два дня мне недоскажите, переодеться не дадите?
Генка, сглотнув, понизил голос и быстро продолжал:
– С тех пор, как издан «Буранный полустанок», ты читала?
– Ты спрашиваешь? Его ввели в программу сразу, а я тогда училась в школе.
– Каких детей на режиссуру принимают… – Опять качнулось тело за портьерой. – Так вот, негласно к экранизации и постановке, «Буранный» не рекомендован, бессилие людей перед махиной государства, где человеческая жизнь бесценна, просто поскольку цена её – ничто, стадо дороже пастуха, и подавленье мысли приёмами и пытками – монкуртизация сознанья, все эти темы просвечиваются при чтении на диване, но не способны вызвать бунт единоличника…
– Читателя?
– Ну, максимум, на что ты приспособишь возмущенье – на негативную реакцию в своём кругу за кухонным столом, а вот соборность сопереживания в театре даёт возможность учить со сцены аудиторию, идущую в народ.
– Ой, хватит веры в нигилизмы: «театр – кафедра», соборный зал. Не верю!
Я догадалась подшутить, чтобы избавиться от разговора – пора было идти в гримёрку.
– Волна со сцены в зал, из зала – бунтовать на площадь…
– «Театр-кафедра», кто это молвил? Чернышевский, Добролюбов, Грибоед? Утром в газете, – вечером в куплете. Истошный цирк. Вы тоже в нигилистов-разночинцев играете, как в казаки-разбойники, вам мало показательной цепочки наказаний в Таганке?!
В распахнутое жерло экрана сцены включился свет. Неструганый помост с дровами костровища, в распорках под развёрнутым углом, стал походить на ДОТ – сооруженье огневое долговременное, от чего пойдут круги внимания по залу и славу постановщикам дадут. Тщеславные. Место театра в жизни! Атмосфера храма! Оптитский обман здрения. Вердикт: прагматическая санкция о престолонаследии позиций в режиссуре все времена одна – призывы к бунту, с могучей целью обновления времен, да вот беда – едины времена вовеки. Против чего тогда бунтуем? Снять диктатуру ради диктатуры, ату, король, да здравствует король! Я иссякаю от теорий, повышенное требование быть умной, начитанной, памятливой и не впадать в искусы меня угробит в цвете лет. Генка покорно зачерпнул пригоршней съестные камешки на днище свертка из газеты с истошным запахом свинца в смешеньях с чистым шоколадом, с идейным оттиском портретов Ильича на орденских изображеньях наград издания, и тихо молвил:
– Согласен, есть придурки, которым нравится играть в подполье, но предбоевой порядок мысли – это энергия без слов, способная производить деянья, любая эволюция припятствием имеет безнравственные преступленья, а рыбья гниль – от головы!
– Послушай, Корин, это правда, что Галина с поклонной свитой от посещения Таганки недавно перекочевала к вам?
– Да, посмотрели «Прощание с Матерой» полный зал спецуры.
Моя догадка незамедлила явиться:
Теперь вас тоже будут закрывая-открывать. Лучший канал по присвоенью лавров для импорта культуры – запрет от органов с открытьем по звонку.»
Орешки были съедены. Генка привстал, с навязчивым намереньем сопровождать меня в гримерку. Одномоментно раздался голосом из закулисья Александр Дмитрич:
– Нам необходима предельно допустимая заполненность пространства естеством! Я развиваю принципы производительности в сценографическом искусстве! Довел до совершенства теорию полезности сценплощадей. Моя «Теория предельной концентрации» полезней, чем изыски подобных Федору сторонников «Пустых пространств»! – Негодовал, пересчиталозубый. Страшное дело – теоретичный каскадёр.
Победно выступил в просвет к помосту эшафота и засветился опереньем. Одной рукою подбочась, пошел на эшафот, а ногощупальца большие, вооружен клешнями, на конце брюшка – ядовитое подобъе кошеля, включающее сигнатуры мела.
Под эшафот просеменил Петлюра, услужливо склонился помогать вести разметку мизансцены рисунком мела по полам. Миндальничая с окруженьем студенток в элементарном амплуа сирен, в амфитеатр вступил Виктор Иваныч. Велюровый пиджак шаржировал в избыточное барство его приземистую толстенькую плоть. Рыжуля – Персик, стыдился простоты своих наследственных гармоний.
Качнулась штора бокового входа: усталая породистая лошадь, склонив расчесанную челку с устойчивой, но ранней сединой – вошла Марина. Ни на кого не глядя, качнулась к боковому ряду, круп привалила в мягкий стул и там затихла, как в кювете с дистанции сошедший ветеран. Невменяемой толпой изголодавших крокодилов давились младшекурсники у входа с какой-то неизвестной мелюзгой побочных факультетов. Идущие на нерест в дверь внезапно расступились. Дверь ёкнула петлей, открылась штора. Ухо, смотрибельное в профиль со шнурком, набат для посвященных в этом храме, остановилось в дверной щели. Теперь я выскочить не успевала. Вдруг приключился звук: ревущий, резкий, от дерзости Каплини метнул как камень взгляд в радиорубку и хлопнул дверью с внешней стороны. Спаситель мой Данила Кофтун поддал жарку на двадцать децибел – стабилизировал акустикой пространство – расчищен путь в гримерку, прикрывай. В запруженном народом коридоре меня подстерегла Николь. Я попыталась увильнуть, ан нет, Николь настигла. Зашептала:
– Я про тебя все знаю, я догадалась, ты ведь беременная? Да?
Ну, вот я и попалась. На премьере. Похоже, режиссёр отмашку дал, когда стрелять! В котором акте. Перед премьерным занавесом. Хороша. А как заискивающе в буфете язычок кусала. И Рыба – Дуся, подводная сова. Наверняка судили вместе.
– Держи, это билет! «Буранный полустанок» петропольский театр, пластическая драма, без слов, одни движения – эксперимент. Ты будешь среди первых, кто увидит. Только молчи, тебе ведь всё равно Жанну дей Арку не играть, а для меня этот показ – последний!
Проклятье! Отыграть, и больше ничего не слушать – изъять из уха – воспринимать учителя пример.
Глава 3
С усталостью и болью – в сотый скорый, далёкий путь – прочь из Москвы! На расстоянье, для оглядки. Главную роль в цивилизации сыграла личность, создавшая колёса поездам. И роликоподшипники. Всему, что кружится. И розовое масло. Чтоб всё благоухало. И семофор – дистанциям пути – во имя вечного стремленья на зеленый свет. Вот – ароматный чай пути, чтобы задумчивостью стихнуть. Московские старушки утверждали, что в поезда нужно нарядно одеваться – там можно встретиться с своей судьбой. И ничего не есть, не пить, лишь ожиданьем упиваться. Они-то сами редко выезжали. Столица – кочка бытия, привыкли, что всё, рожденное в отменных экземплярах, стремится рано или поздно к ним!
А за Москвой уже лужки позеленели, и мать-и-мачеха цвела, на станциях ветра кружили теплым смерчем не лист сухой, а голубиное перо. Апрельское тепло. Движением на юг всё делалось отрадней и не беда, что пассажирка не нарядна и определена её судьба!
За частоколом по ночам, в частнопоместных Берендеях, любой окрестный звук имел своё значенье. Из внешнего звучанья техногена сады и старожилы Берендеев воспринимали только три: пропеллер, паровозные гудки, и, чуть отличный тоном, но точно по часам – гудок завода. Любое несогласное звучанье воспринималось интершумом, и на него срывались кобели и трепетали все болотные осины. Дерзкий поход по улицам неасфальтированных околотков с ночного поезда был стратегическим искусством. Здесь немцы не прошли: дорогу славы – партизанам. Но мы ж потомки! Уцелеть и незамеченным остаться – как отыграть в «Живых и мёртвых» лихую Варю из разведки! Чему нас классики советские учили? И что природа нам дала? Генетика – воспринимай и здравствуй!
Мяхвётевич был уличком и, по ночам не спал спокойно. Воспоминанья о Днепровской переправе, которая вмещала бассейн огромных рукавов и всех притоков, тревожат сон фронтовиков. Его дворовый пес-полуболонка был самым рассудительным среди дворняг.
Других излишеств здесь не признавали. Впрочем, в заказнике водились волки. Но не сторожевых мастей. Бессонными ночами Мяхвёттевич читал «Нюрнбергский эпилог», потом, для развлеченья, «Застольные беседы Гитлера», и, откачнув десяток раз тракторный вал в качестве штанги, потея, усыпал с отрадным убежденьем: «Миру – мир!»
Рейд с целью пресечения внезапных вылазок окрестных хулиганов производился ближе к рассвету по ночам. Внезапно, без предварительного объявления военных действий, Мяхвётевич, в пучке фонарной переноски, распахивал филенчатую створку сенцев со стороны садового крыльца и вопрошал в пространство вечный пароль и отзыв: «Шарик, это ты? А это я!» Дремавший в будке пес изображал почтенье английских лордов и выдавал в пространство: «Гоу!», что в переводе означало: «Идите все!» Коты пугались, вздрагивали листья, с ночного неба падала звезда, от этого сады роняли завязь, ссыпались в пруд лягушки и под насест летели яйца кур. Зато окрестные старушки благословляли ночной дозор и, не сердясь, ему прощали, что куры в стрессе сутки не неслись.
Сегодня оклик припозднился. Луна, едва успев привычно изумиться, пошла на убыль в побледневшем небе, и по косой цветочной стёжке, хихикнув, прошмыгнула мышь. Шарыне что-то не спалось. В смутном предчувствии хозяйских бдений он потянулся за пределы будки и на салатных грядках почуял жабу. Знак дурной. Спасаясь от разгневанного псины, жаба переползла по рыхлым складкам удобренной подзолки в соседский огород и плюхнулась на кустик геоцинтов. Какой цветник! Роса, напитанная сладостью нектара, из колокольцев брызнула, взлетел комар, дремавший спозаранок в складках листьев… Прозябая без лакомой еды остаток ночи, жаба словила дичь и сделала довольной складку рта. На это Шарик надменно фыркнул и вдоль забора удалился. Сторожевой периметр и межа – у каждой лапы свой форватер. Шаруня – полноценный компонент окрестного живого микрокосма, мог каждодневно наблюдать, как лакомятся эльфы с огорода, но жабу в ягоднике не терпел. К тому ж, как всякий пес, Шарыще был дальтоник – к альпийской живописи первоцветов он не питал. Соседский сад – тыл обороны. Другое дело – жаба. Попав в цветник, благоухающий мошкой и комарами, она предощутила пастораль. Нет лиха без добра.
Мирская шапка-невидимка – способность окунаться внутрь себя и не встречаться подорожным взглядом с окрестностью. Тогда тебя проспят засады, волк не сглотнёт, гадюка уползёт, туман накроет. Поглощаться мыслью полезно на пути. С крутого берега Десны гранит графских развалин выделялся – еще не затопила зелень трав излучину реки, простор болот и в заливных лугах стояла заводь. Из тамбурных окон, покрытых гарью, вплывала панорама милых мест. Лазоревым свеченьем глаз взлохмаченного кряжестого «Пана» Десна светила. Неуловимый звук его свирели смирял чугунный ход колёс. Врубель и Тютчев здесь дышали. Я спешилась. С подножки соступила и подалась вдоль полотна.
Над болотом туман окрасился в малиновый кисель, и коростель подпрыгивал на кочках, в такт запоздалой трели соловья. Высокой нотой щегловитого напева луч солнца пробивался сквозь туман к садовым ульям, где шевелился рой. В сточной канавке у сарая затих тритон. По рангу древности породы ему не полагалось удивляться и реагировать на суетливый бред. Он тонкокожеством своим необычайным отпугивал любую особь. Казалось невозможным взгляду сносить такую хрупкость, одномоментно улавливая мысль, что эта тварь предвечна.
Алка Бохлытка была заведующей базой военторга и отличалась от своих товарок тем, что не теряла форму ног, имела стан как рюмка и гриву, взбитую пучком, подкрашенную черной басмой с двойным шиньоном на затылке «Бабетта шагает на войну». Поклонница Брижжит Бардо и славной Клавы Кардинале, вся в алых стеклышках, как в кристаллической решетке, с губами в тон – из смеси двух помад: коричневый с морковкой, – с могучим голосом, рассчитанным на запуск высоких форте и вечно в сапогах-чулках, Алка вставала ранним утром и, в свежей боевой раскраске, проделывала путь на базу пешком по росным, или заснеженным лесам. Священной памятью товароведа являлась заповедь: в коммерции, как на войне, все средства хороши, а деньги, лежащие в основе, любят счет.
Однако выдумка при оформление витрины – необходимость, основанная не на выгоде, а на любви к искусству совершенства. Престиж заведующей базой заключался не в распределении материальных благ и дефицитов, а в способности все знать о качестве: проникнуться достоинствами великих подлинников, всё «посчупать», и, в конечном счете, важность Бохлытки состояла в именье собственных суждений о совершенстве. Но невозможность материализоваться в высшем классе все уводила Алку к опошленью в среднем. Впрочем, лисе присуще во всем корить силки и западни, а не себя. Торговля, чтобы быть успешной, должна быть как религия: без крайних чувств – ни ненависти, ни любви, просчеты и обсчеты совершать с улыбкой. Избыточная радость оплодотворяет желанье знать еще. Потрогать и полюбоваться. А может быть, приобрести себе.
«Идет – топочет, как у батюшки корова». Матвевна складку шторы завернула и прозевалась на другом боку. Она Бохлытку не любила, и дело тут не в сапогах-чулках. Здесь классовое чувство: все, что растим и производим, приходит в руки к ним – в торговлю. Живём в соседстве, а под прилавком не бываем – хлебцем вместе, а табачком поврозь. Спасибо вот, Мяхвётевич их выучил законам – теперь хоть ветеранские пайки на майские дают. С тех пор, как паровое отопленье перевели на газ, Матвевна спать спокойно разучилась: привычка к топливу горящего мартена не привилась ударнице военного завода. Того гляди убьёт котлом – гудит, как с космодрома Байконур взлетает. Газ десять лет вели на переулок – побегала Матвевна с уличкомом, все спрашивала инженеров: «А как трубу под переезд, а где стыковку над болотом?» И эту стычку с государством, за прогрессивный частный сектор, рядила в кумачовые тона. Орденоносные соседи войны и производства встали фронтом и проложили газ с асфальтом от переезда до кривого озерца. Теперь покою нет – поехали мопеды, и Алка в сапожищах по утрам. Теперь Матвевна, от налетевшего прогресса, сбивалась с толку – не знала, где взять такое тело, чтобы прикрыть свой ум. Храпела по ночам, но петь, как Алка, не умела. От смущенья, что её храп не заслонил свирепый шум котлов, Матвевна была готова устраниться, если происходило что-то неприятное с людьми охваченных прогрессом Берендеев.
На перекрёстке, за шлагбаумом, где свеженький асфальт смыкался с переездом, Бохлытка узнаёт меня. Не просочилась. Придется тактику менять.
– Какие барышни! Перчатки, шляпка! Ты где взяла? Ведь это ж чистый импорт.
– Это наше, идущее на экспорт.
– Да ты брось!
– Не брошу – из магазина космонавтов.
– Дефицит?!
– Ну, в общем, да.
– Дай я примерю…
Грабёж на переезде. Я чувствую себя маленькой Гердой, с которой Разбойница капор и муфточку сняла.
Как только Алка прикоснулась к перчаткам, раздался гоношистый вопль:
– Дак ой! Ну я ж их знаю! То ж «Добришский» стандарт! Это ж в Париже носят. Импортную перчатку от нашей я всегда умею отличить. На звук. Смотри, нужно снятой с руки перчаткой шлёпнуть об стол: если шмякнет как мокрой тряпкой – значит дублёна хорошо, не наша, их как оденешь, так с ними и помрёшь, они без сноса, а если будет грюк как от пластмассы – тогда не импорт, или совсем, туфта.
Алка с размаху дала перчатками пощечину шлагбауму, который не сдержался и завыл. Приехали. Во все подслеповатые оконца переулка взглянули бдительные бельмы, со всех цепей рванули кобели. Гортензии и цикламены от складок тюля шелохнулись, и лик мелькнул – зовет рука в окно. Кивнула, что иду. Не дожидаясь, пока Бохлытка опустит в лужу поля и тулью, чтоб доказать насколько качественный фетр на моей шляпке, бегу на зов и, наконец, спасаюсь.
– Ты на афишку оглянись – мы завтра в клубе выступаем, большой концерт на первомай! – кричала Алка мне в догонку, и я изобразила ей поклон, взглянув на щит с аршинными словами. Как буквица для офтальмологов на переезде стоял железный короб под двухэтажный дом с тремя щитами. Всё, что творится в ДК, спорткомплексе, бассейне, кинотеатре и на танцплощадке – вещали эти письмена. Скрижали местной летописи процветанья стояли здесь, на переезде, не случайно, а с тайным умыслом рассчёта руководства. Здесь смыкались трассы проезда в санаторий и к особняку потомков первого создателя завода, большого сталинского друга Париани. В народе повелось считать, что будто бы под переезд был заведен когда-то кабель прямой телефонии для Кремля. Но главное – здесь по ночам способны были тормозить все наши десять поездов, идущие на Запад. И если вдруг какой-то пассажир из поезда «Москва-Белград-Афины» во время экстренного торможения пройдется покурить сигару, он должен без перевода все понять и изумиться: какая жизнь кипит в глубинке большой страны! Не упускали отцы города догадки, что переезды – идеологический плацдарм для агитации и пропаганды. Если концерты и соревнованья иссякали, поскольку красных дней календаря ударный пятилетний план давал немного, писались лекции с показом кинофильмов и приглашались лекторы ЦК.
Спасаюсь от солистки хора и подхожу к крыльцу – это единственная дверь на переулке, которая всегда открыта, поскольку «Скорая» здесь частый гость. В горшочках каланхоэ на веранде, вязанки прошлогодних трав, сплетенные в букеты, половицы из корабельных сосен, решётчатый и теплый полусвет.
– Входи из сенцев, дверь открыта.
Благозвучие и свет этого дома доныне остались в памяти моей.
– Ты с утреннего поезда? Немного отдохни. К своим успеется. Присядь.
Здесь делали кефир домашним способом и верили в гриб чага.
Лидия и Лилия Семённы были сестры, старые девы, учительницы и цветоводы отродясь. Им отвелось настолько крошечное место в мире, что их домишко с садиком пришлось принять за островок миниатюры на перекрёстке всех дорог. Подкоп цевилизации так долго кромсал под кабели, траншеи и коммуникативные удобства их беззащитную межу, что после женитьбы брата и передела усадьбы под огород и новое строительство большого дома им выделился узкий клин земли. Сёстры упорствовать не стали, от брата изгородь не городили, и он, по настоянию жены, построил себе сарай, потом гараж и полисад вдоль межевой тропинки. Отгородившись от сестер, невестка нависла двухэтажной тенью своей домины на сестрин отруб и родила двоих детей. Но в памяти и поведении сестёр была неведомая тайна от забывчивости злобы. Их благодатная любовь к племянникам и брату невестку провоцировала к козням. А жизнь в спокойствии и без сопротивленья бедняг соседей заставляла примечать за ними каждый шаг. Пока не убедились, что им и впрямь немного надо: роббатка-клумба и чистота души.
– Они поповны, твои старушки-вековушки, – сказала мне как-то Матвевна в порыве сопровождения вдоль межи. Через ограду преткновений непониманье своих ближних можно преодолеть в том месте, которое судящему под статус высоты его ума. Что проку в жалобах на жизнь через молитву, если нытьё от имени наград приносит больше пользы пострадавшим от себялюбия владельцам тщеславного желания и любопытства, застывших на одном глазу? Терпенье престарелых барышень было единственной возможностью казаться живущими не хуже в том мире, где универсальное явленье смерть оценено как невозможное маловменяемым соседством.
Необходимость ежедневно считать гроши испотрошит любую душу. В условиях паралича сочувствия и сострадания к гоненьям использовать свои познанья для желудка, а вещее воображенье – для нажив было залогом лжи врагам на память. Семеновны нашли себя в отраде сада:
– Быть может, бог и благосклоннее к тому, кто любит собирать ракушки, чем к тем, кто появляется на свет наследником больших богатств.
Это многозначительное назиданье я слышала от Лидии Семёновны не раз, и удивлялась её ассоциациям о море. Лишь по прошествии больших времен мне станет ясно, что Данила Кофтун, мой охранитель от нападок в альма-матер, возглавит тот Феодосийский храм, которому служил их дед когда-то. Через одну судьбу переплелись две нити. Воистину – все жизни на одной деснице. Мы узнаём об этом под конец.
– Лилечка третьей электричкой сегодня едет вести уроки, ты помоги ей приготовить чай, а я пока взгляну в библиотеку.
Я помогла перекатить через порог её коляску. Бесшумно приподнявшись в костылях, она достала с полки книгу и повела увеличительным стеклом по строчкам в титульном листе, потом по корешкам обложек – искала что-то, шепча губами и осторожно проводя перстом.
Все стеллажи их крошечного дома были заполнены собраньем раритетов с двуглавым глуботиском герба изданий царских лет. Что помогло им самосохраниться, не растерзав от обысков в гоненьях заглавные листы, мне до сих пор не ясно. Поскольку мои тетушки—московки стирали царские гербы даже на соусниках кузнецовского фарфора, в опаске, что такая утварь не сочетается с веленьем времени о футуризме красных истин.
Но в этом доме водилось до сих пор неведомое мне. Из внешнего родства и окруженья в вглубь этих комнат ходили трое – племянники и я. Ни моя сестра, ни кодла из тринадцати двоюродных братишек в пределы этой дружбы не входили. Теперь я думаю, что это был залог кредита памяти моей прабабки Пелагеи. Прабабушка считалась безграмотной, и в документах меняющейся власти от временных, троцкистов, большевиков и коммунистов подписывалась крестиком. Однако, огромные резные фолианты с буквицей, витыми ятями и разделительным в конце мужских имён читала каждый вечер перед сном при лампе и благоговейно прятала в сундук. На дно. От недоразумений, неслухов и козней недругов, которые брались всегда невесть откуда. Старославянской вязью образованную старушонку за грамотного человека не считали. Вот Пелагея и проставляла им кромешный черный крест. Кто после этого мне скажет, что женственная доля в народе не гражданственна? С моей прабабкой не сравнятся ни Вася Железнова, ни ваша Коллонтай!
Её фамилия была Мозгова, такая подпись не должна стоять под мракобесным постулатом. Добро. Однажды Матвеевна подстерегла мою прабабку за полосканием половика на старом мостике у Кочевиги, с обратной стороны от переезда, и завела о том, что я в роду на взгляд соседей, не от мира.
– Какой артисткой будет эта твоя внучка – той что поют или танцуют? – Желала пересмешничать, а та ей внятно так проговорила:
– А той, какие в телевизоре глаголют, – и пральником отколотила половик.
Пророчествами называть такую прозорливость было не принято при атеизме. А слово «ясновиденье» вернулось в мир в конце столетья, когда таких прабабушек не стало, но их отвага отличать добро от зла имеет всходы в мире.
В тот приезд Семеновны мне вновь напоминали эту историю за чашкой чая и призывали отдохнуть на их веранде, свято веря, что выпадал мне путь далёк. Пока старшая, Лида, наблюдала за тем, как Лилия к походу в школу пакует в рушничок еду и хлеб (они подкармливали слабых ребятишек, наверное, намоленною снедью), я потихоньку перешла в цветник.
Здороваться с Шарыней за забором было моей уловкой. Не наступать на жаб – угаданный успех. К альпийской горке шла тропинка и колея колясочных колёс. Здесь каждый первоцвет сиял уходом. На камешке лежал совочек и лорнет. Подолгу, при ожидании сестры, над цветником просиживала Лида и говорила в прорастающий бутон, накинув на колени кроссворд для вида.
Жизнь в Берендеях – нравственный выкуп за грехи или спасенье? Шедевр земной из цвета с ароматом – неординарный выход из беды.
Шарыще фыркнул и залаял. Кто-то встревожил тишину.
– А почки там не повредились? Зима холодная была.
Не сразу я смекнула осознать, что это вывалилась в огород Матвевна и обращается к Мяхвётевичу, который чуть её терпел, поскольку говорить с такой соседкой – что свечку от пожара зажигать.
– Я форточку на гвоздь закрыла от своего кота.
Подлизывается к Шарыне Патрикевна, чтоб не рычал и дал поговорить. Сама прищурилась на щелку вдоль забора, чтоб лучше рассмотреть меня.