Текст книги "Лгунья."
Автор книги: Сусанна Георгиевская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Вокруг Киры образовалась непривычная пустота. Было весело. Весело и разнообразно…
От нечего делать в сквере, напротив, она познакомилась со студентами-чехами. Один из чехов, пожилой и дородный, принялся дежурить на улице против Кириных окон.
Мария Ивановна, увидев чеха, сказала дочери:
– Женат! По глазам вижу. Не спровадишь – дам телеграмму отцу. (Отец был в Киеве.)
Становилось все веселее и веселее.
…Ночью, перед тем как заснуть, оживала Кирина комната.
Через улицу, напротив их дома, было кино.
Неоновая зеленая надпись над этим кино то вспыхивала, то угасала. Ее отсвет врывался в комнату Киры. Комната превращалась в аквариум. Над аквариумом слышался шепот: «Кирилл!.. Кирюшка».
…Однажды (не вечером – утром) Кира заметила, что небо подернуто тучами. Комната потемнела.
Она выбежала на улицу и пошла в грозу.
Пригород. Ноги Киры тонут в какой-то прелой листве. Кира шла под темными сводами леса, склоняя от ветра голову.
Что-то в лесу стонало так тихо и одиноко: «Я сыч, но я совершенно в этом не виноват».
…У запахов есть язык. Запах свежих трав рассказывал Кире, что жили-были на свете два человека, которые ели когда-то на станции свежую булку.
Кира шла. А земля ей нашептывала про некоего сиамского близнеца с одним туловищем и двумя головами… Ну а может, лучше два туловища и одна голова? Ладно! Пусть будет общая голова.
Все вокруг говорило Кире об одиночестве, о высокой девочке – одной среди полей. О девочке в коричневых тапках и розовом платье. О девочке, чьи мокрые волосы растрепал ветер.
«Экая большущая тишина!»
Кира вскинула голову, поглядела в небо и тихо сказала:
«Ма-ама!»
«Кира! Вытри лицо и обдерни платье, – вздохнула мама, – тебе холодно. А я-то – жду, жду…»
«Глубокоуважаемая Анастасия Дмитриевна! Когда я ушла от Вас (это было две, три недели тому назад), около Вашего института стояла белая машина. Я ею залюбовалась, и шофер – Вы легко догадаетесь, что это был Георгий Васильевич, – он ехал развозить Вашу почту, – предложил захватить с собой и меня. От него я узнала, что Вы крупнейший специалист мира в области дефектологии и что Вы отказались от должности директора института ради той научной работы, которую считаете делом всей своей жизни.
– Она меня не берет к себе, Георгий Васильевич.
– А ты нажимай, нажимай… Она того… Она, надо сознаться, добрая…
И вот я «жму». Я пишу Вам ночью. Знаете, как это бывает – ночью решаешься думать и делать то, на что не решишься днем. Дела мои следующие:
Вскоре по окончании школы мама меня ударила. Я ее возненавидела, решила воспользоваться аттестатом зрелости, уйти из дома, работать и стать совершенно самостоятельной. Поэтому я и не готовилась в институт. Мне было не до экзаменов. Я ненавидела свою маму, свой дом. Когда я к Вам пришла, до конкурса оставалось всего пять дней. Я понимала, что как следует подготовиться не успею, а дерзнуть – не хотела. Я знаю, что излишне самолюбива, часто ложно самолюбива. Когда я была у Вас и с Вами поговорила, мое желание стало еще сильней. Эта работа захватила бы меня. Она мне по сердцу. Есть много хороших профессий. Но Ваше дело мне нравится! Должна признаться, что я нетерпеливый человек. А работа с такими ребятами, – я это знаю, – требует большого терпения. И вот я прочла в трудах об Ушинском, что он был тоже очень нетерпелив. Уроки вели его ученики. Он подслушивал и, когда кто-нибудь чего-нибудь не понимал, грыз ногти от нетерпения. Это меня успокоило… Хочу Вам сознаться еще в одной, очень тяжелой черте своего характера: это началось примерно с шестого класса. Я чувствовала себя взрослее других ребят, все говорили, что я умная (должно быть, неэтично об этом помнить, но что ж поделать!). Я и сама понимала разницу между собой и своими сверстниками и начала, как бы это выразить? – в общем, я начала «придуриваться» – у нас говорят: «придуряться».
Зачем я «придуривалась»? Не знаю. Прошли годы, и жизнь меня покарала. Со мной случилось вот что: я сделалась той, второй Кирой, которой хотела стать. А не той, которой родилась. Но вернуться в свою старую шкуру оказалось не так-то легко. И стала я настоящей дурой. Вот это – главное мое признание Вам. И себе.
Анастасия Дмитриевна! Примите меня на работу, я вас очень прошу. Вы не раскаетесь. Я Вам обещаю. А со мной и мамой за это время случилось вот что: я простила ее. Разжигала себя. Не хотела прощать. А оно простилось. В будущем году я поступлю в институт (потеряв год!..) Эка дура!
Я бы на вечерний могла пойти, тогда бы вам проще меня оформить? Верно? А в этом году – возьмите меня хоть уборщицей. Я – согласна.
Не оставляйте меня, пожалуйста.
Вот мой адрес, который я тогда не оставила Вам. От злости.
С величайшим уважением
Ваша Кира.
Три часа ночи.
Светает».
Профессор Тюленева не ответила на письмо. Она находилась в командировке, в Лондоне. Кириного письма не раскрыли, на его конверте стояло: «Лично».
Слово «лично» было трижды подчеркнуто.
На листке из общей тетради – несколько слов, таких бедных, таких холодных… (Кира еще не знала, что облечь свои чувства в слова – наука, требующая беззастенчивости и опыта.)
И это все?! Все?.. Неужели ему больше нечего мне сказать?..
…Вот наша улица, сквер. На коленях вон у того парнишки в голубой майке – транзистор. Транзистор орет… Вот двое супругов. Женщина вынула из сумочки бутерброды. «Питаются». Дышат воздухом.
Все вокруг – живут! А я, я…
– Товарищ дежурный, пожалуйста, вызовите солдата Костырика. Всеволода Костырика. Скажите ему, что сестра приехала… У нас заболела мама!.. Только вы не прямо ему скажите, а как-нибудь поосторожней, ладно?!
…Они успели отвыкнуть один от другого за двадцать дней. Кира почти не узнала его. Лицо его с округлившимися от страха глазами сказало ей: «Это я – Сева!»
А слова:
– Что с мамой? Кира!.. Говори правду.
– Если хочешь, ударь меня! Я солгала. Клянусь, давай пожую землю. Сева, на нас смотрит вон тот… с винтовкой.
Они отошли в сторонку.
– Давай-ка уйдем подальше.
– Кира, ты будто маленькая… Не хочешь понять, что без увольнительной мне уходить нельзя. Я – солдат.
– Хорошо, хорошо… А если я тебя при нем поцелую, как ты думаешь, ничего?
…Если б она была в силах думать, то, пожалуй, солгала себе, что все эти дни только то и делала, что не ела и не спала, а бежала, бежала навстречу этим рукам, глазам, этой шее, так беспомощно торчавшей из ворота гимнастерки…
– Отчего ты не приехала вместе с Катей… В воскресенье… Я ждал.
– Не хотела. Я бы при ней расплакалась.
…За высокой изгородью военной части – поля, уже голые по-осеннему. Вдалеке неровная полоса деревьев.
Прижавшись друг к другу, они шли и шли, удаляясь от части, – не один человек с двумя головами, а два существа, два сердца.
– Кира! Мне нужно назад.
– Хорошо. Я пойду с тобой.
Их окружал прелый запах озябшего леса. Они шагали, шурша по листве. И мнилось Кире, что только теперь все вокруг приобрело свой истинный лик, перестав притворяться, едва дождавшись тьмы и тишины ночи. Она слышала под ногами хруст опавших сучков, ее обдавало душным теплом толстоствольного дуба… И вдруг, наверху, будто чиркнуло лунной спичкой и подожгло деревья.
Они остановились и обнялись.
Сияя глазами, она глядела вверх задумавшись, перекусывая стебелек.
– Как ты думаешь, кто мы. Севка, «земляне» или «дети Земли», как Иенох?..
– Какой такой евнух?.. Кирилл, идем… Нам надо назад… Надо – в часть.
– Хорошо. Ладно.
Слепо и отчаянно она целовала его пилотку, стянув ее у него с головы, по-детски прижимая пилотку к себе…
– Я устала. Сева. Я посижу. Ладно?
«Что со мной?.. Неужели ее беспримерная наглость заставила меня полюбить ее?..»
– Хорошо. Давай посидим, Кира. Только одну минутку…
Они присели на мшистую землю.
– Севка, мне очень холодно!
Но ему не во что было ее одеть… Костер бы! Да где ж разживешься спичками?
Ему было жаль ее покрытых пупырышками от ночной свежести худеньких плеч, ее нежного подбородка, ее ситцевого платьишка, к которому прилипли сухие листья; жалко было стоптанных туфель на ее голых, детских, больших ногах… И он не знал, что эта нелепая жалость имеет кличку, имя, название…
Во влажном мху осторожно зашевелились желтоватые искры. Стало видно, что листки у деревьев желтые. Где-то запел петух. Раздалась осенняя птичья трель.
И пошло, и пошло. Лес верещал чириканьем и жидкими трелями. Это проснулись птицы.
«Если мама меня ударит, я выброшусь из окна», – решила Кира.
Думая так, она вошла в какой-то маленький сквер, пристроилась на скамье… И уснула.
– Эй, девка, ты что?
Против Киры стояла женщина в белом фартуке с огромной метлой в руках.
Кира посмотрела ей в глаза и задумалась.
– У меня сегодня умер жених! – сказала она. Встала, схватилась за голову и пошла прочь.
За ее плечами раздался то ли стон, то ли выкрик женщины-дворника:
– Уф ты!.. Горе-то, горе какое!.. Молодые, красивые, а вдовицы…
Дверь Кире открыла мама. Не сказав ни слова, прошла к себе. Но девочке показалось, что у материнской спины тревожный и скорбный лик.
Все спят. В огромной комнате, что зовется казармой, слышится равномерное дыхание тридцати молодых людей.
Стоящие в ряд кровати, аккуратно сложенная на стульях одежда напоминают дневальному… Да, да!.. Разумеется. В детском саду кровати были короткие, там не было верхних нар. Но так же торжественно и спокойно обходил дядька Сон в сиянии лунной ночи свои покои. В сердце каждого спящего вспархивали глубоко спрятанные секреты этого спящего. Кто летал над крышами, кто проходил военные дисциплины; кто сражался с врагом; кто удирал из дому, кто плакал, а кто целовался с девочкой.
Властно ступал дядька Сон огромными, черными, меховыми ногами меж кроватей (коек), где лежали солдаты. Кто-то вздохнул, кто-то перевернулся на другой бок. А кто-то, вздрогнув, раскрыл глаза, стал оглядываться…
Одна кровать (то есть койка) была пуста. Костырик ушел на десять минут и не возвратился.
Час, полтора… Все спит. Пустует одна-единственная кровать.
Тревоги грызут дневального. Обязан ли он доложить, что во время его дежурства смылся Костырик?.. Ну а как же с долгом товарищества, с долгом «недоносительства»?
Как быть? Военная служба все же… Не шутка, не детский сад.
И вот случись, что именно в эту ночь офицер обошел казармы.
– Товарищ лейтенант! Во время ночного дежурства обнаружено отсутствие наличия рядового Костырика.
– То есть как это так – «отсутствие наличия»?.. Он же был на поверке?
– Был… «Сергеев, я на минутку! С мамой что-то случилось!» И вышел. И вот… Пропал.
– Пропал?
– Так точно.
– Сколько времени, Сергеев, как Костырика нет в казармах?
– Три часа.
Офицер связался по телефону с местным отделением милиции и военной комендатурой.
Костырик отсутствовал без малого пять часов.
Утром, еще до поверки, лейтенант доложил о происшествии старшему офицеру подразделения.
Когда Сева вернулся в часть, его тотчас вызвали в кабинет полковника.
– Рядовой Костырик по вашему приказанию явился.
– Доложи, где был. Солдат опустил глаза.
– Молчишь?! А как же! Кто я тебе? Всего лишь начальник! Ты «всего лишь» в армии на военных сборах. Молчи, молчи!
– Разрешите обратиться, товарищ полковник?
– Да.
Но Костырик молчал.
– Что ж… На наших плечах устояла Родина. Я и такие, как я, преподнесли тебе на блюде твое высшее образование… Я… я солдат! Солдат.А ты… Как ты думаешь, кто ты сейчас, Костырик?..
– Извините, товарищ полковник, я бродил по опушке леса… Обдумывал свой диплом… Это было, практически, на территории нашей части.
– Опушка леса!.. «Территория нашей части»!.. Зачем ты лжешь?.. Как стоишь?.. В каком состоянии гимнастерка?! Где твоя совесть? Ведь ты уже принимал присягу?.. Понятие о том имеешь, что значит военный долг? Нет мужества сознаться в своем поступке?.. Храбрецы!.. Защитнички… Смена. Надежда. «Детки»!..
Полковник схватился за сердце. Его захлестнуло невыразимо горькое, жгучее чувство…
Не столкнись командир части так непосредственно с солдатом Костыриком, он бы остался при убеждении, что это мягкий, старательный молодой человек. Полковнику не пришло бы в голову, что Костырик невыносимо высокомерен (такого рода высокомерие называют в просторечии «амбиция»).
Самодур, как отец, Костырик-младший полагал, что имел большие основания для самовлюбленности… «Талант». Он слыхал эту кличку с четвертого класса школы.
Сын – поздний, – «Божье благословение», – единственный, жданный, любимец и баловень матери. Сева был так тих, так трудолюбив…
Он считал, что нет у него товарищей потому, что на «трепотню» у него не хватает времени. Дела, однако, обстояли сложней. Товарищи подозревали его в недостаточной общей культуре, столь необходимой для архитектора.
…Сева чувствовал это… И что-то в нем восставало.
«Общей культуры» не наберешься ни в день, ни в два. Его товарищи были детьми родителей интеллигентных. Он – сыном рабочего. И Сева этим гордился. Тем малым, что было при нем, он был обязан только себе самому. Ни отцу, ни матери.
Успокаивая себя, он не раз вспоминал великого зодчего Воронихина, чьим именем был назван их институт. Вряд ли крепостной зодчий владел такой уж широкой общей культурой. Вряд ли те мастера, что построили храм Покрова на Нерли, владели иностранными языками… Однако здания, воздвигнутые ими, бессмертны.
Сева был отличным живописцем и рисовальщиком. В этом смысле – намного сильней ребят со своего курса… Ну, а как известно, владение кистью навряд ли может так уж особенно «повредить» зодчему.
То, что было его, – то было при нем. Он был удивительно неуступчив в спорах. Товарищи из-за этого подсмеивались над ним, и он угадывал неполноценность их отношения к тому, в чем сам был непоколебимо тверд.
Если критиковали его проект, сдвинуть его «с мертвой точки» было нельзя.
Дарования на свете бывают двоякие – один талант поражен, как говорится, «червем сомнения», колеблется и легко готов уступить. Другой – непоколебимо стоек, ибо видит в наброске «зерно» еще не развернутого решения.
Снисходителен к Севе был только их руководитель – Петров, сам человек недюжинного дарования.
…За пределами института ребята встречались, как это бывает принято у школьников и студентов.
У Совы на это досуга практически не было никогда. Это раз. А второе то, что семья Костыриков жила замкнуто.
…И так уж оно повелось в институте, что Севу недолюбливали товарищи. Задетый, он платил им с лихвой: был грубоват и высокомерен. А старательность и трудолюбие – пожалуй, не те черты, что пленяют товарищей… Высокомерие Севы питалось воспоминаниями о том, как на третьем курсе (когда в институте организовали выставку живописи) лучшими работами оказались его работы – работы Севы Костырика. Он их практически недосчитался, когда закрывали выставку. «Сперли» – и вся недолга! Из всего курса «стибрили» у него одного, единственного.
В семье он был «сынок, кормилец, опора на старости лет». В институте – «дуб» и «гений Костырик»!
…И вот, когда полковник глянул в глаза рядового Костырика, его захлестнуло невыразимо горькое и жгучее чувство…
Мы:
Первый трактор.
Мы:
Ордер на галоши и косоворотку.
Мы:
«Кто взорвет мост?»
И выступает вперед весь ряд.
«Спасибо, солдаты. Спасибо, ребятки!..»
Голод. Обморожения. Вши. Свист мин. Жить!.. Я – молод.
«Батарея – огонь!»
Огонек в печурке.
«Подвинься, браток… Ничего! Дойду. Вот только отдохну малость…»
Берлин.
И я плакал… Плакал от радости… За тебя.
Я твой отец. Я тебя родил.
Почему ты не поздравляешь меня девятого мая?
Я отстоял твою молодость. Твою нейлоновую рубаху. Твою любовь.
Я не ждал «спасиба»!
Но знай: землю под твоими ногами я прикрыл своей молодостью. Кровью. Своей любовью.
На следующий день, во время поверки, рядовому Костырику был перед строем зачитан приказ:
«…за нарушение воинской дисциплины… трое суток гауптвахты».
О поведении Костырика в военной части довели до военной кафедры института.
Севу вызвал декан.
– Хоть бы лето прошло без нареканий на наших студентов… Позор! Ху-удожественные натуры! Зо-од-чие! Не буду возражать, если вас отчислят из института… Так и передайте всем… э-э-э… нашим гениям! Экая низость! Забыли, что все мы, ваши профессора – бывшее народное ополчение. Отдавали здоровье, жизнь… Э-э-э… сражались, «унизились» до портянки!.. А вы… Да что там! Ступайте, Костырик. Мне стыдно. Мне больше нечего вам сказать!.. Но знайте – мы примем по отношению к вам и… прочим строжайшие… да! – строжайшие дисциплинарные меры.
Тяжела любовь.
В руках – кошелка. Тяжелая. (Тяжела любовь.)
Есть на земле один-единственный человек, для которого Кира будет таскать и таскала кошелки… Ведь он один никогда и ни в чем ее не упрекал!..
Кроме продуктов, в кошелке – альбом и «пересни-мательные» картинки. Они сядут с Сашкой – она возьмет его на руки, поставит рядом, на табуретку, блюдце с водой.
В прошлый раз он долго смотрел на движущуюся тень от грушевой ветки. Кира это заметила и очень красиво ему сплясала, подражая движению ветки.
В цирке бытьВесьма приятно!Вы бывали.Вероятно!
Остановка. Галоп.
В цирке быть…
Галоп, галоп…
Он откинул голову и захохотал.
Саша сидит у берега, под зонтом. Пикейная шапка держится на резинке от Кириных трусиков.
Он ходит босой, потому что так приказала Кира.
Над пикейной Сашиной шапкой летают стрекозы. Жара. Все вокруг стало желтое. Это – осень.
Река – блестит. Саше виден косячок рыб. Им весело, потому что их много, много…
Все вокруг заворожилось, заколдовалось: солнце над Сашиной шапкой; небо – далекое, голубое, жаркое.
А вдруг и оно говорит?.. Хорошо бы узнать у Киры, что говорит небо?
Вон крыши домов. На дальней крыше большая птица. Стоит на одной ноге. Как зовут эту птицу? Может, Сашкой – как Сашу?.. Надо спросить у Киры.
Кура – глупая. Зачем уезжает?.. Ей надо играть в пирожки. Ей нужен совок. И ведерко. (Точно такие же, как у Сашки.) Кира должна купаться, оглядываться и шевелить губами…
Вот уж люди пошли от речного трамвайчика – потащили хлеб, помидоры… А Киры – нет.
Саша смотрит вперед на дорогу. Нету. Нет ее…
И вдруг – вот она!
Толк в калитку. Присела на корточки, раскинула руки.
– Ки-я!
– Са-шенька!
– Кира, он у меня приболел, – спокойно говорит тетка. – Простыл, стало быть… Лежит, а шейка совсем неподвижная, как деревянная… Гляжу, а у него на глазах – пленки.
– Что-о-о?
– Да ты не пугайся, зачем пугаться? Ведь он поправился. Ты же сама сказала: «Лицо у него опухло»… Жаль ребенка. Великомученик, не только что глухонемой, а слабый. По вечерам, перед тем как уснуть, все головкой ворочает… Чего ревешь-то? Уж будто можно так вырастить – чтоб ребенок ни разу не заболел?..
Мать спустила с кровати босые ноги, поморгала глазами. Глаза у нее были ясные, голубые… Сашкины.
Кира плакала.
– Доченька! Злосчастье мое – не твое злосчастье. Мне – горевать. Ты еще со своими успеешь нагореваться… Надо съездить, забрать ребенка… И поскорей, поскольку Вера – человек темный.
Дуб!.. Дорогой дуб. Самый красивый на свете дворовый дуб! Спасибо тебе, что ты разговариваешь с малышом.
«Вот еще? Это мы перемигиваемся. С вами мне неинтересно. А для него так весело танцевать листками. Листки – мои дети. Они тоже глухонемые. Это вы слышите, что они шумят, а им ваши «ахи-охи – до Фени» Ясно?»
Жил-был дуб. В лесу.
А под дубом жили-были маленькие человечки. Они были сердцем сердца больших дубов.
Мальчик в пикейной шапке – тот, что живет у нас во дворе, – сердце сердца дворового дуба.
Его глаза – как небо над нашим деревом.
…Жил-был дуб. В дупле у него притулился маленький человечек. Человечек собирал камешки. Над ним смеялись, его дразнили. Он принимался мычать. Заслышав голос глухонемого, выбегала во двор девчонка, которую звали Кирой. Она лягала обидчиков.
– И не стыдно тебе? – спрашивала у нее Зиновьева-старшая. – Толпа кавалеров, а человек затевается с малолетками.
– Я их убью, убью!
– Пуляй!.. Пусть сгинут… Они подкованные. Разумные. Старшенькому лет десять-одиннадцать. А может, и все двенадцать! Рази, рази его, умница, наповал.
…Мать укладывала Сашу в восьмом часу. Кира накупила ему картинок. Его крошечные ладошки двигались над картинками. Казалось, что пальцы мальчика разговаривают с картинкой.
Иногда он бормотал свое таинственное, беззвучное:
– Кия, Кия!..
«…А что это значит – «не слышать?» Что?! Что?!» Терзая себя, она не желала знать, что слух частично заменен у глухонемого зрением и осязанием. Его рука ложилась на ее горло, когда она разговаривала и пела: так сильно развито было осязание малыша, что он пытался слышать руками.
– …Кира! К тебе пришли.
– Кто!
– Какая-то девушка. Стоит на лестнице и не хочет переступить порога.
– Катюша-а!.. Ты?.. (До чего похожа на Севу!) Идем. Скорее. (Нет!.. Не совсем похожа… Нос у Кати совсем другой, чуть сплюснутый, с очень широкими, подвижными крыльями.) Катя!.. Что с тобой?.. Ты расстроена?
Раздулись и дрогнули ноздри говорящего Катина носа. Катя стала похожа на козочку.
– Видите ли… В общем, я принесла письмо.
– Спасибо. Давай. Я отвечу. Мигом… Ты подождешь?.. Что-нибудь случилось?.. Что-то плохое?
– Пустяки. Севу из-за вас чуть было не отчислили из института.
– Чего ты врешь? Ведь он на военных сборах?
– Кира, почему на вашей двери нет почтового ящика!.. Я бы… опустила письмо…
– Катя, ты что?.. Чем я тебе не почтовый ящик? Отдай. Сейчас же!
– Не смейте орать на меня! Я вам не наш дурак.
– Девочки, – сказала Мария Ивановна, выглядывая на лестничную площадку, – вошли бы в квартиру, право… Шумите, а люди обидятся…
– Мама, уйди… Пожалуйста. Я прошу тебя.
– …И еще я хотела вас предупредить, – грозно сказала Катя, когда Мария Ивановна захлопнула дверь, – чтобы вы к нам не смели ездить… Слышите! Никогда!
– А когда это я к вам ездила?! Порога вашего не переступлю. Отдавай письмо и – катись. Проваливай. Надоела.
– Ладно. Сейчас отдам.
Катя вынула из-за пазухи голубой листок, аккуратно сложенный вчетверо. Посмотрела на Киру прекрасными, открытыми, юношескими глазами… И… надорвала листок.
– Вот!.. Пожалуйста. Вот вам… Вот, вот!
– Перестань! Отдай!..
С маху швырнула Катя голубые клочки на лестничную площадку, не оглядываясь, побежала прочь. Она спускалась с лестницы легким и быстрым шагом профессионального бегуна-спортсмена.
Исчезла.
Кира зажмурилась, положила локти на лестничные перила. Ее подташнивало.
Когда она открыла глаза, перед ней была, разумеется, все та же лестничная площадка, усеянная клочками бумаги.
Переведя дыхание, девочка наклонилась и ч невыразимым чувством обиды и горечи принялась собирать ошметки Севиного письма.
Буквы были большие. С нажимом. Твердые. С наклоном в левую сторону. Не Севин почерк!..
«Злая, жестокая»… «голубые куклины…» «топтали эти глаза…» «черные лестницы…» «целовались»… «мальчишки»… «Сева»… «Не смейте!..»
Как ни старалась Кира склеить разорванное письме, ей это не удалось.
Не письмо, а загадочная картинка.
Неправда! Кира отлично знала – письмо от Кати… Знала, кто топтал и чьи это были глаза…
Но ведь глаза-то не настоящие, а стеклянные?..
– Товарищ дежурный, я очень, очень прошу… Передайте, пожалуйста, эту записку Костырику… Костырик. Солдат. Ну, как бы вам объяснить?.. Ну вот такого, примерно, роста.
– Да что я, не знаю, что ли, Костырика?
Широко улыбаясь, смотрел дежурный в растерянное лицо красивой, высокой девочки, стоящей подле забора, разглядывал ее растрепавшиеся от ходьбы волосы, небрежно надетое клетчатое пальто, туго перехваченное по тонкой талии отцовским кожаным ремешком.
– Не сестрой ли, делом, ему доводишься? – спросил он, лучась от тихих надежд и скуки.
– Сестрой, сестрой… Передай записку. Прошу тебя!
– Анто-о-о-нов, добегай в часть. Сестра приехала… Что-то случилось… Передашь записку Костырику.
– Ты?
Взмах ресниц…
Лицо у Киры было такое измученное, что доставило ему тайное наслаждение сознания своей власти над ней.
– Уйди!.. Уходи и не возвращайся. Поняла? Все! – сказал он жестко и коротко… – Из-за тебя… Из-за тво-их номеров… Я… я…
– Ладно… Уйду. Но если ты меня позовешь – не вернусь.
И она зашагала прочь. Он не окликал ее. Она удивленно остановилась. Подумала… И решительным шагом пошла назад.
Сева все еще стоял у забора и усмехался.
– Иди и сейчас же попроси увольнительную.
– Это еще зачем? Нам с тобой не о чем говорить. И… и кроме прочего… Мне все рассказал отец.
– Если ты будешь так разговаривать, я лягу на землю и заору.
– С тебя станется устроить представление в военной части. Кира!.. Если б ты только могла раз в жизни ответить правду… Скажи, зачем я нужен тебе?
– Зачем? Для того, чтоб чистить мои ботинки.
– Замолчи! Ударю.
– Валяй!.. «Зачем, зачем?..» Должно быть, для радости…
– Скольким мальчикам ты это говорила, Кира?
– Сто девятнадцати… С половиной. Учитывая мой возраст, мне не откажешь в известной оперативности.
– Катя видела, что ты гуляла по улице Горького с двумя модернягами. Один – с бородой… Борода была крашеной!
– Если ты мне простишь эту бороду, я ему прикажу, чтобы он побрился.
– Молчи!
– Убейте меня, дон Хозе… Но, между прочим, Кармен родилась и умрет свободной. Я тебе не обещала, что законсервируюсь в холодильнике, не буду дышать и ходить по улице Горького. Скажи-ка лучше, для чего ты меня привозил к своим? Привез, а они, бедняги, не успели навести обо мне справок…
– Чего ты мелешь?.. Эта папина нормировщица обыкновенная старая дура! Она знает тебя с трех лет… и такое о тебе наплела отцу, что…
– И он ее слушал? Ай да Костырики! Ворвалась твоя Катька, помахала перед моим носом какой-то бумагой, разорвала ее, швырнула на лестницу… Я собрала клочки и поняла, какой была нехорошей девочкой! Обижала, видишь ли, куклу! На этой почве Катя мне приказала, чтобы я никогда к вам не приходила. Можно подумать, будто я обивала пороги твоих родителей… Подлость! Пошлость! Черт знает что!
– Костырик, вернитесь, – сказал дежурный.
Он от ярости ничего не слышал.
– Кира, если б ты знала, что о тебе рассказывала эта старая ведьма… Будто ты топтала игрушки, будто если пуговица у тебя не сразу застегивалась, ты ее колошматила утюгом, как грецкий орех!.. А это правда, что до меня ты целовалась с другими мальчиками!
– Да что ты, Сева!.. До тебя я целовала только пол. И косяк двери… Пусть твой папа лучше следит за Катей… А впрочем, нос!.. Как бы ей не остаться в девках… Передай твоему отцу, что лично я его дочерью никогда не буду!
– А это правда, что ты до того унизила какого-то там артиста, что он бух на колени при всем народе?
Кира захохотала. Он сказал:
– Я ухожу, Кира. Мне необходимо идти…
И вдруг, сам не зная, как это случилось, сжал кулак, размахнулся… И ударил ее. Наотмашь. Как мальчика.
– Валяй, – сказала она. – Чего ж ты остановился? Бей, бей!
– Как бы я счастлив был, если бы ты попала под поезд, если б тебе отрезало ногу, руку…
– Не отчаивайся… Если меня нокаутировать, свернуть мне нос, выбить зубы…
– Молчи!
– Избей. Изуродуй. Ну?
Неужели это и есть любовь?! Меня нету больше… Это не я!
(Ай да Стендаль!.. Надежда плюс что?.. Плюс сомнение. И происходит что?.. Так называемая кристаллизация… Рождение того, что в просторечьи зовется… Тьфу ты!.. Да как же оно зовется?..)
Она стояла, чуть наклонив голову, бледная, с кровоподтеком под левым глазом.
– Кира… Прости!
– О чем ты?.. За что… прощать?
Не понимая, что с ним случилось, он на глазах у дежурного гладил ее растрепавшиеся от ветра волосы, щеки, пальто, целовал ее руки…
Никогда еще не были они так близки друг другу.
Проехала легковая. В машине сидел полковник. Он приметил спину какой-то девушки, увидал взлетевшую руку Севы.
– …Костырик!.. Тебя хватились, – подбегая, крикнул запыхавшийся солдат. – Экой же ты неладный!.. Товарищ девушка, эй, товарищ сестра, отпустите его… Костырик, скорей, к полковнику.
…Поговорим о «цельности» некоторых натур! Это люди, порой отчаянные. Не зная себя, они тайно себя боятся… Люди – тихие, но способные вдруг спалить все то, что было основой их существования на протяжении многих лет, таких людей называют абанковыми… Все как бы тлен для несгибаемых этих натур, в редчайшие минуты их духовного ослепления.
На Украине про таких говорят: «не шов, не шов – да ка-ак пишов!»
Пусть я погибну. Пусть завтра меня не станет… Но нет сил, способных сейчас меня удержать.
Циклон?
Быть может.
Море, вышедшее из берегов?..
Час придет, и спокойно будет шуршать успокоившаяся волна, ударяясь о гальку берега. Но сегодня – она разобьет корабль.
Минута девятого вала, так, что ли?
Понимая, чем этот безумный поступок грозит ему, Сева с наступлением темноты перелез через высокий забор военной части. Он не помнил, как дошагал до поезда, как добрался от поезда до подъезда Зиновьевых. Около двух часов простоял он под тенью дерева напротив подъезда Киры.
Наконец он увидел ее. Она шла по улице с Зойкой. Они смеялись и разговаривали.
Сева вернулся в часть.
И случилось то, чего следовало ожидать, то, что он сам накликал и за что был готов расплачиваться… И расплатился.
Заместитель ректора срочно собрал деканат.
– Я предупреждал его, – сдвигая брови, сказал декан. – У него и без этого… э-э-э… была… э-э-э… слабоватая дисциплина… Костырик не раз пропускал лекции… Я с ним беседовал еще в прошлом году. Он дал мне слово… Вопиющее отношение к слову!.. К военному делу… К доброму имени института!.. Если не ошибаюсь, его не раз предупреждали и по линии комсомола.
И никто не попробовал защитить Костырика. Даже товарищи, что было случаем беспримерным. Соученики и слышать не слышали о том, что Севка «халтурит» в свободное время в качестве маляра. Они знали одно: он хорошо одарен, неразговорчив и презрителен до последней крайности… Это не те черты, что располагают товарища в пользу товарища.
Институтом было принято решение жесткое: за вопиющее нарушение дисциплины, наплевательское отношение к военному делу и доброму имени института не допускать Костырика до защиты диплома.
– Войди, Костырик… Всеволод?.. Кажется, так?
– Всеволод, товарищ полковник.
– Меня зовут Степан Александрович… Извини, что я принимаю тебя в пижаме… Сейчас у нас с тобой, так сказать, разговор частный… Садись. Ты уж меня извини, что я света не зажигаю: глаза болят. Сними-ка пилотку, Всеволод. И садись, садись… Нынче ты у меня на положении гостя… Не опускай головы, Костырик… Подними-ка голову! Люблю видеть перед собой лицо человека, иначе мне кажется, грешному, что меня не слышат… Итак, ты – единственный сын у своих стариков?
– Нас двое. Я и сестренка.
– Я пригласил вчера твоего отца. И душу отвел. Ну и ругал же тебя! Пух и перья летели… Уж это, как водится. Повздыхали, поговорили, как бывшие фронтовики… Твой отец, оказывается, инвалид!
– Практически да. У него ограниченные движения правой кисти. Но он все же работает. Приспособился.
– Ну?.. И ты, стало быть, помогал отцу?