355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухбат Афлатуни » Год Барана. Макамы » Текст книги (страница 6)
Год Барана. Макамы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:32

Текст книги "Год Барана. Макамы"


Автор книги: Сухбат Афлатуни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Когда приехала в аэропорт, московский самолет уже сел, но людей пока не выпустили. Она набрала номер, пошел отбой. Подождала. Телефон зазвонил, мужской голос предложил ее подойти к другому выходу. Не думая ничего плохого, направилась туда. Там к ней подошел человек в форме и приказал зайти в комнату. В комнате были еще люди в форме. Там же она увидела друга своего мужа, которого один раз видела в Москве. Он был очень расстроен. Увидев Принцессу, расстроился еще больше. “Вы ей должны были передать?” – спросили его. “Да. Но я ничего не знал, что в этой посылке. Меня друг просил ей передать, ее муж! Я невиновен!”. На столе стояла коробка, валялись вещи Хабибы и розовый заяц, которого она ей еще в Москве купила. Рядом лежали диски, она их тоже узнала, муж смотрел их в Москве. И несколько книжек с религиозными названиями. Она сразу поняла, что диски и книги Тахир спрятал в вещи дочери.

Дальше понимала плохо, как будто изображение стало некачественным. Друга мужа увели. Ее тоже повели, куда-то звонили. Телефон у нее забрали, пообещав, что потом вернут. Сказали показать документы, которые она не взяла, думала, туда-сюда съездит, зачем таскать еще паспорт. Во рту стало сухо, попросила пить. Пила и думала, что зря надела платок, надо было без платка, по-европейски, меньше подозрений. Пришла женщина в форме, килограмм косметики, сказала готовиться к обыску. Отвела в сторонку, начала ее пальцами. Дошла до пояса, побелела: “Пояс?..” “Пояс”, не успела кивнуть Принцесса, та отскочила, и за стол, еще один мужчина, за столом сидел, – тоже след простыл. Ожидали взрыва. Потом выползли, набросились на нее, особенно эта, с косметикой. Принцесса закричала, они остановились, видимо, не хотели скандала в здании аэропорта. Вызвали еще одну, уже вдвоем Принцессу раздели, осматривали пояс и делились впечатлениями, оказывается, слух пошел, что такие пояса скоро обязательно снова вводить будут. А Принцесса трясется, главная мысль – дочь, родители. Напомнила им о мобильном телефоне, но они все ее пояс обсуждали, такой ли будут теперь надевать или более соответствующий менталитету.

Снова куда-то звонили, она просила пить, ее вывели из аэропорта и возили по улицам, был вечер, дождь, или показалось. Ее вывели из машины, снова спросили документы, которых не было, она попросила позвонить, ей ответили, что скоро будет возможность. Ее вели по коридору, над головой лампы, и болело, где пояс. Ее остановили возле двери, она смотрела на дверь, черная, ручка позолоченная, сердце стучало, сейчас разорвется, она стала смотреть на ручку, чтобы успокоиться, даже брови не подкрашены.

Дверь открылась. Света внутри было немного, за столом человек, лица не видно, над бумагой, только лоб, немного носа, подбородка. По телевизору мелькают без звука российские новости. Сбоку маленький аквариум, в искусственном свете плавают две черные рыбки.

За столом подняли на нее глаза. Два глаза, излучавших холодный аквариумный свет. Через секунду были уже другими: расширенными, удивленными...

Они лежали в чужой квартире. Дождь лил, не стесняясь, взахлеб. Мокрые ветки дергались в окне, на столе упаковка сока и бутылка коньяка, сквозь которую просматривалось все то же окно, ветки. Бесшумно показывает телевизор. Парфюмерный запах взятого по дороге коньяка. Остатки хлеба, шашлыка, салата. Свеча, мебель.

Все вокруг чужое для нее, кроме ее Принца. Он лежит рядом, цветные тени бродят по его лбу, шее, груди. Он тоже был в нее влюблен. С самой школы, да, с восьмого класса, боялся открыться. Не знал, как это сделать, фильмов об этом не было, только книги, в которых тоже ничего. Историю про листок в поцелуях слышал, не знал, что листок был для него, долго думал, не знал. После школы старался ее забыть, не смог, достает из брюк бумажник, показывает ее стершуюся школьную фотку. Вернулся из армии, болел, узнал, что ее уже выдали, резал вены, устроился в органы. Работа в органах отвлекала от мыслей. Ему давали задания. Сон четыре часа в сутки, ноль мыслей. Наводил о ней справки, его пытались познакомить с другими, с одной даже спал, пауза, две складки на лбу, потому что она этого хотела. Нет, голая физиология, даже не физиология, а физика, механика, ледяные шары трутся друг о друга, тук-тук, тук…

Тук-тук, шумит дождь. Он тянется, чтобы обнять ее. Его подбородок и ее плечо. Его колено и ее колено. Тени от телевизора на ковре. Ее скомканное платье, скомканный платок. Пояс невинности, который открылся сам, едва он к нему прикоснулся. Пояс лежит на ковре в квартире, в которую он ее привез, наверное, рискуя. Как только дотронулся до него, пояс раскрылся, упал в темноту.

Она слушает его голос, пытаясь сомкнутыми веками придержать немного света внутри. Свет плывет в ней, переплетается с ее голосом, с тяжестью его тела, с шелестом воды. Открыть глаза – значит молча спросить, что будет дальше, завтра, потом. Сейчас не нужно этого “потом”. Вспоминает двух рыбок в лунном аквариуме.

Придушенная счастьем, засыпает.

Лидия Петровна была русалкой. Единственной на весь Ташкент. О ее существовании почти никто не знал. Причиной были подводный образ жизни и природная скромность. В Ташкент Лидия попала еще почти ребенком в бочке с рыбой. Рыбу везли поездом в Туркестанский край для размножения и дальнейшего рыболовства. Вода в бочке была теплой и вонючей, Лидию несколько мутило. Она обмахивалась веером из водорослей, нервно шевелила хвостом и ждала, когда кончится этот кошмар и начнется комфорт. Приехали, открыли бочку. Вместе с рыбой Лидия вывалилась в канал. “Смотрите, профессор, русалка. Она могла съесть всю нашу рыбу”. “Русалки, коллега, питаются планктоном”, – возразил профессор и поправил пенсне.

Так началась жизнь Лидии Петровны вдали от среднерусских рек и озер. Эти реки и озера, богатые илом, икрой и смазливыми русоволосыми утопленниками, иногда наполняли ее сны. Реальная же ее жизнь была связана с каналами Ташкента. Жила в основном в Анхоре; летом наблюдала за прыгающими в воду детьми, зимой любовалась ленивым кружением снега. Когда комсомольцы вырыли яму, напрудили в нее воды и назвали в честь себя Комсомольским озером, перебралась туда. Днем сидела в самом глубоком месте, ночью выходила петь на луну и пугать молоденьких милиционеров.

Иногда из озера выпускали воду, чтобы прибраться на дне. В такие дни Лидия нервничала. С годами она раздобрела и самостоятельно перебраться в Анхор уже не могла; сидела, прикрыв грудь обломком весла. В таком виде она была замечена юными пионерами Эдиком и Ренатиком. “Русалка!” – обрадовались пионеры. “Как вам не стыдно, дети, верить в такое суеверие! – слегка в нос сказала Лидия Петровна, – русалок не бывает”. “А вы кто тогда такая?”. – “Я – первая в Ташкенте женщина-аквалангист. А это мое снаряжение”. И показала на хвост. Ребята согласились перенести сексапильную женщину-аквалангиста в Анхор. По дороге задавали ей вопросы. “А какой вы нации?” “А почему вы без лифчика?” По нации Лидия Петровна оказалась метиска, а про лифчик сказала, что, если много будут знать, скоро подохнут.

Кстати, один из них, Эдик, уже комсомольцем приходил к ней и приносил транзистор, чтобы вместе послушать музыку и поговорить на научно-популярные предметы. Современная музыка Лидии Петровне не нравилась, а Эдик, наоборот, нравился так, что хотелось шепнуть ему в оттопыренное ушко: “Друг мой, давайте нажмем на кнопочку выкл и предадимся безумству. Пятьдесят лет для русалки – это не возраст!”. Но недогадливый Эдик все задавал ей вопросы, в основном про речную флору и фауну, и готовился поступать на биофак. Потом лет через десять, разочаровавшись и в флоре, и в фауне, приполз к ней. Был нетрезв, тыкал в лицо букетом, позаимствованным с Монумента Мужества, и щекотал ее по чешуе. Особенно ее растрогал вопрос, как им предохраняться. “И чему только вас там на биофаке учат?!”, хохотала Лидия...

Распад СССР поначалу не внес в подводную жизнь Лидии Петровны ощутимых перемен. Меньше стало русских, больше милиционеров. Ей выдали новый паспорт – зеленый, это ей даже больше нравилось: зеленый цвет напоминал ей родную тину и ряску в стоячей воде. Относились к ней хорошо, национализма на себе не чувствовала. Но однажды заметила незнакомку, которая прогуливалась по дну с детьми. Незнакомка была замотана в платок, из платка торчали два клыка, как у моржа, только золотые. “Здрасьте пожалуйста, – сказала Лидия Петровна, – вы кто будете?”. “Мухаббат”, – ответили из платка.

Русалка Мухаббат была настоящей местной русалкой, по-русски понимала плохо, жила раньше в Амударье. “Теперь Амударья узкая, как арык, всю воду на хлопок берут”, – жаловалась Мухаббат. “А я не знала, что у узбеков тоже русалки есть”, – удивлялась Лидия Петровна. “Много есть, – кивала Мухаббат, – раньше в Аральском море много жили, теперь воды нет, русалка кто умер, кто больной”. И Лидии Петровне становилось стыдно за свою жизнь в столичном водоеме.

Постепенно вся семья Мухаббат-опы переехала в Комсомольское озеро, которое теперь носило имя какого-то Ануширвана, и жить в озере стало тяжело от шума и танцев русалочьей молодежи. Лидия Петровна глотала валерьянку. Она решила уйти из озера. Писала Эдику: “Забери меня отсюда! Я согласна жить даже у тебя в ванне”. Но письма оставались без ответа. “Русские о своей нечистой силе совсем не заботятся, – отпаивала ее чаем Мухаббат, – в нашем народе к нам уважения все-таки больше”. “Говорят, снова хотят сибирские реки в Аральское море направить, – рассуждала Лидия Петровна, – тогда можно будет в Россию прямо отсюда переплыть, без взяток”. “Можно, – соглашалась Мухаббат. – Только куда я поплыву со своим давлением? И ревматизм, и целый букет... Молодая была – хвостом бы махнула, только вы меня и видели. А теперь кому я нужна, пенсионерка подводная?” “Да, сестра, сиди уж здесь, – говорила мудрая Мухаббат, – может еще повезет, утопленник солидный встретится”. “Да ну, – отмахивалась хвостом Лидия Петровна, – все они барахло, одни комплексы. Мне нужно живое, для души...”.

Так и сидели, пока не выпивали чай, и над водой не зажигалась луна, и все русалки, жившие в стоячих водах, независимо от национальности, поднимались над водой и пели, каждая на свой лад, прекрасный гимн ночному светилу...

Ким дочитал последнюю сказку Кучкара и закрыл тетрадь.

Сунул в сумку, снова занялся статьей.

Он возвращается в электричке. В окне – все то же самое. На коленях – стопка листов, читает, морщится, правит. Другой рукой придерживает баклажку с остатками чая, заваривает каждое утро, зеленый, кладет в сумку на день. Сегодня встретился со свекровью этой женщины, с мужем не удалось – в бегах. Свекровь гуляла с девочкой, Хабибой, охотно делилась. Хочет подать на “грин-карту”, спрашивала, может ли он, как журналист, с этим помочь. Когда прощались, плакала, хотя только одним глазом, другой сухой, деловой. Дерево, возле которого попрощались, показалось знакомым. Проводил взглядом женщину с коляской, посмотрел: джида. Надо же, дерево-мигрант. Статья почти готова. Вторая, про Кучкара, затормозилась: тот, кто мог что-то рассказать, долго отмалчивался, а теперь...

Ким поднял голову.

В вагоне наметилось движение.

“Контролеры”, подумал, и снова в листки, билет у него был.

Нет, что-то не то. Наверное, разносчики. Сейчас начнется: самоклеющиеся иконы, несгораемые спички, все для дома. Тоже не угадал...

А, “певцы”. Карнавальная военная форма, гитара, бритые черепа. “Певцы” что-то выкрикивают, судя по напрягшимся связкам, патриотическое. Пара неряшливых аккордов, поехало: “Не слышны в саду даже шо-ро...” Топают бутсами по вагону с вещмешком для сбора дани, к некоторым пристают, крича песню в самое ухо, подсаживаясь, бодая локтем. “Все здесь замерло-о до утра-а!..” Ким съеживается, хотя губы автоматически повторяют слова песни, въевшейся в сознание еще с хора... Кто-то в вагоне начинает подпевать. “Ес-ли-бзна-ливы!..”

Вещмешок уже рядом. “Ребят, глядите, таджик!” – “Как мне до-о-роги...” – “Какой таджик – у таджиков глаза, как у хачей, узбек это!” – “Подмоско-о-вные ве-че...” На него облокачиваются всей тушей сверху: “Ну че, чучмек, платить за песню будем?”

Ким поднимает глаза. Неожиданно дает пощечину, быструю и неловкую...

Ветер разбросал листки по вагону. Ким выпал на перрон. Было пусто, только один человек в конце. Увидев Кима, помахал. Ким попытался подняться. Он сам не понимал, куда вышел, куда поедет. Небо было темным, как перед грозой, но деревья освещены, и листья и ветки белые. Все как в негативе, черные рельсы, белая насыпь, бледно-серые пятна крови. Человек подошел, склонился: “Здравствуй, Тельман! Не узнал? Я – Кучкар, Куч...” Черное лицо, белые волосы. Помог подняться, отряхнул. “Сейчас перестанет болеть. Надо только отойти подальше от рельсов”. “Кучкар... Скажи, я умер?” Спустились с перрона, стало и вправду легче. “Не знаю, Тельман. Это уже как там решат. Меня просто послали встретить и проводить”. Пошли по черной пыли. “А ведь мы где-то под Ташкентом”, – задумался Ким, почувствовав знакомый вкус в воздухе. “Не разговаривай, иди просто и смотри, и береги силы, ладок?”. Ким кивнул и стал беречь силы. По небу плыли еще более черные, чем само небо, нефтяные тучки. Жарко. “Дада велел все вырубить, – сказал Куч, – и посадить вместо этого две арчи и одну голубую ель”. Ткнул на три выгоревших хвойных скелетика. Ким хотел спросить, тот ли это Дада, который возглавлял министерство духовности, или здесь свой Дада. Промолчал. Начались здания, черный пластик плавился на солнце, пылали галогенные лампы, возле которых было совсем темно. “Нам не сюда... Не сюда...” – говорил Куч. От солнца горела голова, но, видно, местный Дада поработал и здесь, кругом остатки пней, темневших, как недовырванные зубы... “Нам сюда”. “Что это?” Поднимались по дымящемуся мрамору. “Дом Печати”. Надпись над входом: “И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей...”. “Дом Печати. Покажи свое удостоверение, только сам не гляди в него, ладок?” Ким приготовился, что у входа их тормознет милиция и погонит в бюро пропусков. Но, видно, здесь до такой бюрократии еще не дошли; старичок-вахтер в тюбетейке приоткрыл левый глаз, кивнул. Куч вел знакомыми коридорами. Остановился. Табличка “Редакция”. За дверью гудело. “Что там?” “Не знаю. Сейчас больно быть не должно”. Ким постучался, кашлянул, вошел. Дверь захлопнулась. Сотни, тысячи, миллионы мух налетели на него, так, что он через секунду был уже в темной жужжащей каше, отбивался, они залетали ему в рот, нос, уши, закрывался, упал. Сколько он пролежал так, в этой массе, не помнил; распахнулась дверь, он выполз, выплевывая мушиные комья. Кучкар помог встать. “Что это было?” – Во рту и ушах все еще гудело и жгло. “Мухи. Наверное, те, которых ты убивал”. – “Так много?” – “Может, вместе с нерожденным потомством”. – “Они мстили мне?” – “Почему «мстили»? Наоборот, ласкались. Запомни, здесь все друг друга любят. Самое страшное, что все друг друга любят. До безумия. И от этого...” Замолк. Ким провел по волосам; вылетели две мухи и исчезли. Снова шли по коридорам. “Хорошо, что меня на время от этого освободили, – говорил Куч, – ты даже не представляешь, Тельман, что бы я с тобой сделал... как с человеком...” Остановился, вытер черные капли пота. “Некоторые, говорят, привыкают, кто через триста лет, кто через тысячу, кто через две, если вашим временем. Перестают испытывать любовь. Я в это не могу поверить...” Помолчал. “Был бы ты, Тельман, верующим, может, у тебя бы и по-другому было”. “Бог у каждого свой”, – выдохнул Ким. “Ну-ну! Одному тут показали его бога. Так же, в кабинет завели и показали. Знаешь, что с ним творилось?..” Он обошел еще пару кабинетов. Уже плохо понимая, не чувствуя, не помня. В одном кабинете пел их детский хор, “ма-мэ-ми-мо-му...”, но что-то было с хором не то, потому что Ким кричал так, что чуть не вылезли из орбит глаза. В другом был редакторский кабинет, наполненный фалангами, и в одной фаланге он узнал себя. А Куч снова хватал его ледяной рукой и тащил по коридорам, под темными лампами. “Последняя”, – шепнул и втолкнул его... Ким стоял в дверях класса, за серыми партами сидели дети, у доски учитель-кореец что-то увлеченно объяснял. Все это было похоже на его сельскую школу, только дети сидели слишком спокойно. Раздался звонок, никто не шелохнулся. Учитель откашлялся и произнес: “Ким, к тебе пришли родители, можешь на минуту и двадцать секунд покинуть парту”. Один из учеников как ракета вылетел из парты и бросился к Тельману. Остальные смотрели на них, моргая карими глазками. Мальчик подбежал, обнял. “Папа, папа... Только не бойся меня, хорошо? Когда приходят родители, они очень нас боятся. Особенно мамы. А здесь, понимаешь, никто не помнит зла, никто никого не ругает, все только хвалят и любят. Ха-ха! Ты ведь правда думал, что у тебя не будет детей, да? А дедушкина молитва возьми и дойди! Папа, папочка, ну, не надо так плакать, я думал, ты будешь сильным, как Джеки Чан, я знаешь сколько тысяч раз представлял, как ты сюда придешь... Папа, ну не надо так! У нас тут хорошо, у нас кружки разные, по выжиганию, по всему! Папочка, я тебя так люблю! Так рад, слышишь!?” Когда Ким открыл глаза, школьника уже не было. Выполз на четвереньках. За дверью в малиновом пиджаке стоял Куч и ковырял стену. “Тельман, они сказали, пока все. Для начала хватит. Вернешься пока туда, допишешь статьи, ну, может еще что-то... Так что, саломат бул! Личная просьба. Встретишь моего друга... Передай ему, что я его очень люблю. Что не помню зла и очень люблю его”. “А разве он...” – начал Ким. “Нет. Пока еще нет”. “Кучкар, – Ким прислонился к стене, – скажи, это был первый круг? Первый?” “Да нет, это даже... Какой еще!..” Махнул рукой, зашагал прочь по коридору. Остановился: “Люблю... Люблю!” Еще что-то, нечленораздельное. Лампы погасли.

Ким достал блокнот. Послюнявил по старой привычке карандаш.

– Я извиняюсь, времени осталось немного. Кто первый дорасскажет свою историю? Вы?

Москвич сидел, уткнув голову в колени. Дул ветер, выдувая золу, огня не было, два-три уголька краснело и тут же остывало.

– Или вы? – Ким повернулся к Принцессе.

Она проснулась среди ночи. Ее принц рядом, еще не спал. Наверное, правда, что умеет спать всего четыре часа. Прижалась к нему, встала, подошла к окну. Он наблюдал за ней из постели. Открыла окно, зажмурилась от радости. “Закрой, тебя могут увидеть”. – Приподнялся на локте. Закрыла. Остро захотелось, чтобы он встал и подошел к ней, обнял. Он смотрел в телевизор. На экране шевелил зелеными ртом Дада. Хлопковое поле. Подошла к постели, отыскала губами его губы. Они были жесткими и неподвижными, с кислым коньячным привкусом. Он выключил пульт, откинулся на спину. Ее глаза быстро привыкли к темноте, но было почему-то страшно. Где-то вдалеке промяукала сирена. На полу отпечатались тени ветвей, тени капель, спускавшихся по стеклу. Чувствовала, что он не спит, боялась его молчания. Набрала воздуха. “Что будет дальше?..” Он погладил ее. “Завтра я отвезу тебя обратно. Должен отвезти, понимаешь?” Она молчала. “А ты что думала? Дело заведено, остановить все это я не в силах. Я тебе все скажу, где и что говорить. Но про мужа придется рассказать. Все, поняла? И про его друзей. Все напишешь, ты же умная девочка...”. Лицо исказилось зевотой. Втолкнул ее под себя, сдавил, лбом, носом, подбородком. Его глаза: “Запомни: все как было...”

Через несколько минут рядом шумел храп, тяжелый, как удары пневматического молотка. Принцесса испуганно слушала; ее Тахиржон не храпел, спал смирно, да и спиртного пальцем не тронет... Встала, подошла к окну. На подоконнике чистый лист бумаги, взяла. Завтра ей, наверное, выдадут такой же. Чтобы все написать, и про Тахиржона, и про друзей... Прошлась по квартире, одна комната, кухня. На кухне порнографический журнал, полистала, груди, ноги. Пальцы замерзли, она дула в них, а он все храпел в комнате.

Нащупала в его куртке мобильный; просила ведь его, дать ей позвонить домой, сказать родителям, он все кивал, целовал ее, боялся, наверное, что выдаст его как-нибудь словом. Вышла на кухню. Стала набирать, ошиблась, снова. Внезапно мобильник завибрировал, чуть не уронила. Загорелась надпись: Жена. Стояла и смотрела на эту надпись. Телефон успокоился, “Жена” исчезла. Бросила на стол, ладонь горела от ожога.

Вернулась в комнату, натянула платье, подмазала губы. Взяла с подоконника листок, чмокнула его несколько раз, положила рядом с кроватью. На ощупь обулась, помучилась с замком. Прошлепала вниз по лестнице, вышла в дождь. Постояла под водой, стуча зубами. Холодный песок, черный, синий, бордовый. Тахиржон, Хабиба. Вернулась, скинула мокрое, прислушалась к храпу, бросилась на кухню.

Открыла все четыре конфорки, газ зашумел, ударил запах. Проверила, закрыты ли форточки, окна. Вернулась в комнату, закрыла дверь в коридор. Зажгла две свечи на столе, спички сыпались из рук. Запах уже чувствовался. Осторожно перенесла свечи к их постели. Поставила. Вот так, теперь все правильно. Пояс невинности. Листок с поцелуями. Принц, которого ждала. Все здесь, все на месте. Тихо легла в его ногах, стараясь задержать дыхание, чтобы не дышать сладковатой вонью, наполнявшей комнату.

Карандаш остановился. Ким посмотрел на Принцессу.

– Дальше не помню, – улыбнулась.

– Неудивительно, – поднял голову Москвич. – А я думал, там шахидка постаралась. Взрыв, жертвы... Я, кстати, знал этого парня, та еще сука.

– А, судя по рассказу, романтик, – Ким закрыл блокнот.

– Самые большие суки получаются из романтиков.

– Это вы по собственному опыту?

– Вы это о чем?

– О том, что вы еще не все рассказали.

– Бросьте ваши журналистские намеки! Тоже мне, папарацци с Куйлюка! Что вы вообще знаете!

– Что я знаю? Ну, например, то, что компромат на Куча, для той самой статьи, дали именно вы.

Москвич молчал и тер глаза.

Принцесса поднялась, подошла к Москвичу:

– Вы же мучились, вы же не хотели... Расскажите об этом. Другого раза не будет!

Подул ветер. Костер, еле дышавший, разгорелся, заплевался огнем, затрещал...

Да, он не хотел. Хотя после того сеанса, в девяносто девятом, все поначалу складывалось, тьфу-тьфу. Дада еще посидел годик в своем Животнодухе, повышая духовность и улучшая поголовье, и отбыл послом в США. Через три месяца рейсом “Ташкент—Нью-Йорк”, с кратковременной посадкой в Киеве, вылетел Москвич. В Джи-Эф-Кей его встречал Куч; друзья вдавили по мартини за встречу, прошвырнулись по Большому Яблоку, вскарабкались на башни-близняшки и понеслись на посольской машине в Вашингтон. В посольстве его уже ждал Дада; старик еще больше раздался, отрастил серебряный ус; встретил по-американски демократично; фразу про больного дедушку выговорил по-английски, с оглушительным ферганским акцентом. Началась работа, пока еще немного. Москвич гулял по городу, привыкал к ландшафту, заглядывал к Кучу, который жил здесь с очередной, второй или третьей, семьей: стандартная красавица-жена (90 х 60 х 80), барашки-детки.

Встретился с теми американцами, которые давали мастер-класс в Москве в девяностом. Они свозили его в ночной клуб, принадлежавший их профсоюзу; к Москвичу отнеслись вначале скептически, но, когда он, смеясь над какой-то их дурацкой шуткой, как бы случайно высунул язык и сделал несколько филигранных пасов, дяденьки переглянулись. Предложили небольшой компетишн, после компетишна хлопали по плечу, стали присылать приглашения на свои симпозиумы и заседания профсоюза. На заседаниях жаловались на застой в профессии, что молодежь стала вшивать себе в язык микрочипы...

Тут грянул найн-элевен; башни-близняшки, с которых они с Кучем пели гимн СССР, чихнули и рассыпались пылью. Посольство загудело; Дада расхаживал по кабинету, соображая, что можно из этой трагической ситуации выдоить; от расхаживаний похудел кило на два. Вызвали Москвича: “Дедушке плохо...” Москвич сдул прядь со лба и приготовился. “Не этому...” Ткнули в окно, на серое яйцо Капитолия: “Тому!” Обогнув Дюпон-серкл, машина полетела в Белый дом; там, похлебывая содовую воду, уже топталась группка знакомых экспертов, еще пара цветных типов из дружественных посольств и – упс – Вано из Тбилиси, который посмотрел на него и постарался не узнать. “А это наш гений из Узбекистана!” – приветствовал Москвича седой красавец-госдеповец; наклонившись к зардевшемуся уху Москвича, протелеграфировал: “We really appreciate...”

В те дни международная бригада отлизала весь их “хай-левел”, сняв последствия шока. Москвич пахал, как международный стахановец; Узбекистану был обещан кредит, Дада сообщал журналистам, что “Вашингтон и Ташкент нашли общий язык”. Москвич уже готовился обнаружить у себя на счету круглую сумму, а на пиджаке – скромный орденок за заслуги в области пусть сами придумают чего. Куч, правда, кривил губы. “Из зависти”, – думал Москвич, расслабляясь в очередном особняке, после очередного, неизвестно уже какого, сеанса.

Потом все кончилось. Объявили, что Москвич должен срочно вернуться в Ташкент. Он ломился к Даде; Дада не принял. Бросился к Кучу. Куч молча сгреб его и накачал водкой; накачивая, учил: “Молчи, и все обойдется”. “Послушай, я же...” – “Именно поэтому. Старик не прощает конкуренции в любом виде, ни в твердом, ни в жидком, ни в газообразном. Понял?” – “Но он же сам меня им...” – “Именно поэтому” – “А деньги?..” – “Упадут на его счет... Ну что, еще по сто?”.

Тогда у него в третий раз разболелся язык. Распух, пожелтел. Он катался по полу, кусая ворс ковра. Но нужно было срочно собираться, наелся обезболивающих. Куч отвез его, уже никакого, на обычном такси в Джи-Эф-Кей. Помахал рукой.

В Ташкенте язык перестал болеть, родина всегда действовала как анальгетик. Начал приходить в себя. Попротирал немного штаны в МИДе, занимаясь “аналитикой” (тырил из интернета). Дада к тому времени уже посольствовал в Москве, причем, с Массачусетс-авеню он тоже не был отозван; порхал туда-сюда через Атлантику, там обещал это, здесь обещал то; дал осечку всего раз, в Москве: “Мы с Джорджем Владимировичем...”. Кремль “Джорджа Владимировича” проглотил; все-таки Даду считали своим, хотя он и объезжал за километр ВДНХ, в лабораториях которой был некогда выведен мичуринцами. Правда, ходили слухи, что с самими мичуринцами Дада имел секретную встречу, на предмет выращивания на каком-нибудь дереве, желательно на арче или лучше пальме, себе преемника... Москвич следил за этими зигзагами Дады, ожидая, что “вот-вот”; но “вот-вот” не происходило. Дада вернулся в Ташкент, стал командовать архитектурой; увековечил собственные ягодицы в десятках куполов, возведенных там и сям, заодно повырубал деревья вокруг, чтобы созерцанию куполов не мешала никакая зеленая дрянь.

Москвич все видел, все понимал и ждал: вот-вот... Москвича не то чтобы забыли; иногда приглашали, к какому-нибудь министру; от одного благодарного клиента даже пригнали свеженький, в масле, “Матиз”. Иногда звонил Куч, он был в Нукусе, координировал спасение Арала. Писали и коллеги из Вашингтона: жаловались на застой в профессии, советовали подавать на грин-карту...

Москвич раздобрел, забросил футбол; плюхаясь в “Матиз”, чувствовал, как машина проседает под его весом. Пару раз ездил на кладбище к отцу; протирая могилу, напевал, как просил отец в завещании, “Миллион алых роз”. Потом перестал ездить и протирать.

Все вдруг стало все равно: родители, друзья, бабы, спорт; все желтело и выдыхалось, как лужа на июльском асфальте. Вернулся Куч; он снова вхож к Даде, который прижал его к пузу и поручил какое-то направление. Но Москвичу было уже почти все равно; проводил дни, глядя то в окно, то в телевизор, предпочитая местные каналы, где, как и в окне, ничего не происходило. Женщины его уже не волновали, когда начинала беспокоить физиология, вставал под душ и решал проблемы. Только язык иногда тревожил; тогда Москвич шел полоскать рот содой, а иногда и мочой, помогало.

Так же безразлично он воспринял свой перевод в область, “мертвой душой” в один из хакимиятов: какая разница, в какой точке мирового пространства продавливать собой диван, раз в две недели отправляясь на вызов? Ну, еще три-четыре мастер-класса для молодой смены, это святое. На крайний случай еще попросят отредактировать какой-нибудь документ – в областях с русским языком труба... Шел год очередного Барана, одни говорили – водяного, в других газетах – каменного, или глиняного, или черного, какая разница? Год Барана завис, как антициклон, над ними, и следующий год будет тоже годом Барана, и сле-следующий тоже… Он поработал в одной области, потом его перевели в другую, с повышением на пару миллиметров. В Ташкент не тянуло. Здесь, правда, бывали перебои с водой, светом, газом, но он привык, и хоть какое-то разнообразие. Даже боль в языке во время сеансов стала доставлять ему неожиданное удовольствие. Иногда звонил Куч, они “разговаривали”; говорил Куч, уже выброшенный из политики, подогретый, словоохотливый; Москвич держал мобильник, пытаясь вспомнить, как называлась повесть Достоевского, о которой они тогда, молодые и потные, спорили в спортзале…

Потом все-таки стало плохо, на одном сеансе боль стала нестерпимой, он застонал. Отправили в поликлинику, в областную больницу, диагноз скрывали, намекали, что надо в Ташкент. “Есть родственники?” Дал телефон Куча. Сам ему позвонил, глухо; настучал эсэмэску, тишина. Приходили проведывать с работы, молодежь натащила целое ведро роз. Куч, сволочь, не проявлялся. Зато пришли какие-то типы, передали на словах большой привет от Дады, задали несколько вопросов о Куче, о его биографии. Для чего? Он плохо понимал, язык сам что-то отвечал, с трудом, помимо его воли; гости ушли, пожалел, что не попросил показать удостоверения, впрочем, хрен с ними и их удостоверениями, во рту горело, он бился головой о подушку. Затрещал мобильный. “Ал-ло…” Звонила мать, ругала, что сам ей не звонит, не давая ему оправдаться, спрашивала о делах и здоровье, не давая ответить… “Что ты молчишь, как пень?.. Что-то на работе?” Через минуту с ней уже говорил главврач, правда, за дверью, но “рак языка, запущенная форма” – Москвич услышал. Ему вернули мобильник. “Я приеду! – кричала изнутри мать, – всех их на уши, сволочей, поставлю! Я им самим языки пооткусываю!..”. “Мама… Расскажи лучше, как вы с отцом меня зачали…” – “Ты что, рехнулся? Зачем тебе?” – “Скажи, это было по любви? Вы же поженились, когда ты уже ждала меня, ты говорила”. – “Да, уж по такой любви… Ох, по такой любви, усраться можно…”

Приснился сон: его привозят к Даде, Дада лежит в холодильной камере, как окорочок Буша. “Как же так? Как же он теперь руководит министерством?” “Ему нет альтернативы, – объясняют ему, – ему просто нет альтернативы”. Москвич сдувает челку, касается языком ледяного объекта, три источника и три составные части, язык прилипает ко льду...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю