355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Лгунья. » Текст книги (страница 1)
Лгунья.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:07

Текст книги "Лгунья."


Автор книги: Сусанна Георгиевская


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Сусанна Михайловна Георгиевская
Лгунья.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КИРА, ДОЛИНОВ, МАЯКОВСКИЙ И ПАСТЕРНАК



Светлые капли дождя лениво ударялись об оконные стекла. Время было весеннее.

Сева Костырик – студент последнего курса Архитектурного института имени зодчего Воронихина – циклевал пол в квартире Зиновьевых.

Сам Зиновьев, Иван Иванович, с которым Сева не однажды ремонтировал квартиры тех, кто хорошо за это платит, – напевая и насмешливо щурясь, грунтовал стены своей новехонькой, только что полученной кооперативной квартиры.

Он пел:

 
Ка-ак в степи глухойПо-о-омирал ямщи-ик…
 

Маляр Зиновьев – первейший мастер своего дела, бывал в Чехословакии, Польше, Болгарии. Дочь его Кира не теряла надежды, что придет время и батю пошлют в Париж.

 
По-о-омирал ямщик…
 

– Замерзал, а не «помирал». И что вам за охота, право, Иван Иваныч!

– Ага… Значит, ты говоришь, Всеволод, чтобы стены в спальной – багровые?.. Ну, а годы куда? Лета свои куда, говорю? Может, в скрытую электропроводку?.. Или я похож на молодожена?.. Багряные! Ничего не скажешь – эффектно, броско!.. Э-эх, Всеволод, Всеволод, разве ты имеешь понятие, до чего я люблю красоту! Вот вырастешь ты… А к себе в маляры возьмешь ли меня, товарищ строитель?

– Да будет вам! Вместе станем работать, художник… Мэтр!

– Чего?

– Мэтр, ну мэтр, мэтр… По-французски – учитель. Прибегу советоваться. Заломлю шапку. Не оставьте, мол, окажите такую милость зодчему сиволапому… Вместе халтурили у Пьятровского, у Шестопалова… Или запамятовали!..

Дождь стал наотмашь биться о стекла окон. Комната потемнела. Пришлось зажечь электричество.

Вплетаясь в бормотание дождя, послышались на лестнице шаги. Лифт, отнесенный к наружной стене, подальше от квартир – с целью смягчения шумов, – еще не начал работать…

Кто-то быстро и нетерпеливо поднялся наверх.

Зиновьев узнал шаги своей дочери Киры.

Ее звали Кирой (она была глубоко огорчена, что Кирой и вдруг – Ивановной!). Ей пошел восемнадцатый год. Она была взбалмошна, как батя, и скрыто высокомерна.

«Кем ты хочешь быть, Кира?» – дознавались у нее взрослые.

Чуть расширив глаза, она, не задумываясь, отвечала:

«Стервой».

Отец ее баловал (тайно от матери), любовался броской ее красотой, значительностью лица и великолепной формой всегда чуть откинутой назад головы. С годами она дурнела. От быстрого роста стала сутуловатой… Но спросите любого школьника, он вам разъяснит, что сегодня важны не линии, не пропорции, как в отсталые времена греков. Сегодня женщина начинается с ног.

Длина Кириных ног была поистине удивляющей. Тем более что год от года ноги ее становились все длинней и длинней. (Ведь она росла!)

Но главным очарованием Киры было неколебимое сознание своей неповторимости на этой «пошлой» земле, в этом мире, начисто лишенном причуд и поэзии.

Девочки говорили, что Кира умна, чуть ленива, много читала и все здорово помнит.

Как все ее поколение, она была заворожена магией поэзии.

…Рожденные после войны, откуда вам знать, что до войны стихи не имели спроса?

Неужели мужество, смерть, горький запах пожарищ донесли до вас дыхание поэзии?

Памятник грубо-элегантного Маяковского – место нынешних частых свиданий школьниц и школьников. Но кто помнит, что эти каменные, когда-то живые глаза не раз подергивались от обиды слезами?

Кто знает, что, глянув однажды, в пролетке, на длинные свои ноги в американских полуботинках, памятник скорбно-насмешливо спросил своего попутчика: «А есть ли у вас та женщина, что готова без отвращения выстирать ваши носки?»

Сегодня десятый класс любой школы почитал бы за честь простирнуть носки Маяковского.

А ведь по вашим понятиям нелюбимый – слаб!

Стихи… Они стали вашей школой чувств и вашей энциклопедией. Вы их бормочете по ночам, а иной раз поете тихим речитативом, и вашему голосу вторит гитара.

…Москва. Литературные диспуты. (Конная милиция – не всегда бывала для вас преградой.)

И вот однажды отцу пришлось вызволять из милиции свою Киру и двух ее кавалеров. Всех троих схватили за то, что Кира рванула за рукав постового.

Кавалеры стояли подавленно рядом с ней. Она сидела на милицейской лавке. Лицо ее было бледно и высокомерно.

– Ты что, ошалела? – строго спросил Зиновьев у Киры. – А вы? Неужто не можете разобраться, кто девица, а кто подонок?..

– Извините, но она дернула за рукав постового.

– Кира, сознайся, ты дернула постового?!

Молчание.

– А может, она не дернула. Мои дети – они, знаете ли, не приучены, чтобы дергать… И что ж получается: сегодня она в дежурке, а завтра у вас за решеткой? Извините меня, конечно, как старшего, но вы несолидно с ней поступили… Нехорошо!

Киру вывели под руку из милиции. За всю дорогу она не сказала ни слова. Не возмущалась. И не оправдывалась.

На ночь ее укрыли двумя одеялами, напоили горячим чаем.

Мать на кухне тихонько всхлипывала.

…Однажды Кира с подругами из десятого класса пробралась в университет на выступление поэта Долинова. Вырвавшись на эстраду, она преподнесла поэту цветы.

Встав на одно колено, на европейский лад, поэт взял фиалки и дотронулся губами до руки своей юной поклонницы. Его шелковистые, легкие, как пух одуванчика, волосы коснулись ее ладони. От губ поэта шло сухое тепло, от тонкого запаха склоненной его головы перехватывало дыхание.

– Руки не мой. Никогда! Слышишь? – шептали Кире девочки-десятиклассницы.

И разболтали в школе об этом сверхзнаменательном происшествии.

– Сам Долинов? Врете.

– А я тебе говорю, говорю!.. Ведь он же при всех свидетелях.

– Кира, правда?

Она пожимала плечами. Она молчала.

Вопли школьников докатились до Кириного отца.

– Кира! Я тебе кто? Отец? Сознайся: вот так-таки бух на колени, при всем народе?

– Ну и что тут особенного?

– Нет, позволь… Как же так? Не кто-нибудь – сам Долинов!

– Папа, я отказываюсь тебя понимать.

– Ну извини, извини… Ты, конечно, девушка интересная. Если не ты, так какая тогда достойна? Но все ж таки на глазах у всех?! Мы в эти годы, надо сознаться, были поаккуратней.

О коленопреклонении поэта стало известно всей рабочей бригаде Зиновьева.

– Вот дочка-то у Иван Иваныча! – увлеченно рассказывали заказчикам маляры. – Сам Долинов увидел – и бух! – не снес. Зверь девка.

…Кира любила грозу. В ливень, в дождь выходила одна на улицу, растрепанная, простоволосая.

Откинув голову, подставляла дождю лицо, ступала в лужи чуть косолапо, большими своими ногами в коротких ботах.

– Ты это куда собралась? Ополоумела? – кричала мать, увидев, что Кира опять норовит улизнуть из дому в грозу и дождь.

– Мама, оставь. Отстань.

И девочка громко хлопала дверью. Мать в тревоге бродила по дому.

– Ну что ты с ней делать будешь?.. Драть, что ли? Так уж вроде бы великовата.

Под проливным дождем Кира ездила в Переделкино, шла на кладбище и долго-долго стояла там, прислонившись к влажному от дождя стволу.

…Мне снилось, что ко мне на проводы

Шли по лесу вы друг за дружкой.

Вы шли толпою, врозь и парами.

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня

Шестое августа по старому…

Мир вокруг становился мигающей пеленой дождя. Небеса рассекали молнии. Расширенными глазами смотрела девочка на сиянье серной огромной спички. Мир лежал у ног Киры весь в тающих облаках.

…И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,

Сквозной, трепещущий ольшаник,

В имбирно-красный лес кладбищенский.

Горевший, как печатный пряник… —

Встав на колени, она вытаскивала прихваченную из дома свечу, тихонько, влажными пальцами оправляла фитиль.

Не колебалось робкое пламя на могиле поэта, его защищали стекла запотевшего от дождей фонаря.

– Где ты была?

– Гуляла.

– Да какие-такие гулянки в грозу?! С ума от тебя сойдешь.

– Мама, а я – лягушка. Сама меня такой родила, а теперь смеешься. Это же гены, мама!

– Че-го?!

– Гены, гены! – шутливо и нежно, словно недавно еще не захлопнула двери перед носом матери, отвечала Кира.

Итак, Иван Иванович, насвистывая, готовил под клеевую стены и потолок, а Сева, его подручный, сосредоточенно циклевал пол.

В комнату вошла Кира и увидела незнакомого юношу.

Гроза и дождь в этот день пришли неожиданно. Облепившее Киру влажное платье выдавало ее резкую худобу. С волос стекала вода, лицо было мокрое, напряженное, как у ныряльщицы.

– Ты словно чуешь грозу, – покачав головой, сказал отец.

– Угу.

– Поди-ка переоденься… Простынешь, Кира.

– Ладно. Сейчас.

Прислонилась к двери, скрестила руки по наполеоновски, задумчиво и небрежно перекинула ногу на ногу. (Ноги в больших туфлях, чуть искривленных. Походка у Киры была косолапая.)

На светлой двери красиво вырисовывался силуэт девочки в юбке выше колен, с поэтическими ногами «тонколодыжной нимфы».

Стояла, щурилась, разглядывая незнакомого малого. И вдруг сказала лениво:

– Я знаю, что вы студент и что ваша фамилия – Костырик… А почему бы вам, собственно, не поменять фамилии?

– Недосуг, – ответил студент.

– Иди-ка лучше переоденься! – прикрикнул отец.

– Иду. Ушла.

– Мама! Если б ты только видела Фалька, – послышалось из соседней комнаты. – Нет. Ты не можешь себе представить, как это остро́!

(Кирина мама, Марья Ивановна, только тем и была озабочена, как бы ей повидать Фалька. Она с ним, понимаете ли, пивала чаи. Она имела полное разумение о том, кто такое Фальк.)

– Супу хочешь?

– Ну что ты, мама.

– А гречневой каши?

– Да нет же. Какие каши?!!

– Ты у нас вроде Кащея бессмертного. Отощала, одни мослы. Разве можно – с утра не евши?

– Мама!.. Ну как ты можешь?!! Я… Я…

Сделалось тихо.

Минут десять спустя, подколов волосы и надев розовое платье с белым воротником, Кира снова вошла в ту комнату, где колдовали отец и его помощник.

Студент был среднего роста, широк в плечах. Красивый? Пожалуй. Волосы – коротко стрижены, очень коротко, как соответствовало моде (архитекторы – свободные и перегруженные работой, развитые и ограниченные, – все, как один, – пижоны).

– Костырик! Вы уже были на выставке Фалька?

– Нет, – ответил он, не поднимая на нее глаз. – Я бывал у них на дому, у вдовы художника. Интересно, конечно… Но, говорят, на выставке он бедновато представлен…

Сева был несколько озадачен. Но продолжал старательно циклевать пол. Видно, очень любил работать.

Каждый любит то, что хорошо ему удается. Не иначе как студенту Костырику хорошо удавалась циклевка полов.

…А Кире – обратить на себя внимание любого, пусть самого упрямого человека.

Она уронила книгу.

Сева не поднял головы.

Задела стол. Лампа, стоявшая на столе, со стуком грохнулась о стул.

– Кирилл, ты рехнулся? – спросил отец.

– Я с ума сошел, – ответила Кира.

Сева не оглянулся, не сдвинулся с места. Продолжал циклевать пол.

«Он – корова!» – решила Кира, разглядывая красивое, хорошо слепленное, наклоненное к полу лицо студента. «Корова!.. Корова!..» – И вышла из комнаты.

Эх, если б Сева видел, с каким аппетитом Кира хлебала суп и уписывала гречневую кашу с поджаренным луком.

Он не видел этого… А вдруг он и гитары не слышал и грудного, неожиданно низкого голоса?

 
Мо-ожешь отнять покой.Можешь махнуть руко-ой…
 

– До свиданья, Иван Иваныч. До завтра. В половине шестого, так, что ли?

 
Мо-ожешь отдать долги.Можешь любить други-их,Можешь совсем уйти-и-и…
 

Из соображений практичности потолок в кухне решили окрасить масляной краской. Споткнулись на цветовом решении стен.

– Пижон! – усмехался Зиновьев. – Ведь надоест, надоест… Утомит глаз. Ладно. Ну, а что там слышно новенького, как его… ну на вашем архитектурном фронте?

– Я уже вам говорил про балконную дверь из сплошного стекла?

– Действительно. Говорил… Нет! Для нас не пойдет… Во-первых, мы – север, а не Флорида. А второе – кое-кто задастся вопросом: «А не рехнулся ли, делом, Зиновьев на заграничной почве?» – «Он и до Запада был «с приветом», не замечали?..» Эх-эх… Ну был бы ты, Костырик, хоть со второго курса!.. Мы бы не только мою квартиру – мы бы, может, всю Москву перекомпоновали на новый лад. А так – втянусь… А дальше что? Спросят: «Где твой советчик, товарищ Зиновьев?» – «Где? Очень просто. Выбыл в архитектора…» – «Ребята, а мастер Зиновьев где?» – «А вон там. На своей стремянке. Остался с похлебкой… При бороде!»

…Перед окраской кухонного потолка пол из пластика следовало тщательно застелить.

Явилась Кира, внесла газеты и мешковину.

Была она одета для этого случая следующим образом: узкая юбка, английская мужская рубаха (непрозрачный нейлон), широкая клетчатая жилетка. Жилетку Кира сшила сама. Очень свободная, она скрывала Кирину худобу и сутулость.

– Какая досада, папа, – вздыхая, сказала Кира, расстилая по полу газету… – У меня на сегодня билеты в кино на «Красную бороду», а Зойку из дома не выпускают. Домострой! У ее матери мания преследования… Ее надо отправить к Фрейду. Вчера она побила Зойку по морде… Я бы на Зойкином месте с собой покончила.

– Эко ты, дочка, дешево ценишь жизнь.

– Да. Дешево… Но я завещаю, чтобы меня кремировали, а пепел развеяли над сосновым бором. Запомнил?

– Костырик, слыхал, до чего умна?! Самая вредная изо всех из моих детей! Ну?! А как же с этим… с «Зеленою бородой»? – подмигнул он дочери с высоты стремянки. – Мне, что ли, прикажешь с тобой пойти, а то как бы твоим пеплом не пришлось удобрять леса?

– При чем тут ты? – пожав плечами, ответила дочь. – Я просто делюсь, вот и все!.. Зойку жаль… Потому что Зойкина мать – садистка.

– Зря не побьют. Это будьте спокойны. Небось знала, за что побила. Мать! Не чужой человек.

– Папа, ты так говоришь, как будто бы избиваешь нас каждый день.

– Не надо – не бью. Надо будет – так излупцую, как Сидорову козу, – рассеянно и певуче ответил Иван Иванович. – А сеанс-то какой?.. В часу, говорю, котором?

– В девять тридцать.

– Может, Сева пойдет на эту, как его… «Синюю бороду»? Пойдешь, что ли?

– Да что вы! Некогда. Большое спасибо. Как-нибудь в другой раз.

– Ладно, будет тебе… Всей работы все равно не переработаешь.

Сева молчал.

– Пойдет, Кируша. Что ж так… Нельзя, чтобы каждый день до самой, до поздней ночи.

– Как хотите, Иван Иваныч.

– Зачем ты его заставляешь, папа? Ведь ему совершенно не интересно!

– Что-о-о?! Тебе интересно, а Всеволоду неинтересно? Да ты понимаешь, что говоришь?

– Если б ты знал, как трудно было достать билеты. Как много желающих! До начала сеанса еще два часа с четвертью. Я кого-нибудь вызвоню!

– Что-о-о?

– Хорошо бы… А то я и переодеться-то не успею. Неудобно в рабочих брюках и куртке.

– Да будет, будет тебе, Костырик, – огорчился Иван Иваныч. – Приоденешься как-нибудь в другой раз… Все гуляют, а ты работать?.. Весна! Гуляй. Я смолоду, как бы это выразить… Я вроде бы поэнергичней был. Мы хорошо гуляли. Красиво гуляли. А на нее ты внимания не обращай. Она ж не со зла. Просто набалована до невозможности. Да и какой тебе оппонент – школьник?

Сделав великое одолжение Иван Иванычу и согласившись пойти в кино с его дочкой, Сева съездил домой и переоделся: отутюжил единственную пару выходных брюк, начистил полуботинки (еще вполне элегантные, современной формы, с туповатыми и вместе вытянутыми носами), надел импортный пиджачок.

Когда он вернулся к Зиновьевым, Иван Иваныч уже по третьему разу обрабатывал стены над чешским кафелем.

– Учитель! Вот кнопки… Для детской. Гляньте! По-моему – блеск.

– Ого-о-о! А где ты такими разжился?

– На заводе у бати. Да и много ли надо для детской? Штук тридцать-сорок – у них небольшая дверь.

– Не знаешь моих бандитов. Обивать будем с двух сторон, иначе не достигнуть звуковой изоляции.

Замолчали.

Отвернувшись от Севы, Зиновьев энергично орудовал щетками.

И вдруг щетки в руках Зиновьева на минуту остановились.

– Сева, а может, для стен светло?.. Светловато, а? Да ладно! Кухня – не филармония.

Скрипнула дверь, вошла Кира.

– Отец! У меня немыслимо болит голова.

– То есть как это так «немыслимо»? Может, простыла? Ну так легла бы, сказала матери.

– Нет. Не стану ее волновать. Сева! Привет. То есть, извините, пожалуйста, добрый вечер. Я все перепутала, перепутала… Так болит голова!

Ее лицо искривилось, изображая боль. (Стало похоже, будто не Кира, а Сева купил билеты и долго-долго ее упрашивал… И она с трудом согласилась, что называется – снизошла, а теперь колеблется… Но отказать, если ты уже обещал, невежливо, нехорошо!.. Правда?)

– Ну что ж… Я охотно пойду один. Отдыхайте, Кира. Хорошо бы, знаете ли, выпить малинки и пропотеть.

– Я не пью малинок… И не потею!..

– А что вы пьете, когда простужаетесь? Самогон?

– Да вы не сердитесь! Не надо… – И шепотом: – Не в моих привычках ранить людей. Всем нужны тепло, доброта.

– Ха-ха-ха! – глядя в лицо этой лгунье и фарисейке, не удержавшись, захохотал Костырик.

– Ну как?.. Прошла там у вас голова, что ли? – спросил из кухни Зиновьев.

– Не совсем, папа. Попробую погулять.

Когда оба они, не глядя один на другого, спускались с лестницы, навстречу им поднялась девочка. Белокурая, толстощекая…

– Здравствуй, Кирок!

– Зойка, ты, как всегда, опаздываешь. Я уже отдала билет…

– А может, мне зайцем, Кирочек, как в прошлый раз?

– Не знаю, что тебе посоветовать… Нет! Я бы на твоем месте не стала этого делать.

– Скажите, пожалуйста, Зоя, это вас сегодня избила мама? – спросил Костырик.

– Меня?! За что?.. И как вам только не стыдно?.. Что я вам сделала? Вы меня видите в первый раз, в первый раз!

И толстая девочка, разрыдавшись, сбежала с лестницы.

– Это же совершенно другая Зоя, – огорченно сказала Кира. – У нас в классе – четыре Зои. Это жестоко, жестоко! У нее плохая фигура. Она так уязвима!

– Кира! Ты скоро бросишь валять петрушку?.. Или я поверну домой. Отчего ты нас всех считаешь за дураков?

– Зачем же всех?.. Не всех. Ну? Как ты решил? Домой?.. А если в кино, так давай побыстрей на троллейбусную остановку.

– Могу тебе предложить такси. Не хочешь?.. А может, тебе желательно у меня на закорках? Ну так давай!.. Не стесняйся!.. Садись. Валяй!

– Успокойся, Сева… Веди себя, как мужчина.

Было видно, что он разъярен.

…Но и то было видно, что парень он славный, «первого класса» – прямой, бесхитростный… И что бриться начал недавно. Остатки недобритого пушка проступали на щеках, на ямке у подбородка (другая – твердая часть подбородка была еще совершенно девственной: не тронутая бородой).

– Пошли, – зевнув, сказала Кира. – Сева, этот зевок к тебе не относится. Я сегодня заснула в шестом часу, читала Цветаеву. Кого ты любишь больше всего? Я имею в виду из наших, из современных?

– Знаешь ли, недосуг читать… Институт. Стенгазета. Работа…

– А летом? Ах, да… Я забыла: у студентов летняя практика…

– И вдобавок у нас садовый участок. Приходится помогать отцу.

Он сиял. Каждое его слово сопровождала улыбка. Казалось бы, нет на земле ничего веселей, как помогать отцу сажать и полоть петрушку.

Зажегся зеленый свет.

Уверенно и спокойно он взял ее под руку, не раздумывая, инстинктивным, быстрым движением…

– Ну а спорт? – лениво спросила она.

– На лыжах хожу, конечно. Но как-то, знаешь ли, несерьезно… Разряда нет. Не стремлюсь. Нет времени для разряда.

– Сева!.. Слабо́ сорвать мне вот эту ветку!

– Нас оштрафуют. И прямиком – в милицию. Под конвоем.

– По-одумаешь – невидаль. У меня уж есть привод.

– Врешь.

– Не вру. Спроси у отца.

– Ну и фруктец же ты, Кирочек?

– Сева!.. Ты любишь фрукты? Я люблю. Фейхоа. Ты ел?

– Не те ли фейхоа, Кирок, что растут у вас на дворовой липе?

– Нет… Настоящие. Южноамериканские. Я бы хотела в Африку… А ты?

Задумавшись, она наклонилась к его лицу, он услышал ее дыхание.

– Вся моя цель – это Африка!

(«Это она нечаянно или нарочно?.. С ума от нее сойти!..»)

– Подожди, Кира…

Она продолжала шагать опустив голову, подбрасывая носком искривленной туфли камень, валявшийся на дорожке сквера. Он нагнал ее. В руках у него была ветка.

– На. Возьми.

– Не хочу.

– Отчего?

– Сама не знаю… Должно быть, слишком долго пришлось просить.

Наивное лицо его, не занятое тем, чтобы управлять собою, выразило растерянность. Рука играла веткой. Пальцы не знали, что делать с ней.

Он кинул ветку на мостовую.

И веточку, с чуть распустившимися весенними почками, тотчас затоптали люди. И пришла ее смерть. Но из четырех желтоватых почек заплакала только одна. У нее был скверный характер. К тому же, как самая молодая, она еще не знала слова «смирение». Почки вообще не знают слов…

– Весна! – удивившись, сказала Кира. И вскинула голову. – Вчера еще не было… А сегодня – весна.

Да. Конечно. Весна. Эка невидаль!

Ночью она подошла к деревьям и дыхнула на них зеленым своим дыханием.

Пустынными были улицы в этот час, и никто не видал, как ложились первые отсветы дня на тихую поверхность рек; и как благодарно, и тайно, и счастливо подхватывали московские воды свет раннего, самого раннего утра; и как бережно мчали его вперед, все вперед-вперед, каждой каплей своей.

А зубчатые стены Кремля, очерченные светлеющими небесами? Это лучший час Красной площади. В этот час кремлевские стены хороши до щемоты в сердце.

Светлеет. Светло… Загорелись от первого солнца купола Василия Блаженного. Зевая, подхватывают отблески утра окна жилых домов. Пораженные, не понимая, что же это такое нынче с ними творится, стоят на постах молодые милиционеры, охваченные смутным предчувствием счастья.

Минута! И вот уж выскочила из-за угла поливочная машина… Грузовик. И еще один.

Побелел край неба. Звякнул трамвай. Хлынули на улицу москвичи.

Они переполнят сейчас метро, троллейбусы и автобусы, заслонят Москву, заслонят утро.

Но разве им заслонить весну?

Она не спала всю ночь. Работала. Она снимет свой номерок в проходной года только тогда, когда повесит на табель свой номерок – лето.

Она работяга, весна. Ни одно деревце, ни один лопух не обойдены ею.

Набухла каждая древесная почка. А запахи?.. Плохо разве она поработала над их оттенками?.. А человечьи лица?

Но она не тщеславна. Нет. Не честолюбива. А всего лишь старательна. Труд ее – труд высококвалифицированный. И темпов она не снизит, независимо от наших вздохов, влюбленностей и переэкзаменовок.

– Весна! – сказала Кира.

И на этот раз не солгала. Рядом с ней, над ней, под ее ногами – со сбитым каблуком левой туфли – была весна.

– А нет ли билетика лишнего? – унижалась очередь.

– Биле-етик. Биле-етик… Нет ли билетика?

В фойе был джаз. Дирижер, искусно просияв унылым своим лицом, объявил солистку.

Она вышла на авансцену, немолодая, усталая… И приступила к делу: улыбнулась губами, накрашенными нежно-лиловой помадой.

Мы по палубе бегали, целовались с тобой…

– Бедняга! Да кто ж это согласится ее целовать?

– Странно ты говоришь, Кира. А вдруг она замужем?

– Разве твои папа с мамой целуются?

…?

– И мои никогда не целуются. Мой папа любит только красивых и молодых.

– Полно врать! Уж будто я не знаю Иван Иваныча!..

– Нет. Ты не знаешь. Он любит цветы… И музыку. И балерин. Он мужчина, но здорово на меня похож!

– Да будет тебе. И уж, во всяком случае, не он на тебя, а ты на него.

– Пусть по-твоему. Я знаю, что говорю!

Открылась дверь в кинозал. Подхваченные толпой, они вплыли в его полумглу, жуя на ходу пирожные с заварным кремом.

Свет погас. Темноту рассек круглый глаз ручного фонарика Билетерша, пригнувшись, указывала места, зрители бодро ругали каждого опоздавшего. Тишина… Наконец-то!

В зал вместе с юным самураем, облаченным в парадные шальвары хаканги, шагнуло искусство.

…Опыт требуется не только для понимания какого-нибудь сложнейшего обстоятельства. Нет. Он нужен и для того, чтобы ощутить теплоту чьих-то пальцев, необходим, чтоб засечь едва уловимое: то, к примеру, что сидящий рядом с тобой человек прижался к тебе плечом чуть сильней, чем надо. Само собой разумеется, что люди, вообще не похожие один на другого, разнятся и врожденными темпераментами.

Зрелость и та выбирает свои пути. (Один становится хорошим рабочим, другой – квалифицированным ухажером.)

Картина «Красная борода» была экранизацией классического японского романа девятнадцатого столетия Плохие люди здесь были мерзавцами, хорошие – неуязвимы в своей победительной доброте. Одним словом – никаких льгот. Легко догадаться, что фильму предстояла счастливая концовка. (Вспомните о романах Диккенса. XIX век.)

Нынче – мы шустрые. Мы знаем, что не все на свете кончается хорошо. И все же искусство сохраняет для нас свою магию, ибо в искусстве всегда есть магия – даже если оно печально.

Кира вздрагивала; в том месте, где женщины склоняются над колодцем, посылая в его глубину имя больного мальчика для того, чтобы услыхала их просьбу Земля и сохранила ребенку жизнь, – ногти ее вонзились в Севину ладонь. Он ей ответил мягким пожатием и зашуршал оберткой от шоколада.

Картина окончилась. Люди хлынули к выходу. В ярком свете Кира увидела спокойное, рассеянное лицо своего провожатого. Отгораживая Киру локтями, он вел ее сквозь толпу.

…Вот и бульвар. В его центре – пенсионеры, в дальних углах – влюбленные. Ну, а может, это и не влюбленные новее?.. Ведь не только любовь, даже самые крошечные влюбленности далеко не всегда рассиживают на скамейках в скверах, точно так же, как подлинные влюбленности далеко не всегда «валяются на дорогах».

Весна… Ее ловит глаз вон той одиноко шагающей по бульвару семнадцатилетней девочки. Ладони девочки скрещены на затылке. Она идет, рассекая весну, занятая только собой, собой, своими тревогами и сомнениями… (Если бы ей сказали, что эта прогулка, этот ее бессмысленный, торопливый шаг и есть счастье, что редко достанутся ей такие минуты, – потому что счастье, как и влюбленность, на улице не валяется, – она засмеялась бы вам в глаза.)

…Бредет по бульвару женщина. Усталая, немолодая. И радуется весне. Нет у нее и не будет спутника. Ее спутник – весна. Но женщина знает – это вовсе немало. Она успела понять высокую ценность жизни, научилась признательности.

Шагают, шагают, шагают люди. Шуршит под ногами песок и гравий… Зажигается красный, зеленый и желтый свет мигающих светофоров.

Город не видит луны и звезд. Они – дети лесов и полей. Не снизойдут они до большого города.

У городов свои звезды и полумесяцы.

…Дошли до подъезда и остановились. Кира почему-то не протянула ему руки. Она чертила на тротуаре полосы и квадраты носком своей сбитой туфли.

И вдруг – закрыла глаза и откинула голову.

Потерянный, он стоял рядом с ней, не зная, что делать.

– Ну!

И Сева первый раз в жизни поцеловал девочку. Он не был тем человеком, которому дано изобрести поцелуй. Он не изобрел бы его, если бы эта форма человеческого общения не была бы открыта до нас, нашими прапрадедами.

– А почему ты мне не сказал ни разу, что я красивая?

– Красивая?! Ты?.. Да когда я увидел тебя в первый раз, мне показалось, что ты похожа на мокрого суслика.

– А потом?

– А потом, что ты худая… и очень бледная.

– Значит, ты считаешь меня уродиной?! – в восторге сказала она. – Хорошо. Тогда доставь мне, пожалуйста, удовольствие – поволочись-ка за нашей Зойкой! Ну я же тебя прошу. Из человечности, из человеколюбия… Ну что тебе стоит! Мы за это тебе всем классом при жизни воздвигнем памятник.

Она засмеялась. Свет фонаря осветил ее нежные щеки и рот.

Очарование неведомое, очарование тонкой и вместе гордой, уверенной в себе красоты поразило Севу.

– Кира…

– Нет, Сева… Нет, нет!..

Долог и нежен был их второй поцелуй.

– До свиданья, Кира.

– А наверх ты меня не проводишь?.. Не тресну – дойду одна?

Медленно поднимались они на седьмой этаж. Он обнимал ее за плечи так осторожно, так бережно. Поди догадайся – а можно ли это? А вдруг обидится?

– До завтра. Сева.

– До завтра, Кира.

…Стоял и глядел ей вслед, пока не раскрылась и не закрылась за нею дверь.

Обыкновенная дверь. В самом что ни на есть обыкновенном подъезде.

Стоял (как дурак!) и глядел, глядел на эту обыкновенную, закрывшуюся за девочкой дверь.

…Речь пойдет о небезызвестном нам, современном характере.

«Ты меня любишь?»

«…А иначе почему бы я был с тобой?»

Способность к любви – достояние не каждого человека (точно так же, как достояние не каждого – безоговорочная приверженность делу, которому ты отдал жизнь).

Добросовестность, трудолюбие и страсть– вещи, или, вернее, понятия, разные.

Костырик-младший рисовал с детства. На эту склонность ученика обратила внимание еще в пятом классе школы учительница рисования. Когда Сева перешел в седьмой класс, она показала его работы художнику-живописцу и, придя к Костырикам, переговорила о Севе с отцом…

«Ну?.. И что ж из этого вытекает?» – спокойно сказал отец.

…Кестырики не отличались ни широтой, ни «богемностью». Это были люди практические и замкнутые благодаря суровому характеру Костырика-старшего. Как говорится: «семья – в себе».

В девятом классе Сева постановил, что будет строителем. Он решил податься в архитектурный.

Шагая по улицам, он теперь останавливался у каждого красивого здания; замирал как будто его оглоушили; просиживал по вечерам в строительной библиотеке, знакомился с последними работами бразильца Нимейера (по Севиным понятиям, счастливца, ибо Нимейер спроектировал целый город – Бразилио).

Как у многих будущих архитекторов, у Севы руки были умелые, «золотые». Если он обивал дверь – то не хуже подлинного обойщика; умел собрать из сучков красивую и добротную дачную мебель, отполировать ее не хуже краснодеревца…

И все это не как-нибудь. Все это – преотлично.

Расход душевных сил был велик. На влюбленность в девочек не хватало ни воображения, ни досуга…

…И вот он стоит (как дурак!) и смотрит на обыкновенную дверь в самом что ни на есть обыкновенном подъезде.

Стоял, стоял и глядел на эту обыкновенную, закрывшуюся за девочкой дверь…

Кира разделась, не зажигая света, кое-как побросала одежку. Легла, подложила руки под голову.

Не спалось.

Мы уже говорили о том, что луна – гость полей и лесов. Но редким гостем бывает она пусть не на городских улицах, но в городских квартирах.

Нагло – совершенно так, как бы сделала это Кира, не спросив разрешения, луна вступила в квартиру Зиновьевых.

Кира вздохнула, забормотала:

…И стон стоит по ясен земле.

– Мой милый? Что тебе я сделала?!.

То есть как это «что»?

Разве ты не одна из тех девочек, для которых чужое спокойствие– нарушение общественного приличия? Разве мир – не твой раб? Весь! Братья, сестры, соученики; книги, музыка, ветки дерева… Даже трава и пыль.

– Душно, – сказала Кира.

Трубы парового отопления пиликали тоненьким звуком скрипок: «цвивирк-цвивирк…» Отец рассказывал, что будто бы там живет домовой (взял и переселился в щелку труб центрального отопления, потому что разве может такое быть, чтобы добрый дом и вдруг безо всякого домового?)… Под русской печкой домовой был, конечно, побольше, полохматей… А здесь… Здесь он маленький, серенький, с всклокоченными волосами и точечными глазами – синими, как два озерца.

– Домовой! Дух огня, очага, семьи… Он старый, куда же ему, бедняге, деваться, если люди взяли и отменили печь?

А вдруг в щелях тех печей, где нынче все еще топят дровами, живет не старик домовой, а молодая красивая девушка?.. А вдруг ее зовут Берюлюной, Милой или Огнивкой?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю