355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухбат Афлатуни » Год Барана. Макамы » Текст книги (страница 4)
Год Барана. Макамы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:32

Текст книги "Год Барана. Макамы"


Автор книги: Сухбат Афлатуни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Москвич, освободив, наконец, рот от осьминога, спросил про Афган.

Куч подцепил креветку, искупал ее в соевом соусе.

“Я там на дикобраза научился охотиться”.

“Ты его ел?”

“Я там все ел…”.

Куч рассказывал о Даде, помощником которого теперь работал. Москвич слушал. Когда Москвич уезжал, Дада был понижен, хотя ходили слухи, что это он сам себя понизил, из тактических соображений.

“Да, тактик... Сильно сдал, но еще себя покажет”. – Кивал Куч, примериваясь к очередной креветке.

Вышли на улицу, в ночь. В дождь, в лужи. От креветок изжога.

Москвич попробовал прощаться.

“Ты что? – остановился Куч. – Едем ко мне!..” Водитель распахнул дверцу. Изжога.

“Кстати, он спрашивал однажды о тебе...” – сказал Куч, когда они ползли в заторе по Тверской.

“Кто?”

Губы Куча, пахнущие соей и морепродуктами, приблизились:

“Дада”.

Москвич остался у него. Квартира была огромной, Куч зажег свечи и достал водку.

Водка так и осталась неоткрытой...

“Вот это да... – Куч поднял брюки и заправил сзади рубашку. – Как будто заново родился!”

Москвич сидел на полу и ковырял ворс ковра. Куч присел на корточки:

“Ты гений... Серьезно. Даже нет, больше. Ты – профессионал. Люблю иметь дело с профессионалами... У нас там сейчас одни дилетанты”.

Москвич посмотрел на нераспечатанную бутылку на столе. Теплая уже, наверное.

“Куч... А помнишь, мы тогда говорили о Достоевском?..”

“Да, конечно...”.

Лицо его на секунду изменилось. Что-то от прежнего Куча, растиравшего слезы о шершавые маты в спортзале.

Исчез в ванной, загремел водой.

Москвич подошел к столу, потрогал бутылку. Нет, еще холодная. Только пить расхотелось. Икки дўст, Саид ва Ваня, кучада учрашиб колишди.

Мокрый Куч, замотанный в полотенце как римлянин.

Натряс себе водки, бросил лед. Подмигнул:

“Я вот что придумал... Только не говори сразу “нет”, ладок?..”

Через две недели Москвич уже тыкал пластиковой вилкой в курицу на высоте десять тысяч метров. В иллюминаторе дымились облака.

Куч все устроил. Узбекский паспорт, который Москвич хранил уже как реликвию, был приведен в порядок. Трудоустройство референтом в Ташкенте состоялось; объективка с фотографией в галстуке полетела диппочтой. Со студии съехал, вещи закинул к матери; мать кормила его салатом из крабовых палочек вместо “Юрагима” и кривила губы: “А жить там где собираешься?” – “У Куча на Анхоре квартира пустует...”

В ташкентском аэропорту его провели через ВИП. Гостеприимно улыбалось октябрьское солнце. Теплый ветер сдул с него всю московскую усталость.

Родина упала на него, теплая, днем на солнце даже горячая, со своими запахами, голосами и всхлипами. Город за его отсутствие похорошел – привыкая быть столицей отдельного государства, со своим взрослым антуражем, порой забавным…

Через два дня Москвич шел на работу. Шею приятно сжимал галстук, костюм благоухал химчисткой, как когда-то школьная форма первого сентября.

Еще через неделю купил щенка спаниеля и стал заботиться о нем.

По вечерам бегал с ним вдоль Анхора, останавливаясь и слушая плеск воды.

Раз в неделю гонял мяч – для сбрасывания жиров, нагулянных на московских пельменях. С женщиной пока не торопился.

Тридцать один, пора делать себе семью. Взять девочку помоложе, обучить ее технике счастья. Родить сына, можно даже дочку для биоразнообразия.

Только вначале машину. Да, Мерс; он так еще в Москве решил.

Скоро родина стала надоедать. Нет, он не жалел, что вернулся. Не жалел, честно. Таланты его оценили. Только платили за них мало.

“Деньги сейчас не главное”, – говорит Куч, отгоняя от плова мух.

“А что – главное?”

Куч достает пакет:

“На, возьми...”

Сквозь целлофан просвечивают пачки.

Москвич вяло отводит руку Куча:

“Мне пока хватает...”

Сам уже прикидывает в уме, на что потратит. Сантехнику в чувства привести. Заполнить ледяные пустоты холодильника. Матери отослать, чтоб губу не кривила. Если останется – на машину. Только фиг “останется”...

– Ну вот, все.

Посмотрел на Принцессу:

– Можете дальше рассказывать... свой рассказ.

– А вы женились?

– Нет. Работы было много.

– А ваш друг?

– Что мой друг?

Тельман поковырял веткой золу.

– Рассказывайте уже до конца. Я ведь о вашем друге кое-что знаю.

– Ну да, вы же журналист. Оппозиционные статейки катаете.

– Не оппозиционные. Обычные статьи. О том, что в действительности происходит.

– Я и говорю – оппозиционные.

– Не хотите – не рассказывайте. Я ведь у него интервью успел взять. Вот так.

– И что он вам сказал?

В то февральское утро Москвич проснулся, задыхаясь от счастья. Непривычного, острого. Как решающий гол, после которого валишься со всеми в одну потную, радостно прыгающую кучу. В окне звенело нереальной синевой небо; рванул раму, чтобы наполнить этой мелодией комнату. Помучил собаку; она обслюнявила ему шею. Несколько раз отжавшись, прыгнул в душ; вода упала на него, размазывая волосы по лбу.

Поутюжил щеки электробритвой, сделал упражнения для языка. В запотевшем зеркале шевелилось розовое пятно, протер стекло, чтобы видеть язык лучше. Попинал тапок; несколько пассов... Так, так… Го-ол! Тапок улетел под кровать, потом достанет. Позавтракал ужином, ставшим вкуснее за ночь, глянул в телек: в Багдаде все спокойно. Рубашка, пиджак, плащ. Проверил запястье – часы на месте, полвосьмого, врут. Пока!

По дороге подкрутил часы – отставать стали. В Москве, наоборот, спешили.

На вахте достал из рубашки нагретое телом удостоверение. Потормошил кнопку лифта. Махнув, понесся по мраморной лестнице, удерживая себя от несолидного перепрыгивания через ступеньку. В кабинете долго не мог запихать себя за стол, хотя ожог счастья уже немного проходил...

А потом небо зазвенело по-настоящему. Вздрогнуло и посыпалось стекло.

Сыпалось, застревая в плотной лапше жалюзей.

Он почти не слышал звук взрыва. Стоял, медленно размазывая кровь по щеке.

В пустом окне качались жалюзи.

Над крышей Кабмина картофелиной завис дым.

Светило солнце, он зажмурился и вдруг увидел себя, в московском августе, перед пустым банком. С дверями банка тоже что-то случилось, они были на фотоэлементах, но почему-то закрывались, когда к ним подходили, а стоило отойти – гостеприимно распахивались. Он видел себя, как он стоит и наблюдает за этой паранойей, в руке покрывалась испариной ледяная бутылка пива, которого уже не хотелось, но он снова и снова прилипал губами к ледяному горлышку...

Вторым взрывом его толкнуло к стене.

В оседающей пыли дребезжал телефон.

– Да...

Внизу его уже ждали.

Пиджаки отливали синтетической радугой. Один из них был Куч. Серый, глядящий внутрь себя, в пиджак, в галстук. Утрамбовались в машину, не сразу захлопнули дверцу, мешало чье-то колено, не помнил чье... “Протрите лицо!” – “Что это было?..”

“Теракт”, – ответили чьи-то губы рядом. И сжались в ниточку.

Москвич откинулся назад, насколько позволяли сдавившие его плечи. Стал глядеть в окно. Потом отвернулся: солнце. Много битого стекла. Ехали недолго, дольше базарили с милицией у въезда. Милиция глядела на них парализованными лицами и не хотела впускать. Из машины вышел Куч, сунул в нос удостоверение, потом ударил одного в форме. Тот отлетел и стек по бетонной стене. И остался сидеть, моргая вслед машине.

Въехали, остановились, дверца распахнулась; колено, ноги, мятые тела почти вывалились на асфальт. Мелкие голубые елочки и дистрофичные арчи. Людей ноль. Зашли во что-то мраморное, с темными мафиозными стеклами. Серое солнце пробивалось сквозь них и пачкало мертвым светом ковры. На секунду зажглось в стриженом, с искорками первой седины, затылке Куча.

Одно из министерств. Одно из многих, в которых министерствовал Дада. То он занимался мебелью и объяснял всем, какими должны быть диваны. То возглавил рыбное хозяйство и выступал по телеку с дохлой рыбой в руках. То через год, уже без рыбы, входил в МИД, и березки у входа шелестели над ним. Дада кивал: березки он одобрял, хотя они и были символом колониального прошлого. Хотя больше всего Дада любил елки, особенно почему-то голубую ель. Курируя лесное хозяйство (фотография на фоне бескрайних лесных просторов Узбекистана), Дада агитировал сажать эту несчастную голубую ель, сосну, на худой конец, арчу. Половина саженцев после первой же жары выгорала, но местные мастера кисти и пульверизатора научились так ловко их зеленить, что издали загримированные арчушки казались вполне зелеными, а вблизи Дада не разглядывал: дела, дела… Пропылит на служебной машине, благословит прищуром: хо-ош, хорошо елочки поднялись! И летит дальше под всполохи мигалок...

“Животнодух, – пояснил Куч. – В этом крыле – министерство животноводства, в этом – министерство духовности. Мы сейчас в духовности. Приемная на третьем”.

Пробежка по пустому вестибюлю. Фреска: лошади, поэты, мыслители, гуманные тираны, снова лошади. Ахемениды, Саманиды, Темуриды, Лениниды. Нет, последних, конечно, нет; показалось.

Возле лифта последняя проверка.

Пальцы пробегают по телу Москвича нехитрой гаммой. До, ре, ми. Несколько чувствительных аккордов чуть ниже пояса. Ля! Си!!! И еще раз. Все в порядке. Теперь смотрит, как пальпируют Куча. На лбу Куча вздуваются арабской вязью вены. Капля пота на переносице, в густых ахеменидских бровях.

“Сука...” – говорит в лифте Куч. И озирается.

Москвич выкладывает язык и делает подготовительную разминку.

Тело на диване лицом вниз, как и тогда. Слегка постаревшее от непрерывной власти. Раздавшееся, в валиках жира. Москвич откашлялся. Остановился, ожидая. На диване молчат и дышат в подушку. Брюки уже приспущены. Москвич остановился.

Сжал ладонью рот. Спазм. До малиновых пятен перед глазами. До хруста в шее.

Никогда такого не было.

“С-сейчас! – Через почти зажатый рот, чтоб не вырвало. – Мне нужно одну вещь... Да, да, сейчас вернусь!”

Вылетел из кабинета – уперся в стену из пиджаков.

“Не могу... Не могу...” – в воротники, в галстуки, в карманы с авторучками.

“Ты что?! – Вцепились в него волосатые пальцы. – Ты что! В такой день – там люди погибли, сука, а ты... ”

“Тошнит!..”

“То-шни-ит! Слушайте, а может, он – тоже их человек... Ну, взрывавших”.

“Кучкар, это ты его привел, ты и ответишь!”

“Не могу!”

Удар подсек Москвича, он рухнул на ковер, пытаясь прикрыть голову.

“Ты слышишь? Дедушке плохо... Дедушке плохо!”

Его снова приподняли. От резкой боли в паху он согнулся.

“Дедушке плохо!”

“Прдава рмапжщкур рариоа!”

Потащили к столу, опрокинули в него графин. От боли тошнота исчезла, чья-то рука помогла встать. Повернулся, уперся в подбородок Куча. Подбородок дрожал.

“Старик, пойми, от тебя все зависит. Нет ему альтернативы... Ну, ты же профессионал, языком чудеса творишь…”

Еще несколько рук приподняли Москвича и понесли обратно в кабинет.

Диван приближался. Тело все также лежит лицом вниз. Объект увеличивается, он уже видел тень от своей головы на нем. Крепко держат сзади. Остальные завороженно глядят на его танцующий язык. Хватка сзади слабеет, уже не нужна. Да, он профессионал. Он просто профессионал. Тошнота прошла. Пиджаки в суфийском трансе поднимают руки. В голове перекатывается по извилинам: “Не отрекаются любя… Не отрекаются любя… Не отрекаются любя…”

– Что было потом?..

Принцесса смотрела на Москвича сквозь костер. Огонь снова поднялся, хотя новых веток уже давно никто не подкладывал, просто сам собой.

– Работал, – ответил Москвич. – Освоил государственный язык. Поработал в Ташкенте. Потом направили в область. На подкрепление. Там поработал.

– Женились?

Москвич промолчал.

– А! – вскочила Принцесса. – Паук! Паук!

– Где?!

– Вот! Вот ползет! А-а...

Вскочил водитель.

Через секунду огромная фаланга чернела, съеживаясь, в огне.

– На свет приползла, – сказал водитель, садясь.

Воткнул обратно в костер обрубок дымящейся ветки.

Принцесса стояла, боясь сесть.

– Первый раз такую крупную вижу, – сказал Москвич.

– А я даже крупнее видал, – подал голос Тельман.

– Где?

– В одном неинтересном месте... Вы рассказывайте.

– Да я уж все рассказал. Теперь вот ее очередь дорассказывать.

– А я тоже почти все рассказала. Остальное неинтересно, наверное. Может, вы свою расскажите?

Посмотрела на Тельмана.

Ким

Он родился в корейской семье. Корейской, православной. В Приморском крае, где семья проживала раньше, родителей окрестили вместе со всей деревней, раздали деревянные крестики. В тридцать седьмом всех корейцев, опасаясь их шпионажа, загнали в поезда и потащили вагонами через Сибирь неизвестно куда, многие говорили, что в ад. Но родители не только от такой дороги не померли, а ведь могли, но даже болели нетяжело, только у отца на всю жизнь сохранился кашель. Добравшись до ада, все вышли, будущие родители тоже. Кругом пустота. Полная пустота без деревьев, без моря и других вещей, к которым привыкли в своей прежней жизни, а воздух сухой, колючий, пыльный. Но все-таки воздух был, воздух, нужно было только освоиться в нем, научиться дышать. Через год они научились, а еще через два года зарегистрировали брак. Любви было мало, но семьей двоим людям выживать легче. Для общего сведения, колхоз, в котором работали, специализировался по луку.

Отец, Ким Виссарион Григорьевич, стал передовик производства. В партию его из-за нации не звали, и он спокойно продолжал молиться русскому Богу, целуя икону, благодаря за урожай, за новый сорт лука и рождение очередного маленького Кима. Колхоз располагался недалеко от города Ташкента. Виссарион Григорьевич вскоре после войны побывал там с агрономом по линии командировки, заодно узнал насчет церкви. Ему сказали, что церковь есть и где. Только переспросили, точно ли ему, по виду казаху, нужна церковь, а не мечеть, например? В городе тогда корейцев по населению было мало, но их почти не знали, принимали за казахов, которых знали. “Я не казах, – объяснил Виссарион Григорьевич. – И мне нужна церковь по личному делу”.

Церковь была возле Госпитального базара, ее недавно открыли, до этого был гараж с машинами. Теперь в помещении шел частичный ремонт. На нетиповую наружность Виссариона Григорьевича снова обратили внимание, но, заметив, как он грамотно крестится и кладет поклоны, отвернулись и стали смотреть в другую сторону. А Виссарион Григорьевич и сам радовался, что не забыл эти движения. На исповеди батюшка ласково спросил его о нации, Виссарион Григорьевич ответил, что нация корейская, но крещен в детстве, по поводу чего носил крестик, который пропал в депортации, одна только священная ниточка на шее и осталась, вот эта, а новый крестик изготовить сам для себя считал нескромным. Священник выслушал про поезд и Сибирь, даже про лук и еще про кое-что, чего пересказывать нельзя, исповедь все-таки, а потом показал, где можно купить новый крестик, что и было сделано.

С тех пор Виссарион Григорьевич раз в месяц, надев пиджак и шляпу, ездил в Собор. Там к его внешности привыкли, не толкается, шляпу снимает, ну и что, что казах или кто он там. А когда Виссарион Григорьевич принял участие в субботнике по разбору пола, то и зауважали, стали спрашивать о здоровье и передавать приветы. Иногда он приводил с собою жену, но она в церкви чего-то боялась и оглядывалась по сторонам, как в гостях. Когда в церкви собирали пожертвования для сирот войны, Виссариона Григорьевича выбрали в помощники, он передал в общий котел свою рубашку и помог составить список, копию которого потом берег, не выбрасывая, не сдавая в макулатуру.

Список вещей,

пожертвованных прихожанами обеих церквей города Ташкента

в пользу сирот воинов, погибших на фронте

1. Материя хл.-бум. в клеточку – 7 м.

2. Материал синий фланелевый 1 1/4 м.

3. Пеленки детские белые – 4

4. Салфетка желтая – 1

5. Материал хл.-бум. ситец в полоску – 3 м.

6. Бязь 1 1/2 м.

7. Грисбон 2 1/2 м.

8. Бязь – 2 м.

9. Желтый материал – 1 м.

10. Материал ситец горошками – 3/4 м.

11. Материал белый в трех кусках 3/4 м.

12. Шерстяная вяз. кофточка

13. Полотенца разные – 12

14. Детское пальто старое – 1

15. Брюки д/мальчика старые синие – 1

16. Носки теплые – одни новые

17. 3 панамы старые

18. Вязаная тюбетейка – 1

19. Гимнастерка старая – 1

20. Пшено 0,5 кг

21. Дамские чулки – 2 п. новые

22. Носки мужские – 2 п. новых

23. Детские чулки – 3 п. новые

24. Носочки старые

25. Брюки мужские белые ношеные – 1

26. Кофточки детские – 3 старые

27. Рубашки детские д/мальчика – 3 старые

28. Трусы старые – 3

29. Мужская рубашка – 1 старая

30. Платьице детское новое – 1

31. Платьица детские новые – 2

32. Свитера детские старые – 2

33. Майка старенькая – 1

34. Рубашечка детская – 1

35. Сетка мужская новая – 1

36. Косынка вязаная белая – 1

37. Красн. сатинов. повязка – 1

38. Носовые платки – 6 старых

39. Скатерть старая вышитая – 1

40. Марли на 2 платка

41. Нагрудники – 2 старых

42. Беретки – одна пуховая, одна вязаная

43. Фуражки старые – 2

44. Платье детское старое – 1

45. Детские колготки старые – 1

46. Моток ниток серых

“Мама, посмотрите, вот какой-то спи-сак вэ... вещ...”

Тельман был младшим, самым младшим, пятьдесят пятого года. Года Барана, говорила мать, помнившая названья всех корейских годов. Тельман, маленький барашек, много спрашивал, интересовался всем. Задавал вопросы сестрам и матери. Они что-то по-женски, по-своему, отвечали. Отец бывал дома редко, ел отдельно, быстро засыпал и не любил разговоров.

“Положи, отец ругать будет! Это документ”.

“А я почитаю и отдам. Можно?”.

Подергал за фартук.

Но мать уже устала от такого пустого разговора. Молча зашуровала тряпкой.

В семье говорили мало. Отец с матерью разговаривали в основном взглядами. Отец посмотрит, мать вздохнет. Мать посмотрит, отец нахмурится. Даже когда не совсем понимали друг друга, редко переходили на слова. Рима, старшая, тоже была молчалива. Только один раз Тельман услышал ее речь, когда шла со школы с подругами и смеялась. “Разговаривает”, – подумал Тельман, никому об этом не рассказал. Даже матери, которой всегда все рассказывал; мать слушала, делая при этом какую-то домашнюю работу, шинкуя морковь, иногда откладывала нож, гладила его по голове. Ладони у нее были теплые и мокрые и пахли так сытно, что подышишь

ими – и можно даже не завтракать.

И еще информация. Когда ему исполнился год, родители, по обычаю, поднесли его к столику, на котором разложили разные предметы. Чашка-чальтоги, книга, карандаш, ножницы и деньги. Что выберет ребенок, такая ему судьба.

– И что вы выбрали?

Принцесса успокоилась после фаланги и снова подсела к огню.

– Карандаш.

– А что это значит у корейцев?

– То же, что и у всех. А лично для меня – что я после школы бегом пошел поступать на журналистику.

– На журфак? – спросил Москвич, чертя палочкой по песку.

– Отец против был, хотел, чтобы я выучился на бухгалтера, ему нравилась эта специальность, жизненная. И вдруг: а может, на священника пойдешь учиться? Я даже удивился. Я современный человек, и вообще... Отец замолчал, и то столько всего сказал, на него не похоже. Зря его не послушал. Думаю иногда... Жалко, у меня детей своих нет, я бы им обязательно объяснил, что родители, особенно отец, это авторитет на всю жизнь.

– А, извините, отчего детей у вас не было? – Москвич отбросил палочку. – Просто, если мы уже друг перед другом никаких секретов...

– Пожалуйста, могу сейчас сказать. Детей забрала музыка.

– Какая музыка?

– Хоровая.

Спевки шли почти каждый день. Иногда он успевал забежать домой, чем-то набить рот, а иногда шел прямо со школы неблизкой дорогой, пешком или на велосипеде. Да еще в пути надышишься пылью, придешь, ни голоса, одно “кхе-кхе”. Руководитель хора, Пяк Владислав Тимофеевич, правдами-неправдами выбил у правления, чтобы их из школы машиной брали, тех, кто пел. Но то бензина не было, то уборка, и каждая лишняя пара колес на вес золота. А пропускать спевку нельзя. Да и как пропустишь, если ты – солист, сын передовика по луку, лучший голос колхоза, “серебряный голосок”, как про тебя в корейской газете “Ленин кичи” напечатали? Хор возили по разным мероприятиям, засыпали почетными грамотами. Детских хоров тогда, в конце шестидесятых, по республике было раз-два и обчелся, а Владислав Тимофеевич умел и репертуар чтобы в духе времени, и братство народов подчеркнуть: дети у него пели и по-русски, и по-украински, и по-узбекски, и даже по-корейски.

Несколько слов о Владиславе Тимофеевиче. Человек сложной судьбы, яркий пример фанатика своего дела. По первому образованию врач, двигался по научной линии во Владивостоке, сохранилась фотокарточка, где он молодой с микроскопом. Депортация его спасла, всю их лабораторию посадили, а его только депортировали. Ему даже разрешили пойти на фронт, куда корейцев почти не пускали, из-за подозрительной национальности. На фронте его ранило, на костылях и с серым кругляшом медали “За боевые заслуги” демобилизовался в Ташкент. Там неожиданно для всех поступил в консерваторию, хотя корейцев не брал ни один вуз, видно, сыграло роль, что фронтовик. И еще сверхъестественный слух, которым он поразил всех на вступительных, а там эвакуированные профессора из Ленинграда сидели, весь цвет, один профессор ему даже руку пожал. Костыли студент Пяк скоро сменил на палочку, а от палочки отказаться уже не мог, да и солидность она добавляла к его стройной, мальчуковой фигуре.

Так, с палочкой и красным дипломом, явился в колхоз – поднимать хоровое пение среди корейской молодежи. Ему предлагали остаться в Ташкенте, чтобы дирижировать армейской песней, но его тянуло к детям, да и о том, что он кореец и в любой момент может за это пострадать, Пяк-сэнсеным не забывал. Так что с консерваторским дипломом явился на луковые грядки. Заслуживает внимания, что при этом он еще продолжал интересоваться новинками медицины, выписывал соответствующие журналы, которые ему доставлял на своем скрипучем велосипеде почтальон Валерий Хан. Однако на медицинские темы говорить с односельчанами Владислав Тимофеевич не любил, отмалчивался и чертил ногтем на клеенке нотные знаки, если дело происходило за столом.

М-м-м-м-м...

Мычание из клуба было слышно издали. Тельман бежал, опаздывал. Задержали в школе, хотя он и объяснял, что у них скоро выступление, а он и так неделю не ходил, потому что отправили помогать старшим на прополке, даже Владислав Тимофеевич не мог своих хористов освободить и только держался за сердце.

Ма-мэ-ми-мо-му...

Тельман влетел в Клуб; знакомый старичок-вахтер в тюбетейке приоткрыл левый глаз: “Беги-беги, молодежь”.

Ма-мэ-ми-мо-му...

Хор только распевается, значит, Владислав Тимофеевич не будет распекать за опоздание. И может, даже не заметит, что у него с голосом что-то... или может, ему кажется...

“Ба-бэ-би-бо-бу...” – гудело за дверью.

Он кашлянул, постучал и открыл. Сразу встретился взглядом с Владиславом Тимофеевичем, который стучал по исцарапанному пианино и давал тон.

“А, Ким...”

Сухо кивнул, взял следующий аккорд, на полтона выше.

Тельман быстро поздоровался и встал в хор на свое место.

Да-дэ-ди-до-ду...

“Вторые голоса, подтянули!” – поднимает голову Владислав Тимофеевич и смотрит на Кима.

Та-тэ-ти-то-ту... Фа-фэ-фи-фо-фу!

“Товарищи вторые голоса, – говорит Владислав Тимофеевич, – вы сегодня, наверное, съели мало каши. Цой, встань ровно... Вот так!”

Но смотрит при этом на Тельмана.

Когда закончили распеваться и начали “Подмосковные вечера”, Владислав Тимофеевич вдруг остановился, рассеянно перелистнул пару нотных страниц, задумался.

“Речка движе-ца и не дви-же-ца-а...”

Попросил взглядом Тельмана задержаться. Остались вдвоем, сказал спеть из репертуара. Тельман спел, чужим для себя голосом, который он почувствовал у себя во рту и горле еще на спевке. И другие ребята почувствовали, заметил одну-две улыбки, кто завидовал, что он солист-любимчик.

Владислав Тимофеевич поморщился, будто слишком острую кимчу пробовал. Велел подойти под лампочку и открыть широко рот. Тельман встал под лампочку, Владислав Тимофеевич заглянул в его горло.

Опустился на стул и произнес: “Мутация”.

Начал говорить, тихо и медленно. На своем чистейшем литературном русском языке. Он, конечно, понимает, что мутация – закон природы, рано или поздно это начинается у всех, и у двоечников, и у хорошистов, и, что скрывать, у отличников, и что он понимает. Что он сам когда-то, в лаборатории, изучал, как происходят такие процессы у разных животных и людей. Но вот, Тельман, какое дело, начальству про мутацию не объяснишь, а должно быть очень большое начальство, целая комиссия, хор повезут в Ташкент, где будет решаться судьба хора и, можно сказать, корейского молодежного хорового искусства.

“Заменить тебя никем не могу. – Владислав Тимофеевич ритмично хлопал по ручке своей палки. – Никем. Кандидатуры на звание солиста у меня пока нет. И еще вот какое дело... Про тебя уже там спрашивали, запомнился ты им, Ким. Ваш серебряный, говорят, голосок будет? Такое положение. Что теперь им сказать? Ведь это отбор на всесоюзный конкурс. Понимаешь? Вот какой уровень. Лучшие коллективы поедут во всесоюзный пионерский лагерь “Артек”. Такие вот разговоры, товарищ Ким”.

Тельман закусил губу.

“Владислав Тимофеевич, что делать?..” – шмыгнул.

Руководитель хора хранил молчание. Закурил “Беломор”. Редкий эпизод, обычно в классе не курил, дымом голоса не отравлять.

“Человечество, Ким, не первое столетие бьется над этим вопросом. Над вопросом, как сохранить прекрасный детский голос. Как остановить его ломку. В Италии, например, мальчикам, кто пел, делали специальную операцию...”

“Какую?”

Владислав Тимофеевич внимательно посмотрел на него.

“Не важно, какую, Ким. Такие сейчас не производят. Медицина ушла вперед, очень сильно ушла. Сейчас можно, например, выпить всего несколько таблеток...”

Через день Пяк-сэнсеным вернулся из Ташкента с нужным лекарством, завязанным в носовой платок. Похвалился, что достал по большому блату, через научные связи. Развязав платок, протянул Тельману.

Тельман стал принимать, пообещав хранить это в военной тайне. Владислав Тимофеевич освободил его на время от пения, но на сами спевки сказал ходить. После спевок справлялся о самочувствии, подводил к лампочке и заглядывал в рот.

Результат не заставил ждать. Через несколько дней утром Тельман проснулся и горлом почувствовал возвращение голоса. “Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо!” – запел он, выскакивая в огромных отцовских трусах во двор, под кудахтанье испуганных кур...

“...Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!” – пел он через две недели перед комиссией. Правда, не так хорошо, как всегда, да и остальной хор... Перед выступлением их долго мариновали в холодном фойе, кого-то ждали, кто-то выходил и спрашивал: “Ну что, может, этих корейцев уже отпустим?”. “Мы никуда не уйдем! – Стучал палочкой Владислав Тимофеевич, – я до горкома дойду!” Наконец, как великую милость, разрешили спеть. Спели после всего этого понятно как. А “Артеком” и не пахло.

Владислав Тимофеевич привез из города еще одну помятую почетную грамоту. Встретившись со взглядом Тельмана, сказал: “Главное – это искусство. Только искусство! Все собрались? Начали...”

Ма-мэ-ми-мо-му-у-у!..

– Что он вам скормил? – смотрел на него Москвич.

– Не помню. Что-то антигормональное. Сильное средство. Задерживает половое созревание. Вплоть до бесплодия, в отдельных случаях.

– И это был как раз ваш случай?

– Не только мой. Он еще парочку солистов таким же образом полечил. Когда некем заменить было или просто хотел их в хоре притормозить. Всплывать начало позже, когда ребятам уже по восемнадцать—двадцать, а голосок еще детский, ну и там, в трусах, все еще как у мальчиков. Да и тогда никто про хор не подумал, в то время тем, что в трусах, мало интересовались, не то, что сейчас. Его солист один заложил, когда меня уже в хоре не было. Плохо таблетки спрятал, родители нашли: что? откуда? Дело быстро замяли, Владислав Тимофеевич уже одной ногой в могиле стоял, беззубым ртом: “Только ради искусства!” Но кое-что всплыть успело. Что лаборатория, в которой Пяк-сэнсеным во Владивостоке работал, занималась как раз разработкой гормональных вакцин, опыты на детях тоже проводили, пытались идеального советского человека создать. Это я уже в перестройку где-то читал.

Улыбнулся.

– А вообще не жалею. Даже когда узнал, чего он меня своим хором лишил. Замечательный хор был, если честно сказать. Почти профессиональный. Ходил туда, как на праздник.

– Я помню этот хор, у нас на каком-то слете он пел, – сказал Москвич. – Вышли корейские ребята и запели “Пропала собака”, в президиуме не знали, куда деться, а в зале вообще истерика, сидят, давятся...

– Да, помню. Говорили Владиславу Тимофеевичу, лучше эту песню в репертуар не брать, все знают, что корейцы из собак кядя готовят, будет неверное понимание. Только ему что говори, что молчи. Песня ему очень нравилась, и Шаинского обожал. Я тогда уже в Ташкенте на журфаке учился, но, когда свободен, всегда домой, в основном из-за хора.

– Все еще в детском хоре пели?

– Не солистом, конечно. Но пел. Выглядел я как школьник; Владислав Тимофеевич меня назад поставит, новичкам на подкрепление. А когда голос все-таки немного погрубел, это на курсе третьем уже, после хлопка, Владислав Тимофеевич поручил мне фальцетом петь. Хорошо получалось, что интересно. Даже когда уже в “Молодежке” работал, нет-нет, да и загляну на огонек, попою от души. Песни все те же пели, что при мне, ну, две-три новые, в духе времени, а так... Кроме меня еще пара была таких же “детей”, Цой Олег и еще. Мы себя в шутку называли “В бой идут одни старики”, фильм, помните, был. Только когда усы решил отращивать, тут уже пришлось с детством расстаться. Этих усов Пяк-сэнсеным мне так и не смог простить. Еще бы, говорит, годик попел, в “Артек” бы с нами съездил, маячит перспектива. Я говорю: Владислав Тимофеевич, куда мне “Артек”, мне уже тут некоторые ребята в сыновья годятся. Хотя, конечно, очень хотел разок в “Артеке” побывать, попеть около костра. Но усы мне были необходимы для работы, чтобы чуть-чуть солиднее выглядеть, а то куда ни сунешься, все как с юнкором обращаются. Усы так и не выросли до нужного размера. Ерунда выросла. Все под ноль сбрил, в итоге. Пришлось прибегнуть к сигарете, хотя бы голос немного в соответствие с паспортными данными привести. Но это уже когда я из “Молодежки” из-за этой статьи ушел...

Он написал статью о кобонди. Откровенно и правдиво описал условия работы сезонных рабочих-корейцев, выезжавших в другие земли сеять лук и собиравших рекордные урожаи. Обрисовал, как живут эти труженики в своих “балаганах”, из досок и рубероида, и каких достигают впечатляющих результатов. Написал о том, как в конце сезона только ленивый не вымогает у них “благодарность”.

Проблемы кобонди он знал не понаслышке. Из колхоза многие стали выезжать. Тельман, вооружившись блокнотом и не забыв журналистское удостоверение, задушевно поговорил тогда в форме интервью со многими. И с теми, которые вернулись, и с теми “ласточками”, которые только собирались в дальнюю дорожку. И удостоверением махать не понадобилось: молодого Тельмана Кима знали, и как сына известного луковода, и благодаря пению в хоре, и по некоторым актуальным статьям. Кобонди не таились, делились проблемами и раздумьями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю