355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Лгунья. » Текст книги (страница 5)
Лгунья.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:07

Текст книги "Лгунья."


Автор книги: Сусанна Георгиевская


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

– Мне совершенно не было трудно, товарищ полковник! Я даже уверен – это было полезно для моего основного дела – архитектуры… Я люблю все то, что надо делать руками… И где… ну, в общем, участвуют краски. Цвета.

– Скажи-ка мне… На каком курсе… Одним словом, когда ты начал малярничать?

– Погодите-ка… Пожалуй… с последнего класса школы… Сперва я, знаете ли, хотел быть художником. Живописцем. Но потом я понял… В общем, все это как бы синтезируется архитектурой… По-настоящему проявить себя я смогу, пожалуй, только в архитектуре!..

– Да, да… Я слушаю. Ты как будто еще хотел мне что-то сказать?

– Ничего особенного… Это – так… Наш институт носит имя архитектора Воронихина – простого русского человека…

– И превосходного зодчего… И ты сразу попал в институт, Всеволод?

– Нет. Я держал два раза… И думаю, что… Одним словом, здесь имели значение мои ученические работы… Я показал их Петрову. Моему будущему руководителю.

– Если я правильно понял тебя, в архитекторы идут главным образом дети родителей не то чтобы обеспеченных… но в общем… не знаю как бы выразить это… Сам понимаешь, это же не моя специальность, мое дело – танки: я – кадровик… Но я так понял тебя, что в архитекторы идут дети… Одним словом, не первое поколение нашей интеллигенции… Дети крестьян и рабочих чаще становятся художниками, живописцами… Прав ли я, Костырик!..

– Пожалуй. В какой-то мере.

– Ты говорил мне о Воронихине, чьим именем назван ваш институт. У него была, как я понимаю, своя, изумительная культура, так же как у всех старых зодчих… Ведь тогда в одном человеке – руководителе тех построек все должно было сочетаться: и конструктор, и архитектор… Тогда не было деления на архитекторов и конструкторов.

– Да, да… Вы как раз говорите о том, что меня заботило… Я надеялся это в себе развить… Как финны… Как Франк Лойд-Райт.

– Да… Франк Лойд-Райт… Изумительный был архитектор!.. Великолепно рассчитан фундамент гостиницы… Ну ты же знаешь… Та гостиница, что в Японии.

– Но он не был строителем массовых зданий, товарищ полковник.

– Меня зовут Степан Александрович.

– Он был частный строитель, если можно так выразиться… Строитель и педагог.

– Ты когда-нибудь думал о том, как трагична была эта жизнь, Сева? Сколько раз ему приходилось как бы все начинать сначала?

– Да. Я думал об этом… И удивительно, знаете ли, что он всегда оставался без крова… Его преследовали пожары!

– Без крова и без семьи! Замкнутый, сдержанный, очень суровый был человек… А жизнь Воронихина, Сева? А молодость… ну, скажем, моя и твоего бати?.. Мы – скромные люди, но все же люди. И близкие тебе… Ведь мы твои современники… Не задумываясь о том, чтобы дать тебе образование… твой отец практически отдал тебе свою правую кисть… Я знаю, мальчик, когда другой в смятении, нехорошо говорить ему о себе… Надо как бы забыть себя, но и я человек… Двенадцатый час… Я – в пижаме… Я… я, понимаешь – бездетен… Нет у меня детей! Во время войны погибла моя семья… А я принадлежу к числу однолюбов… Извини меня за признание. Жена для меня означала – любовь… Кто это приезжал к тебе?! Ты, должно быть, любишь ее до потери разума?

– Я не знаю.

– Вот те раз! Не знаю! Ты что же, маленький?.. Какие вы все пошли удивительные, инфантильные. Мы поздно формировались, долго себя искали, но чувство долга…

– Оно есть и у нас, товарищ полковник.

– Да. Я знаю. Но мы как бы что-то вам облегчили, Всеволод. Подарили, что ли… Я отдаю себе полный отчет в преимуществах и недостатках современного воспитания. У меня было много детей… хотя бы даже и не своих собственных. Иногда я удивляюсь «черствости» вашей. Но тут же спрашиваю себя: «А ты?» Может быть, потому, что нет у меня детей, я часто думаю о времени своего детства… Я жил в Москве, в большом деревянном доме, жильцов было много, и, разумеется, были среди жильцов и такие, что воевали. Нам, детям, они казались взрывчатыми и еще, понимаешь ли… В общем, дело не в том… Много ли твой отец рассказывал тебе и твоей сестре о войне и Германии? Ведь он участвовал во взятии рейхстага…

– Не рассказывал ничего… Он человек… как бы это сказать… молчаливый.

– А хвастался он своими заслугами?

– Нет! Я думаю, он их даже не сознавал и не сознает.

– Ну да… У Твардовского сказано: «Подвиг – это долг»… Очень верно… Два года, знаешь ли, я лежал в госпитале, а за два года много чего передумаешь… Выздоровел – пошел в академию… В военную академию… И когда вчера я говорил с твоим отцом, Сева, из его рассказов человека, надо сознаться, не особенно разговорчивого, я понял, что ты страстно любишь свое дело: архитектуру… Он не так это говорил, не такими словами… Но я понял, что дело твое для тебя не случайное дело, что оно результат и мыслей, и страсти… И еще я понял, что ваша семья живет очень замкнуто… Что твой отец необщителен… Скажи-ка, думал ли ты о том, со сколькими людьми сегодня приходится сталкиваться архитектору? Зодчий – это руководитель постройки, строительства, одним словом… У тебя практически никогда и товарищей не бывало.

– Откуда вы это знаете?

– Я был вчера в институте, Костырик. Был у декана… Я за тебя ходатайствовал… Ты, оказывается, часто пропускал лекции и не участвовал в общественной жизни сгоего института…

– Это было из-за «халтуры», из-за работы… Я… я старался помочь отцу.

– Все это хорошо, но почему в институте за столько лет… Почему ты никому ни о чем не рассказывал! Почему ты думал, что люди – не люди и тебе не пошли бы навстречу, Сева? Мог же ты в конце концов перейти на вечерний?

– Мог бы. Но тогда моим прямым руководителем не был бы Петров. А он ко мне исключительно относился, и я преклоняюсь перед его талантом…

– Значит, ты все же перед кем-нибудь преклоняешься, кроме себя самого?

– Да что вы, товарищ полковник…

– Я – Степан Александрович… И наша беседа – частная. Опять-таки я в пижаме! Вот ты говоришь мне: «Петров – талант. Я преклонялся перед его талантом…» А как сурово складывалась его жизнь?.. Сколько раз он бывал отстранен от работы? Кроме того, талант – это воля, Всеволод. У Петрова была настоящая воля таланта. Быть может, со временем ты станешь таким, как он?

– Нет! Я хочу только то, что смог бы сам.

– Превосходный ответ. Он меня устраивает. Вчера, когда я был в институте у твоего декана, я с ним говорил о том… Одним словом, если ты не защитишь диплома, не получишь высшего образования и не попадешь в так называемое распределение… ты будешь мобилизован… А я не хочу и не могу принять, чтобы служба в армии была для кого-нибудь наказанием. Служба в армии – дело почетное! Дело всех сынов нашей Родины… Прости меня за некоторую высокопарность, но ведь я военный. И гражданин.

– Степан Александрович, мой отец – немолод. Я и Катя родились поздно… Тяжко болеет мать… Откуда я знаю, что будет через четыре года?.. Дорога мне будет открыта, все это так… Но особое положение моей семьи… В состоянии ли будет отец работать? А если нет? Как же я совмещу учебу с заботами о семье?

– Мальчик, мое поколение училось без отрыва от производства. А Воронихин… Он был не просто рабочим, а крепостным. Твой учитель Петров… сам знаешь, сколько пришлось преодолевать этому выдающемуся архитектору… Я ходатайствовал, чтобы тебя в институте… восстановили. Я свидетельствовал, что по моему опыту нету неисправимых ребят… Тем более таких, как ты. Институт не встал на мою точку зрения… Здесь особенно горько то, – и я понимаю это, – что ты во всем как бы сам виноват и не раз упрекнешь себя, но если хочешь знать мою точку зрения сейчас, когда мы с тобой здесь с глазу на глаз… Армия – лучшая для тебя школа… Школа товарищества, дисциплины, близкого столкновения с другими людьми… И долга, который ты понимаешь односторонне. Долг у нас есть не только по отношению к семье. Подумай об этом, Всеволод… У тебя будет время об этом подумать… Единственное, что я хотел бы для тебя сделать и сделать могу, особенно теперь, когда я с тобою поговорил… с тобой и с твоим отцом… и лучше понял тебя, как мне думается… я сделаю все, чтобы тебя направили… Одним словом, я бы хотел, чтобы ты проходил военную службу на Санамюндэ. Это место нелегкое… Но там начальником мой товарищ, человек широкой, щедрой души… Я воспользуюсь своим правом и дам тебе хорошую аттестацию. Я верю тебе и в тебя. И знаю: не ошибусь… У меня чутье… За десять лет я немало перевидел вашего брата. Но если ты мне позволишь, я… Одним словом, частный вопрос. Если эта девчонка (та, что к тебе приезжала)… Ну… ладно, ладно. А если женщина – старше тебя? Не отвечаешь? Ну что ж, я тебя понимаю. Это, пожалуй, было бы неделикатно по отношению к женщине… Подними глаза, Всеволод. Если трудно придется, напишешь, ладно? Не напишешь. Куда там! Ты ведь у нас гордец!

«Будь сегодня двадцать ноль-ноль Центральной переговорной

Сева».

– Зиновьеву в третью кабину. Зиновьеву в третью кабину. Зиновьеву в третью кабину.

– Здравствуй, Кира. Это я, Сева.

– Здравствуй. Ну как ты там жив-здоров?

– Кира, алло!.. Тебе хорошо слышно?.. В общем, здесь, понимаешь ли… Тебе хорошо слышно?.. Кира, меня исключилииз института.

Молчание.

– Перед самым дипломом?.. Как это возможно?!.

– Кира, переговорную мне здесь один парнишка устроил… Я сильно хотел… Я хотел услышать твой голос!

– Сева… Что бы ни было, что бы с тобой ни случилось, я… я… Ты бы не мог в двух словах… Хоть коротко…

– Ерунда!

– Поняла… Все вышло из-за меня. Из-за того, что я приезжала в часть. Сева! Скажи мне правду… Ты сдал все экзамены? Все? Абсолютно все?

– Кира, не будь ребенком.

– Алло!.. Алло!.. Сева, когда ты будешь в Москве?.. Алло! – Девушка, девушка!.. Нас почему-то разъединили. Милая, дорогая… Отец умирает! Не разъединяйте, не разъединяйте.

– Абонент, разговор окончен, попрошу положить трубочку.

…Доченька! Эко хорошо, что поспела… Он еще вчера телеграмму отбил, чтоб я тебя встретила у выхода с переговорной… Но знаешь, какие люди нынче недобросовестные? Телеграмма возьми да и опоздай. Сейчас. Отдышусь. Умаялась… Не помню, как и добралась! – И руки Севиной матери торопливо и деловито провели по Кириным волосам. – Нельзя убиваться, грех. Не смерть, не война, не голод… Разве счастье в одном его инженерстве? И-и-и – нет!.. Но я… – вдруг сказала старая женщина со страшной и грозной силой, – как мать… Христом богом прошу…

– Мама?.. Нет, нет!.. Я и так… Я знаю…

– Не бросай моего сынка.

Сквозь сито дождя Кира видит большой желтый месяц, как бы заледеневший в холодном кольце. Он глядит ей в глаза тревожно и пристально…

Девочка глубоко вздохнула, спустила с кровати босые ноги.

Этот пол когда-то циклевал Сева.

Кира зажмурилась и встала на четвереньки. Но этого ей показалось мало. Она погладила пол ладошками.

Но и этого ей показалось мало. Она улеглась на полу калачиком.

«Сколько сейчас?.. Должно быть, часов одиннадцать!»

Она выскользнула в коридор, прислушалась, услыхала ровное дыхание матери… Прокралась в спальню, подошла к стоящей в углу кроватке.

Его волосы были влажными. Кира прижалась губами к его щеке.

– Сашка…

Он ее услыхал. Щечка дрогнула.

– Милый! Я знаю – ты у меня колдун. Сделай, пожалуйста, так, чтоб я была сильная.

– Кира?.. Ты?

– Мама, а мне показалось… будто приехал папа.

– Ступай, ступай, полуношница… Уйди от ребенка. У него жар.

Кира пошла к себе и принялась одеваться. Плащик висел на вешалке в коридоре, она не решилась его прихватить с собой, накинула на плечи летнее, клетчатое пальто… На это пальтишко метила Вероника, но Кира не отдавала… Для верности оно висело в ее шкафу.

Из дому Кира выскользнула босая (тупоносые ботики она обула на лестнице).

Ночь. Навстречу девочке хлестнуло мглой и дождем.

Проехал грузовичок, вздымая грязь. Низко опустив голову, прошла женщина.

«Если Сашка завтра поправится, я отдам Веронике это пальто. Утром отдам. Как проснется, сейчас же, сейчас же его отдам… Все на свете я ради него отдам!»

– Такси-и! Пожалуйста. Воробьевы горы.

– Ты что, решила в ночи совершить экскурсию?

– По какому праву вы меня тычите? К университету. Дождь хлестал о стекла окон. Кира сидела зажмурившись, словно дремля.

«Отчего так долго?.. Как долго, как долго!..»

– Что случилось с такси, товарищ водитель?

– А ничего такого – легкое землетрясение: зажгли светофор.

– Остановитесь-ка… Мы приехали. Подождите. Я – мигом.

– Ах вон оно что? Я – ждать, а ты – наутек?

– Ладно. Если хотите, можете подняться вместе со мной, – высокомерно сказала Кира.

…Она дома. Приехала. Вон светятся ее окна… Значит, еще не ложилась спать… Скорей, скорей!

– Валентина Петровна!.. Простите. У нас… То есть у меня… Происшествие… В общем… Заплатите ему, пожалуйста. Пусть уйдет, пусть смоется…

– Что с тобой, девочка? На кого ты похожа?

Кира робко присела на ту приступку у вешалки, где галоши. Ржевская стянула с нее пальто. Кира икнула.

– Снимешь чулки?.. Снимай. Они – мокрые. Ну! Говори!

Вместо ответа Кира опять икнула.

– Ладно, давай помолчим. Успокойся. Пойдем-ка я чаю дам. Надень мои туфли. Нет, погоди, я налью тебе в чай коньяку. Не хочешь? Ну, хорошо. Я выпью чаю, а ты поикай, поикай…

И тут-то Кира перевела дыхание. И принялась говорить. Она говорила жадно, захлебываясь, перебивая себя, торопясь.

Это была ее первая в жизни исповедь.

– Все? – спросила Ржевская.

– Да. То есть нет… То есть все.

Ржевская встала и, опустив голову, тихо прошла по комнате.

– Девочка, почему они не дали ему гауптвахту?

– Не знаю. Ничего я не понимаю.

– Кира, здесь что-то не так… Успокойся. Завтра я пойду в институт и все образуется. Ну!.. Подними-ка голову. Улыбнись. Молодцом!

Ржевская села к столу и задумалась.

– Значит, вы целовались? В лесу? Нет, девочка, этого не бывает…

– Честное слово – было. И вот за это, за это…

– Погоди-ка… Вы целовались… А потом он взял тебя за руку… Не слушай меня. Я шучу, шучу.

Усталое лицо женщины с пиявками широких бровей, соединившихся у переносья, стало насмешливым и печальным.

– Шучу! Неужели не понимаешь? Ночь, дождик, чулки, которые ты порвала, твое заляпанное пальтишко – все это жизнь, жизнь… Она стучится в двери – к тебе. Это жизнь. Поняла?

– Нет.

– Счастлив даже тот человек, который остро чувствует одиночество.

– Не говорите так… Это – страшно.

– Да, страшно. Но это – жизнь. А он был когда-нибудь… груб с тобой?

– Был. Но мы помирились, и я простила.

– Деточка, я не совсем о том. Вы в лесу… Вас двое… Нет! Этого не бывает…

– Почему вы не верите, Валентина Петровна!.. Ржевская расхохоталась.

– А чего здесь особенного? Почему нам никто не верит?.. Лес! Подумаешь! Невидаль! Нельзя целоваться?

– Можно. Нужно.

– Валентина Петровна… Родная… Вы… Я… Я, кажется, поняла.

– Кира, разве я дала тебе право меня исповедовать! Ладно, шучу, шучу… Не обижайся. Я бы хотела быть очень старой. Старой-старой. Я хотела бы ждать своего старика. Хотела бы постареть, быть старой тувинкой… И чтоб мы жили в чуме.

– Зачем?

– А разве нехорошо?.. Или вот: пусть уж мой старикан – рыбак. Мы живем на Кубани. Домик у моря… Я жду, старик уходит на лов. Он меня называет «моя старуха»! У нас много-много детей… А ведь бывает такое, Кира!.. Не слушай меня. Вот трешка, щегленок. Иди! Завтра мы обе должны быть в полном вооружении. Надо выспаться. Нам предстоит бой!

…Такси подъехало к институту, и актриса увидела Киру у открывающейся и закрывающейся институтской двери. Лицо у девочки было испуганное.

– Успокойся, щегленок, я тут. Придется тебе убедиться, что бывают люди, которые держат слово. Обещаешь не волноваться? Я, пожалуй, пойду одна… О многом нужно будет поговорить. Вот пятерка: пойди поешь. По носу вижу, что ты ничего не ела.

В сером пальто и черном закрытом платье, ловко накрашенная и хорошо причесанная. Ржевская была моложава, эффектна. Ей предстояло «дело». (Она ли не помнила, что значит – чужое дело?)

Толкнула входную дверь, оглянулась… Кира продолжала шагать взад-вперед по улице, стиснув зубы, сжав озябшие кулаки в карманах плаща. (Откуда было знать Ржевской, что клетчатое пальто она нынче утром отдала Веронике.)

«Если все образуется, как говорит Валентина Петровна, – подкупала Кира судьбу, – я не позволю маме ходить за хлебом, стану обстирывать Ксану и Вероничку… Пойду уборщицей… Я…»

Она не могла придумать, какой бы ей принести обет посуровей, потяжелей…

«Я обреюсь наголо».

Сняв пальто, актриса поднималась по институтской лестнице. Здесь, в полумгле, она все еще была моложава, не худа, а стройна… А главное – до чрезвычайности элегантна.

На нее оглядывались. Это придало ей некоторую уверенность.

– Здравствуйте, – сказала она, входя своей легкой походкой в кабинет заместителя ректора. – Разрешите представиться. (Ржевская улыбнулась.) Не знаю, говорит ли вам что-нибудь мое имя?.. Вероятно, мало что говорит… Я – Ржевская, чтец. А в обиходе попросту Валентина Петровна.

– Рад. Чем могу служить?

– Всем, – сказала она.

Кабинет освещало яркое солнце, в дневном свете стало видно, что актриса неумеренно пользуется косметикой.

– Прошу вас, сядьте. Извините, я даже несколько потерялся… Непривычный, так сказать, посетитель…

Он подвинул ей кресло. Ржевская села.

– И я потерялась, – весело и доверчиво призналась она.

– Гм… Быть может, я должен вас предварить… Начало года… Смета на культнужды еще не утверждена.

– Да что вы! У вас мы охотно выступим с шефским концертом, сами когда-то были студентами. Я по другому делу… (Она задумалась. В кабинете пролетел тихий ангел.) Речь о студенте Костырике, Всеволоде Сергеевиче Костырике.

– О нашем бывшем студенте, не так ли? Раз отчислен, стало быть, больше уже не студент.

– Я пришла, – продолжала Ржевская, – в качестве борца, так сказать, за правду и справедливость. Уж вы меня извините за подчеркнуто высокопарные выражения: я – актриса, как все люди искусства, своему делу я отдала жизнь и в студенте Костырике вижу своего будущего коллегу… На поисках справедливости стоит и стояла Россия. И я, как русский человек…

– Извините, что я решаюсь вас перебить… Вы так это, видимо, понимаете, что без вмешательства постороннего человека мы не сумели бы разобраться, где правда и справедливость?..

– Да что вы? – ужаснувшись, сказала она. – Я в том смысле, что все мы совершали и совершаем ошибки!..

– А кем, собственно, он вам приходится, этот Костырик? (Лицо его было спокойно, а руки играли лежащими на столе бумагами; зажатое между третьим и указательным пальцами, вздрагивало самопишущее перо.)

– Я не знаю Костырика. Но по многим причинам меня живо трогает эта юношеская судьба… Это… это не государственно…

Их глаза встретились. Ржевская наклонила голову, задумалась, жестко переплела пальцы. (Ногти на тонких ее руках были цвета перламутровых пуговиц.)

– Стало быть, вы к нам пришли как государственный деятель? – сказал он со скрытым юмором. – Так я вас должен понять?.. Однако наш разговор беспредметен. Исключение Костырика из института утверждено.

– У вас, должно быть, нет своих сыновей? – участливо спросила она.

– А у вас? (И в глубине его глаз мелькнул огонь презрительного любопытства.)

– У меня их трое.

– Странное дело… Отчего вы в таком отчаянии? Люди считают за честь службу в армии…

– Да что вы? Я – фронтовик. У меня правительственные награды… Мы… с бригадой… во время войны… На передовой…

– Но извините, я отказываюсь вас понимать.

– Да что же здесь непонятного?! Он должен закончить. Получить квалификацию архитектора… Я не оратор, я говорю так сбивчиво… вы опытны, вы поймете… Нам с вами достались тяжкие времена… Времена войн… Пусть им будет полегче. Юность – начало жизни…

– Да, да, – сказал он, сдерживая улыбку. – Но ведь на то наш с вами почтенный возраст, чтобы руководить юностью.

Она по-актерски, не дрогнув, снесла удар. Профессия помогла ей поднять глаза и улыбнуться так доверчиво, так простовато.

– В том-то и дело, что по возрасту он годится мне в сыновья. Костырик, – я слышала, – образцовый сын… Отношение к родителям, как ни говорите, – тоже характеристика человека. (На нее наваливалось удушье. Она отогнала его, призвав все силы воображения.)

– Отец Костырика был у меня. И по-мужски признался, что ослабил, так сказать, отцовскую бдительность… Позвольте прямо поставить вопрос: вам известно, товарищ Ржевская, за что Костырик отчислен из института?

– Известно.

– И вы за него заступаетесь?! Я человек не особо творческий и поэтому не в силах понять той женщины, что по ночам его выволакивала из части! И довела его до… хулиганства…

Заложив руки за спину, он прошелся по кабинету.

– Женщина?! Как вы это смешно сказали… – расхохоталась Ржевская. – Эта «женщина» Кира – моя семнадцатилетняя дочь.

– Однако вы многодетны! Итак, ваша дочь встречается с молодым человеком, ей семнадцать лет, а вы не видали его в глаза. Странновато.

– Все они – мои дети! И то, что случилось с Костыриком, – следствие нелепого, вопиющего какого-то недоразумения… Пусть получит диплом, и в армию, в армию… Так было бы справедливей!..

Он привстал.

– Товарищ Ржевская, я считаю наш разговор оконченным.

Знакомое чувство беспомощности, сознание правды, которую она не смогла отстоять, навалилось на Ржевскую.

Он ей налил воды. Неловким движением она отстранила стакан. Вода расплескалась.

– Костырик имеет, однако, успех у женщин, – сказал он, заглядывая с усмешкой в глаза артистки.

Она встала и очень спокойно, по-актерски (по-королевски) пошла к двери. У двери остановилась и оглянулась.

– Право, не следует так откровенно завидовать молодости! – со светлой улыбкой сказала Ржевская.

И не ускоряя шага, вышла из кабинета.

«Дело делать!» Разве ты помнишь, что это значит «дело»?

Миловидная, молодая, уверенная, сколько ты (когда-то давным-давно!) «провернула дел»?

Прописки. Обмены. Вспомоществования. А помнишь горбатого следователя?.. Это было, когда актера Долинина обвинили в алкоголизме… Он не пришел на спектакль… Потребовалась замена…

Сколько раз ты врала, защищая товарищей?.. Все знали об этом. Но твоя ложь была правдой, все сходило тебе – ты была молода и красива. Как Фрина. А это значит – всегда права.

Королева без царства. Королевство восставших подданных. Седая девочка. Г лаза – как крик.

Назад!.. К двенадцати ребятам, которых ты народила своему мужу рыбаку.

Страна моя! Страна покоя… Страна моих двенадцати неродившихся сыновей…

Кира сама должна была хлопотать за Костырика. Она! Хрупкая, трогательная, молодая.

…«Ты, ты забыла, милуша, простейшие правила, которым тебя научила жизнь!»…

… – Доложите декану, его хотела бы повидать Ржевская. Заслуженная артистка.

– Валентина Петровна!.. Я – здесь.

– Девочка!.. Дело… дело твоего мальчика… безнадежно.

…?!

– Кира!.. Прости меня. Я проиграла дело Костырика.

– Валентина Петровна! Да что такое вы говорите? Милая! Обопритесь, пожалуйста, на меня. Покрепче… Вот увидите – все образуется. Обопритесь! Образуется, образуется…

Ржевская глянула на нее, дотронулась дрожащей рукой до ее озябшего подбородка.

– Кира!..

– Не плачьте, пожалуйста, Валентина Петровна. Я вас очень, очень люблю, Валентина Петровна.

Эти минуты были самыми тяжелыми в жизни Киры.

Сад поджидал Севу. Садовому участку недоставало сильных молодых рук.

В семье Костыриков разговаривали о картошке, об урожае клубники, о том, что сохнет левая яблоня, – с чего бы это? Ведь совсем еще молода… О главном у Костыриков не говорили. (Такт – чувство врожденное: он далеко не всегда достается одним лишь людям с образованием.)

Сева работал в саду. Солнце то и дело скрывалось за облаками, но его душноватое, осеннее тепло еще припекало. Облака не перистые, а еппошмые, провисали высоко над садом,

По вечерам, когда становилось темно. Сева пристраивался на нижней ступеньке крыльца. Приходила Катя, садилась рядом. Дети Костыриков вглядывались в сгущавшуюся темноту ночи. Молчали.

…«Хоть бы отец ударил меня! – думал Сева. – Может, мне сделалось бы полегче!.. К обеду мне подавали мясные котлеты. Я – помню, помню! А Катя жевала котлеты пшенные… Почему отец не ударит меня?.. Хоть бы ударил! Может, сделалось бы полегче! «Божье благословенье» – вот как обо мне говорила мать».

Что же, что же это такое?!. Как оно могло случиться со мной?

Кира!.. Я больше не я. Я в себя не верю… Я себе больше не доверяю. Я… я… А может, это значит: люблю!.. Но ведь я ненавижу тебя сильней, чем люблю… Спрятаться. Родиться опять! Совершить подвиг!.. Отец! Зачем ты меня не ударил?!

Он сидел на ступеньках, низко опустив голову. А садовый участок тихонечко говорил с ним о вечности, о протяженности и силе жизни. Приходил какой-то крошечный старикан – он был весь величиной с палец. Старикан пристраивался рядом с сестрой и братом. На коленях скрещены были волосатые, стариковские ручки. Ножки обернуты в беленькие портянки, обуты в лапти. «Как тебя зовут, дед?» – «Сам знаешь! Покой Покоич». И ты успокоишься И будешь верным солдатом. И может быть, созершишь подвиг…

«Дедушка, а ты, делом, не чокнутый??» – «Нет. Зачем? Я корень земли».

…На смену теплым осенним дням пришли грозы. Грозы были ночные. Гром мягко сотрясал небо. Дождь обрушивался на землю обильными ливнями.

Приходил рассвет. Но и в рассветных сумерках что-то долго-долго еще сверкало в облаках на востоке. Под окнами слышался шорох воды и грязи. Над дорогой велосипедистов кружились галки.

Утром, надев болотные сапоги, отец шел к поезду.

С тех пор, как дождь – у Севы стало меньше работы в саду. Не надо было таскать воды из колодца.

Он прочистил печной дымоход, пошарив в кладовой, разжился голубой краской, выкрасил кухню и подоконник.

– Ей, кто там? – заорала женщина-почтальон. – Есть ли собака? Можно войти? Перемерли вы, что ли, хозяева? Распишитесь.

Ушла. Сева стоял у калитки, опустив голову.

– Сыночек, чего такое? Кто приходил?

В руках у Севы была повестка из военкомата.

Катя еще не вернулась из техникума. Родители не пошли его провожать. Прощались в саду.

Выцветшие голубые глаза Костырика-старшего часто-часто мигали. Маленькая голова его, похожая на орешек, вздрагивала.

– Бывай здоров. Пиши. Сообщай, одним словом.

– До свиданья, мама. Скоро увидимся, – и, отвернувшись от матери, он зашагал прочь. Шел спокойным широким шагом солдата по дороге велосипедистов.

Не отрывая глаз, мать смотрела на удаляющийся затылок и кирзовые сапоги, вздымавшие пыль. Оглянулась, вздохнула, перекрестила воздух.

– Полно, мать! – закричал отец. Его брови взлетели. Дрогнул всеми своими складками темный орешек. Старик заплакал.

Прошла неделя, две, три…

Девочка спрашивала себя, почему такая уж она заколдованная, что как только коснется ее живое, теплое чувство, она тут же оказывается виноватой?

Кира еще не знала удивительного закона, что мы всегда виноваты перед тем, кто нам дорог. Виноваты, иной раз даже без всякой перед ним вины. Недодумали, недоучли и недоглядели… Это чувство виновности человек волочит за собой всю жизнь, вместе со своей человеческою любовью. Что б ни случилось с близким, ты виноват всегда.

Просыпаясь, Кира лежала в кровати, подложив ладони под голову, и внимательно разглядывала потолок… Она разговаривала с потолком. Он был умный – белый, спокойный. Но отвечать не хотел. Ленился.

Может, взять гитару и спеть? Нет? Гитара это для радости. А она не хочет радости для себя.

Тихо. Пусть. В школе Кешка и девочки. Сашуню отдали в детский сад.

По субботам она бежала за ним на Евстафьевскую, возвращалась домой, волоча его на руках, останавливаясь у каждой витрины. Он прислонял к ее плечу свою толстую (отечную) щеку. И – засыпал. (От радости?) Она знала. Пусть говорят, кто хочет, что хочет – ее не проведешь.

Она купила ему немецкий кораблик. Купала его, а кораблик с нежно-зелеными парусами плавал в мыльной воде. Сашкино лицо не выражало ни радости, ни удивления.

– А чего б ты хотела, Кира?.. Чтобы он танцевал фокстрот?

– Что ты, мама? Только чардаш или рок-н-ролл. Не допущу, чтобы он отставал от века!

В понедельник Кира и мать отводили его назад, на Евстафьевскую. Он вцеплялся в Кирин подол.

– Девочка, уходите. Сейчас же. Вы травмируете ребенка.

– Мама, мама! Что же это такое? – выбегая из детского сада на улицу, захлебываясь, говорила Кира.

– …«Ладно. Пусть я не Кира, а Пенелопа».

И она принялась вязать себе шерстяное платье.

Первый раз в жизни Кира держала спицы. Дело, однако, двигалось: вязала – и распускала, вязала – и распускала… Кто бы видел, как быстро и ловко она вязала, как здорово распускала!

«Они были долголетней, чем мы. Иначе как бы она могла ждать двадцать лет своего Одиссея… Да еще, чтобы он возвратился и перестрелял из лука всех ее женихов?»

– Доченька, ты бы с кем-нибудь посоветовалась. Взяла бы выкройку, что ли…

– Хорошо, мама.

…Осень. Пожелтели листки деревьев. Стал коричневым дуб посреди двора. Побежали по двору коричневые листья Кириного золотого дуба. Женщина-дворник взяла золотую метелку и подмела золотые листья. Она убирала их, а они все падали, падали… Дуб был очень большой и старый с огромной кроной.

Осень, осень… Дождь, дождь. Платье вывалилось из рук, покатился по полу шерстяной клубок, за ним голубая нитка. Добежал до двери, сделал шажок назад и остановился.

Уронив на подушку голову, Кира спала. Ее сон был пронизан длинным звуком дождей.

– Сева! – просыпаясь, чуть слышно сказала Кира.

Долго ждала она электричку, долго шагала во мгле, разыскивая участок Костыриков.

…Вот калитка их сада. У крыльца одинокая яблоня. Пусто. Голо. Сумрачно.

Девочка замечает в луже около дома колеблющийся огонь. Отступив назад, она быстро прячется за выступ сарая. Окно занавешено. Шторки просвечивают…

Распахивается дверь. В светлом проеме – старик Костырик, обутый в болотные сапоги. Рядом – другой какой-то старик, должно быть сосед (на плечи накинута кацавейка). Высоко вспархивает беловатый огонь ручного фонарика.

– …А как же, как же… мы отправили ему яблоков. Хороши, ничего не скажешь, – и Кира узнала хрипловатый голос Костырика-старшего.

Осторожно вышла она из укрытия и побрела к вокзалу…

– Тебе телеграмма, Кира, – сказала мать. – Вон на столе… Не знаю, спроси-ка у Веронички, она расписывалась, я была занята: стирала.

. .

Зиновьевой Кире Ивановне.

Как сказала, так и сообщаю. (Следует адрес Севы). Низко кланяюсь с большим к тебе уважением

Мать Всеволода Сергеевича Костырика».

– Ежик. Под первый номер, – сказала Кира.

– Вы шутите, – опершись о спинку вращающегося кресла и заглядывая через зеркало Кире в глаза, улыбаясь, спросил молодой мастер.

– Зачем же? Нисколько… Я тороплюсь. Стригите. Живо. Раз-два!

– Извиняюсь, девушка, но у меня рука не поднимается обкарнать такую головку, такие волосы.

– Я пришла подстричься и не спрашиваю, о чем думает мастер… И вообще не мешало бы знать салону, что последняя парижская мода – прическа «бритая голова».

– Девушка, это вам Москва – не Париж. Меня осудят за членовредительсгво. В лучшем случае – за озорство… Подстригу. Извольте! Хоть наголо. Но загляните сюда с мамашей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю