355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стивен Крейн » Алый знак доблести. Рассказы » Текст книги (страница 2)
Алый знак доблести. Рассказы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:32

Текст книги "Алый знак доблести. Рассказы"


Автор книги: Стивен Крейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

Книга Крейна произвела глубокое впечатление на грядущее поколение американской литературы. «Алый знак доблести» был дальнейшим шагом вперед по сравнению с «Мэгги». Генри Флеминг не только эпический, но и лирический герой романа. Лирический колорит повествования еще дальше уводит автора от рецептов натурализма и ведет навстречу к XX веку. Ему многим, как уже говорилось, обязан Хемингуэй. Новелла «Военный эпизод» Крейна и темой и жестокостью своего тона напоминает «Самую короткую новеллу» Хемингуэя. А когда в книге стихов американского поэта Ли Мастерса «Антология Спун-Ривер» мы читаем стихотворение «Ноулт Хохаймер», то снова приходит на память «Алый знак доблести»:

 
Я один из первых пал у Миссионерских холмов.
Когда пуля пронзила мне сердце,
Я пожалел, что не остался и не сел в тюрьму
За кражу свиней у Кэрл Тринери,
А зачем-то бежал и поступил в армию.
В тысячу раз лучше сидеть в тюрьме,
Чем лежать под крылатой фигурой из мрамора
И под гранитным пьедесталом
С надписью «Pro Patria».
Что она, собственно, значит?![1]1
  Перевод М. Зенкевича.


[Закрыть]

 

Трущобы большого города, пафос войны – вот те реальные приметы буржуазного общества эпохи империализма, о которых пишет Крейн. Причины их в человеческой безответственности, в забвении капитализмом простых истин гуманности. Не только трущобы, не только войны – сфера проявления закономерностей буржуазного мира. Рассказ «Чудовище» тоже посвящается этим закономерностям. Героем его является негр Генри Джонсон. Негр этот – подлинный герой. Из пламени пожара, рискуя собственной жизнью, он выносит маленького Джимми, сына хозяина. Сам он при этом так обгорает, что доктору Трескоту, отцу спасенного мальчика, с трудом удается спасти ему жизнь. Но вместо лица у несчастного негра на всю жизнь остается чудовищная маска. Как бы вспоминая заветы романтической поэтики Гюго, Крейн рассказывает о человеке с исковерканной внешностью, за которой скрывается благородное, героическое сердце. Но внешность решает все. Доктору приходится вести героическую борьбу за жизнь «чудовища», которое становится предметом возмущения для целого города. Развивая тему «Алого знака доблести», Крейн говорит о том, что человеку буржуазного мира нужен формальный знак, нужна внешность, в нем утрачено понимание сути вещей, глубина отношения к миру. Крейн гневно повествует об утрате в буржуазном обществе непосредственности отношения к действительности, реальной ценности вещей и поступков. Чтобы добраться до сущности, надо пробиваться через форму.

Непосредственное отношение к вещам есть только у детей. Вслед за Диккенсом в Англии, Марком Твеном и Брет Гартом в Америке Крейн обращается к детской теме.

Детская тема в конце XIX и в начале XX века начинает занимать все большее место в англосаксонском искусстве. Детскому миру Крейн посвящает целый ряд новелл: «Его новые варежки», «Каретные фонари», «Стыд», «Рысья охота», «Смерть и дитя» и др. Как бы по следам Марка Твена написана новелла «Его новые варежки». Коллизия в ней складывается из противоречий между двумя мирами: миром взрослых и миром детей. Мир взрослых – это мир вещей, воплощенный в бережном отношении к новым варежкам. Детский мир презирает диктатуру вещей, но сам находится под властью условной формы. Ни там, ни здесь нет истины. Невольный проступок маленького Горация и бессмысленное наказание ведут к поспешному бегству, а затем к возвращению в до смерти перепуганную семью.

Это напоминает конспект детских романов Марка Твена. Но концовка произведения у Крейна отменяет условности и того и другого мира. Над ними встает подлинно человеческое. Дети Крейна – это особые дети, они чем-то напоминают своих литературных сверстников, например у Марка Твена, но многим от них и отличаются. Джимми, главный герой писателя, весьма «трудный» ребенок: он разбивает каретные фонари, затевает охоту на рысь и вместо нее стреляет в корову, но при всем этом ему (как и всей его ребяческой компании) присущи простодушие и искренность. В новелле «Каретные фонари» отец, давясь от смеха, подслушивает сговор друзей сына, стремящихся освободить его из «тюрьмы».

Вместе с тем дети эти совсем не идеальные. Не случайно Крейн создает жестокий эпизод, повествуя о том, как Джимми, спасенный негром Генри от мучительной смерти в огне, сам впоследствии издевается над несчастным, обгоревшим «чудовищем». Дети не изолированы от страшного мира взрослых, и это накладывает на них свой отпечаток. Крейна, пожалуй, не столько интересует своеобразие сознания ребенка, сколько тема похищенного детства. Процесс проникновения мира взрослых в ребячий мир и уничтожение его занимает в его творчестве видное место. Страшное детство такого ребенка рисует Крейн в повести «Мэгги». С еще большей силой эта тема эпизодом возникает в новелле «Темно-рыжая собака». Здесь опять-таки взята традиционная схема – дружба случайной, приблудной собачонки и ребенка из Бауэри. Но в новелле Крейна нет и следа сентиментальности. Это очень жесткое и немногословное произведение. Ребенок, вырастающий в обстановке трущоб, представляет собою весьма своеобразный характер. Там, где он растет, заброшенный и позабытый, собачонка – его единственный друг. Ее ненавидят остальные члены семейства, а ребенок всеми силами защищает. Однажды бывший не в духе глава семьи хватает ни в чем не повинное животное и выбрасывает его за окно на улицу.

«Наверху ребенок разразился протяжным, горестным плачем и торопливо, спотыкаясь, выбежал из комнаты. Он не скоро добрался до переулка – он был еще так мал, что спускался по лестнице на четвереньках, опираясь ногами на каждую ступеньку и хватаясь руками за предыдущую.

Когда за ним пришли, он сидел у тела своего темно-рыжего друга».

С характерным для него лаконизмом, избегая рассуждений, Крейн нарисовал эпизод, содержанием которого стала трагедия детской души.

Тема крушения иллюзий молодого, хорошего, по существу, человека в атмосфере большого города постоянно притягивала к себе. Крейна. В новелле «Мать Джорджа» он рассказал такую историю. Это повесть о битве, которую ведет одинокая старушка за своего сына с джунглями большого города.

Как и всегда, Крейн не обращается к исключительным ситуациям. Джордж – хороший парень, совсем еще не испорченный, но явно проявляющий, склонность стать шалопаем. С самого начала Крейн связывает с образом матери Джорджа облик воительницы. Она воюет у себя дома с нищетой и грязью. Ее победные гимны, которые она распевает, вызывают раздражение у обитателей трущоб. Она ведет борьбу и за душу своего сына.

Но борьба эта бесплодна и обречена. Общество не помогает ей. Оно слишком равнодушно. Джордж сбивается с пути, бросает работу, становится завсегдатаем хулиганской компании.

Автор оставляет героя как бы на распутье. Смерть матери, не выдержавшей этой напряженной борьбы, потрясает его душу. Но надолго ли это потрясение? Окажется ли оно плодотворным? Изменится ли путь Джорджа? Об этом Крейн не говорит, Отчасти виной этому жанр новеллы, который не позволяет исчерпать все линии борьбы, а дает возможность нарисовать только один эпизод ее.

Но, с другой стороны, сказывается и общественная беспомощность автора, не умеющего распутать сложность социальных противоречий.

Драматизм новелл Крейна еще больше подчеркивается развитием в них диалогических кусков. Диалог занимает большое место в его произведениях. Его герои постоянно спорят, аргументируют, и это усиливает драматический колорит борьбы.

Стивен Крейн слишком рано ушел из жизни и количественно мало сделал для родной ему культуры. Однако в устремлениях его индивидуального стиля были уже заложены многие тенденции дальнейшего развития американской литературы.

Он обращается к тем же темам, что Гарленд, Бирс, Норрис и молодой Драйзер, отличаясь от них резкой самостоятельностью своего художественного мышления.

Страшный облик буржуазного мира по-разному рисовался американскими писателями. Еще Марк Твен в формах заразительно смешных коснулся темы восстания вещей. Впоследствии эта тема получила иное воплощение в произведениях Амброза Бирса.

Для Крейна вещи, в отличие от этих писателей, служат только знаками, отмечающими движение героев. Описание для него никогда не самоцель, и если иногда он дает описание обстановки, то делает это сжато, попутно физическим и психологическим движениям. Правда, внешне он холоден и бесстрастен, так же как и многие его современники. Но этот внешний натурализм резко взрывается изнутри. Крейн одним из первых среди американских прозаиков использует великие достижения американской лирики Уитмена, Эмили Дикинсон и других. В эпическую ткань прозаического повествования он вносит лирическое начало и тем самым открывает путь лирическому жанру, который был узаконен Хемингуэем. В романах и новеллах он уничтожил натуралистическую диктатуру вещей. Это повело к своеобразной импрессионистической лирике детали, которая проявляется, например, в описании рассвета из рассказа «Лошади – стремительный порыв!»:

«Внезапно Ричардсон вздрогнул и проснулся. Дыхание на мгновение прервалось. Окостенелые пальцы выпустили револьвер, и он со стуком упал на глинобитный пол. Ричардсон поспешно схватил его и, озираясь, скользнул взглядом по комнате. Смутный голубой луч рассвета победил: подробность возникала за подробностью. Страшное одеяло было неподвижно. Шумная компания либо уехала, либо умолкла».

Каждая такая картина составляет законченное целое, и каждый такой образ является символическим выражением идейного содержания произведения. Но в то же время он результат личного видения героя, и Стивен Крейн смотрит на мир не своими глазами, а глазами своих персонажей. Картина возникает как отражение действительности на сетчатке глаз действующего лица. Эволюция творчества Крейна – эволюция от пассивного созерцания к активному познанию. Процесс познания мира раскрывается Крейном при помощи внутренней динамики образов. При осмыслении мира происходит процесс перехода от мысли к мысли, от чувства к чувству, от действия к действию. Анализ действительности перемежается с самоанализом. В какой-то степени здесь Крейн перекликается с Генри Джеймсом. Однако у последнего анализ является абсолютной самоцелью.

Познание мира невозможно без слова. То, что познано, должно быть закреплено в слове. На этой почве рождается техника внутреннего монолога, предваряющая технику Джойса, Пруста и впоследствии Хемингуэя.

Эти литературные новации возникают не сами по себе. Они рождаются как средство эстетического и философского освоения мира.

Крейн предвосхитил некоторые тенденции буржуазной литературы XX века и тем самым угадал ее технику, выступая прямым предшественником американского реализма XX столетия. Его биограф имел полное право сказать, что Крейн заслужил свой собственный «алый знак доблести».

Б. А. Смирнов

Алый знак доблести

ЭПИЗОД ИЗ ВРЕМЕН ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ В АМЕРИКЕ
Перевод Э. Линецкой
Глава I

Холод нехотя отпустил землю, и туман, поредев, поднялся с холмов, где, расположившись лагерем, спала армия. Когда все вокруг из мглисто-бурого стало вновь зеленым, армия начала просыпаться, тревожно вздрагивая в ожидании новостей. Она все время поглядывала на дороги, которые из длинных канав, полных жидкой грязи, постепенно превращались в обычные пути сообщения. У ног ее плескалась река, отливавшая в тени берегов янтарем. По ночам, когда вода становилась траурно-черной, багровые огни костров на противоположной стороне враждебно сверкали, точно глаза под насупленными бровями дальних холмов.

Долговязый солдат деловито спустился к реке – у него было похвальное намерение выстирать рубаху. Вернулся он бегом, размахивая ею, как флагом. Его распирало от желания поделиться новостью: ему сообщил ее приятель, вполне надежный парень, а тому сообщил некий осведомленный кавалерист, а тому сообщил брат – ординарец штаба дивизии, посвященный во все тайны. Вид у долговязого был значительный, как у герольда в золоте и пурпуре.

– Завтра выступаем, это точно, – торжественно объявил он солдатам на ротной линейке. – Идем вверх по реке, потом переправа, обход и удар с тыла.

Он тут же изложил внимательным слушателям подробный, многообещающий, блистательный план кампании. Как только он кончил, люди в синих мундирах, оживленно переговариваясь, кучками разбрелись по проходам между приземистыми бурыми лачугами. Негр-возчик, плясавший до этого на ящике из-под галет перед толпой гогочущих солдат, теперь остался в одиночестве. Приуныв, он плюхнулся на ящик. Дым лениво тянулся из множества труб самого диковинного вида.

– Брехня это! Бессовестная брехня! – громко заорал другой солдат. Его гладкое мальчишеское лицо пошло пятнами, он насупился и сунул руки в карманы. Новость он принял как личное оскорбление. – В жизни не поверю, что эта вонючая армия сдвинется с места. Мы здесь вроде как приросли. За две недели я раз восемь собирал пожитки, а мы все топчемся и топчемся на этом пригорке.

Долговязый, считая себя ответственным за новость, чуть не полез в драку с горластым.

Какой-то капрал начал громко чертыхаться. Только подумать, он как раз настелил у себя отличный деревянный пол, – жаловался он. – Всю весну остерегался, ничего не достраивал, чуяла душа, что армия вот-вот выступит. А потом решил, что они просидят тут до скончания века.

Солдаты бурно обсуждали новость. Кто-то с удивительной точностью изложил тайные планы главнокомандующего. Ему возражали, отстаивая другие планы кампании. Все орали друг на друга, каждый тщетно пытался привлечь внимание товарищей. Между тем солдат, принесший новость, с важным видом протиснулся вперед. Его осаждали вопросами.

– Что там стряслось, Джим?

– Снимаемся с места.

– Да ну, не ври! Откуда ты это взял?

– Хочешь верь, хочешь не верь, дело твое. Мне-то что?

Тон у него был такой, что невольно наводил на размышления. Ему готовы были поверить именно потому, что он не желал ничего доказывать. Люди не на шутку заволновались.

Совсем еще юный солдат напряженно ловил и слова долговязого и комментарии остальных. Досыта наслушавшись рассуждений об атаках и маршах, он ушел и через причудливую дыру в стене, заменявшую дверь, влез в свою лачугу. Его одолевали такие мысли, с которыми хотелось побыть наедине.

Он прилег на широкую скамью, занимавшую целую стену. В углу напротив, поближе к очагу, стояли ящики из-под галет – они заменяли стол и стулья. К дощатой стене была прилеплена картинка из иллюстрированного еженедельника, на колышках параллельно висели три винтовки. Повсюду была развешана амуниция, на кучке дров стояла оловянная посуда. Крышей служила свернутая палатка. Сквозь нее струились бледно-желтые теплые солнечные лучи. На заваленный хламом пол падала из оконца косая полоска белесого света. Иногда дым из очага, презрев глиняный дымоход, начинал валить прямо в помещение, и тогда этот растрескавшийся дымоход и поленья грозили пожаром всей хибарке.

Юноша был потрясен до глубины души. Итак, все же их отправляют на передовую. Быть может, уже завтра грянет бой и он примет в нем участие. Он старался поверить этому – и не мог. Ему трудно было привыкнуть к мысли, что он станет действующим лицом в одном из огромных мировых событий.

Он, конечно, всю жизнь мечтал о битвах, о каких-то неведомых кровавых схватках и дрожал от восторга, представляя себе вспышки выстрелов и сумятицу сражений. В воображении он уже побывал во многих боях. Народы благоденствовали, охраняемые его неусыпной отвагой. Но в трезвые минуты он считал войны багряными пятнами на страницах былого. Вместе с тяжелыми коронами и высокими замками они отошли в прошлое. Была когда-то в истории человечества эпоха войн, но ему казалось, что она давно и безвозвратно скрылась за горизонтом.

Его юношеские глаза недоверчиво смотрели из окон родного дома на войну в его собственной стране. Не может она быть настоящей. Он давно потерял надежду стать свидетелем битв, достойных древнегреческих героев. Такое никогда не повторится, – размышлял он. – Люди стали не то лучше, не то трусливее. Светское и духовное воспитание подавило кровожадные инстинкты. А может быть, просто материальное благополучие держит страсти в узде.

Несколько раз он порывался уйти в армию. Страну будоражили рассказы о грозных событиях. Пусть у Гомера все это выглядит иначе, тем не менее сколько в них величия! Он читал о походах, осадах, стычках и горел желанием увидеть войну собственными глазами. В его распаленном мозгу одна за другой возникали монументальные, ослепительно яркие картины неслыханных деяний.

Но мать все время расхолаживала его. Она делала вид, что и его патриотизм и его военный пыл выглядят довольно глупо. Ей ничего не стоило сесть и тут же непреложно доказать ему, что на ферме он куда полез* нее, чем на поле боя. Она умела говорить так, что в каждом ее слове он чувствовал глубокую убежденность, И он свято верил, что в спорах с ним она исходит только из высоких принципов.

Но в конце концов он все же восстал против этого стремления то и дело окатывать холодной водой его раскаленное честолюбие. Газетные статьи, болтовня соседей и собственное воображение так взвинтили юношу, что удержать его на привязи стало невозможным. Армия и в самом деле здорово сражалась. Газеты чуть ли не ежедневно сообщали об окончательной победе.

Однажды вечером, когда он был уже в постели, ветер донес до него звон церковного колокола: какой-то энтузиаст изо всех сил раскачивал веревку, делясь таким способом со всей округой слухом – кстати, ложным – о великом сражении. Услышав этот глас народа, ликующего в ночи, юноша пришел в неистовое волнение. Немного погодя он отправился в спальню матери.

– Мама, я запишусь в армию.

– Не болтай чепухи, Генри, – ответила мать. Она натянула одеяло на лицо. На этом разговор и кончился.

И все же наутро он пошел в город, ближайший к их ферме, и записался в роту волонтеров, которая там формировалась. Когда он вернулся домой, мать доила пеструю корову. Рядом дожидались своей очереди еще четыре коровы.

– Мама, я записался, – робко сказал он.

– На все воля божья, Генри, – помолчав, ответила она и снова начала доить пеструю корову.

Когда юноша стоял на пороге с вещевым мешком за спиной, до того переполненный восторженными предвкушениями, что печаль разлуки с домашним очагом уже не умещалась в его сердце, он увидел, что по морщинистым щекам матери медленно катятся две слезы.

И все-таки она разочаровала его, ни слова не сказав о возвращении со щитом или на щите. Он заранее настроился на трогательную сцену. Он даже приготовил несколько фраз, которые, по его мнению, должны были прозвучать очень красиво. Но она расстроила его планы. Она ожесточенно чистила картошку и говорила:

– Смотри, Генри, береги себя на войне, смотри береги себя. И зря ты думаешь, что можешь одним махом всех мятежников перебить. Не можешь ты этого. Ты еще совсем несмышленый парнишка, а таких парнишек там тьма тьмущая, так что помалкивай и делай что тебе прикажут. Я-то знаю тебя, Генри.

Я тебе связала восемь пар носков, Генри, и положила лучшие твои рубашки, чтобы моему сыночку было тепло и хорошо, не хуже, чем другим солдатам. Как порвешь их, так сразу отсылай мне, я их зачиню.

И товарищей себе выбирай подумавши. В армии много дурных людей. Они там совсем сбились с толку, и им по душе верховодить молоденькими парнишками, которые в первый раз из дому уехали и без материнского присмотра остались, и они учат их пить и ругаться. Ты держись от них в стороне, Генри. И смотри не делай ничего такого, чтобы тебе передо мной стыдно было, когда я узнаю. Ты всякий раз думай, что я смотрю на тебя. И ничего худого тогда с тобой не случится.

И всегда помни, сынок, о своем отце, помни, что он спиртного в рот не брал и редко когда сквернословил.

Не знаю, Генри, что мне еще сказать тебе… Только не вздумай, сынок, ради меня от чего-нибудь увиливать. Если уж случится так, что тебе или на смерть идти, или что-нибудь бесчестное сделать, так ты поступай, как тебе совесть велит, потому что на многих женщин свалилась теперь такая беда, и господь не оставит нас в нашем горе.

Не забудь о носках и рубашках, сынок. И еще я положила тебе банку черносмородинного варенья, оно ведь твое любимое. До свидания, Генри. Береги себя и будь хорошим мальчиком.

Слушая ее, он, конечно, еле сдерживал нетерпение. Он ждал совсем другого, и пока она говорила, по его лицу было видно, что он недоволен. Попрощался он с каким-то чувством облегчения.

Но у калитки он все-таки оглянулся и увидел, что мать стоит на коленях среди картофельной шелухи. Поднятое к небу загорелое лицо было залито слезами, исхудалое тело дрожало. Ему вдруг стало стыдно за себя, и он ушел, повесив голову.

По дороге он завернул в школу – повидаться перед отъездом с друзьями. Они окружили его, полные удивления и восторга. Он чувствовал, какая пропасть отделяет его от них, и сердце его наполнялось тихой гордостью. Он и те его товарищи, которые надели синие мундиры, в один день стали необыкновенно значительными, и это было очень приятное ощущение. Они пыжились, как индюки.

Какая-то светловолосая девушка ужасно издевалась над его воинственным задором. Зато там была другая, темноволосая, и он пристально смотрел на нее, и ему показалось, что она притихла и погрустнела при виде его синего мундира и бронзовых пуговиц. Выйдя из школы в дубовую аллею, он оглянулся и увидел, что девушка стоит у окна и смотрит ему вслед. Она сразу отвела глаза и стала смотреть на небо сквозь ветви высокого дуба. Он заметил, как смущенно и потешно она вскинула голову. Потом он часто думал об этом.

По дороге в Вашингтон он чувствовал себя на верху блаженства. Везде их так кормили и так ими восхищались, что юноша и вправду поверил, что он – герой. Их поили кофе и до отвала кормили хлебом, холодным мясом, соленьями, сыром. Девушки ласково улыбались, старики хлопали по плечам, и он ощущал, как растет в нем воля к свершению воинских подвигов.

Кружными путями, беспрестанно останавливаясь, они добрались до места назначения, а потом потекли месяцы однообразной жизни в военном лагере. Он думал, что настоящая война – это кровавые бои с короткими передышками, чтобы солдаты могли поспать и поесть. Но с той поры, как полк прибыл на фронт, они стремились только к одному: как-нибудь согреться.

Мало-помалу он вернулся к прежним своим убеждениям. Битвы, достойные древнегреческих героев, отошли в прошлое. Люди стали не то лучше, не то трусливее. Светское и духовное воспитание подавило кровожадные инстинкты, а может быть, просто материальное благополучие держит страсти в узде.

Он научился относиться к себе как к незаметному участнику огромного парада синих мундиров. Он должен был по возможности заботиться о собственных удобствах – остальное его не касалось. В качестве развлечения он мог вертеть пальцами и гадать, чем набиты головы генералов. Кроме того, была муштра, и муштра, и смотры, и опять муштра, и опять смотры.

Неприятельские силы представлялись ему только в виде дозорных на том берегу реки. Эти загорелые, философски настроенные парни время от времени задумчиво палили в синемундирных дозорных. Когда их потом распекали за это, они обычно от души раскаивались и клялись всеми своими богами, что ружья выстрелили сами собой, не спросись хозяев. Стоя однажды ночью в дозоре, юноша перекинулся несколькими словечками с одним из них. Вражеский дозорный был слегка обтрепан, так искусно сплевывал, что всякий раз попадал точно между носками башмаков, и обладал неограниченным запасом безмятежной, детской самоуверенности. Юноше он понравился.

– Янки, ты парень что надо, – сказал дозорный, и эти слова, услышанные в ночном безмолвии, заставили его на мгновение пожалеть о том, что идет война.

Бывалые солдаты наперебой рассказывали ему всякие истории. Они говорили об устрашающих ордах бесшабашной солдатни, о полчищах усачей в серых мундирах, которые ругались на чем свет стоит, с неслыханной отвагой жевали табак и, подобно гуннам, все сметали на своем пути. Другие повествовали о голодных оборванцах, которые палили из ружей просто с отчаяния. «Да они на самого черта набросятся, только бы вещевым мешком разживиться! При эдакой голодухе им долго не продержаться!» После таких рассказов юноше начинали мерещиться обтянутые окровавленной кожей скелеты, на которых болтались дырявые, выцветшие мундиры.

Все-таки он не совсем доверял бывалым солдатам, потому что они любили постращать желторотую молодежь. Они все время толковали о выстрелах, дыме, крови, но как тут разобраться, где правда, а где ложь? Они то и дело обзывали его сопляком, и полностью полагаться на их слова не следовало.

Так или иначе, но он уже начал понимать, что судить противника нужно не столько по внешности, сколько по решимости сражаться, а эту решимость никто и не пытался отрицать. Юношу заботила более серьезная проблема. Он сосредоточенно размышлял над ней, лежа на своей койке. Он пытался с математической точностью доказать себе, что не удерет с поля боя.

До сих пор такая мысль ни разу не приходила ему в голову. Многое в жизни он принимал на веру, считая, что из любой переделки сможет выйти победителем, и не задумываясь, какими путями и средствами достигнет этого. Но тут речь шла о чем-то очень для него важном. Он вдруг понял, что в разгаре боя может дезертировать. Он вынужден был признаться, что понятия не имеет о том, как будет вести себя в сражении.

Еще совсем недавно он не допустил бы этой мысли даже на порог своего сознания, но теперь от нее уже нельзя было отмахнуться.

Он испытывал нечто похожее на панический страх. Чем яснее рисовался ему бой, тем отчетливее он видел, какие ужасы ему предстоит там изведать. Он никак не мог представить себе, что будет стойко держаться среди опасностей, крадущихся к нему со всех сторон. Тщетно пытался он вернуться к своим мечтам о героях со сломанными шпагами; во мраке надвигающейся грозы он чувствовал, что все это – пустые бредни.

Он вскочил с койки и начал беспокойно расхаживать по лачуге.

– Боже милостивый, что это со мной делается? – вслух спросил он.

Он понимал, что в час испытания те правила, по которым он собирался жить, ему не помогут. Бесполезным оказалось и все, что он знал о себе. Он стал неизвестной величиной. Придется ему снова, как в ранней юности, ставить над собой опыты. Нужно собрать побольше сведений о себе и быть все время начеку, иначе эти неведомые ему самому свойства навеки опозорят его.

– Боже милостивый! – растерянно повторил он.

Но тут в дыру ловко влез долговязый, а за ним и горластый. Они продолжали пререкаться.

– А я говорю, что правда, – твердил долговязый. – Хочешь верь, хочешь не верь, мне-то что? – Он выразительно махнул рукой. – Твое дело маленькое: сиди себе и помалкивай. И очень скоро уразумеешь, кто тут был прав.

Его товарищ что-то упрямо промычал. Он задумался на секунду, видимо подыскивая ответ поязвительней, потом сказал:

– Что ж, выходит, ты знаешь все на свете?

– Когда это я говорил, что знаю все на свете? – сердито возразил долговязый. Он принялся аккуратно укладывать пожитки в вещевой мешок.

Юноша, все еще беспокойно бродивший взад и вперед, остановился и опустил глаза на деловито склоненную фигуру товарища.

– Джим, скажи правду, нас действительно поведут в бой? – спросил он.

– А как же! – ответил долговязый. – А как же! Погоди до завтра и такое сражение увидишь, какое никому и не снилось. Ты только погоди.

– Дьявольщина! – сказал юноша.

– На этот раз драка будет заправская, братец, драка что надо, – продолжал долговязый таким тоном, точно собирался облагодетельствовать этим боем своих друзей.

– Чушь! – буркнул из угла горластый.

– Слушай, а ты не думаешь, что это очередная утка? – снова спросил юноша.

– Как бы не так! – возмутился долговязый. – Как бы не так! С чего бы тогда вся кавалерия выступила сегодня утром? – Он с вызовом посмотрел на товарищей. Никто ему не возразил. – Сегодня утром выступила вся кавалерия, – повторил он. – Говорят, в лагере ни одного кавалериста не осталось. Их должны перебросить в Ричмонд, или как его там, пока мы будем управляться с пехотой. В общем, какую-то хитрость придумали. И в полку тоже приказ уже получен. Мне об этом сегодня шепнул парень, который сам был около штаба, когда туда привезли приказ. И теперь весь лагерь поднят на ноги – этого разве только слепой не заметит.

– Вздор! – сказал горластый.

Юноша помолчал. Потом снова обратился к долговязому:

– Джим!

– Чего тебе?

– Думаешь, полк не осрамится?

– Они будут драться как черти, когда дойдет до дела, – с ледяным спокойствием ответил тот. Он говорил о себе и своих однополчанах только в третьем лице. – Конечно, все над ними потешаются, дескать – желторотые и всякая такая штука, но драться они будут как черти.

– А вдруг кто-нибудь удерет? – настаивал юноша.

– Может, и удерет – без таких ни в одном полку не обходится, особенно раз они еще не нюхали пороху, – снисходительно заметил тот. – Конечно, может случиться, что и все побегут, если сразу станет очень горячо, а потом, может, и остановятся и снова полезут в драку. Чего вперед загадывать? Конечно, они еще необстрелянные и с одного маху всех мятежников им не одолеть, но я-то думаю, драться они будут не хуже других. Так я полагаю. Говорят, в полку одни сопляки и всякое прочее, но парни у нас что надо, и почти все будут драться не за страх, а за совесть, когда привыкнут к выстрелам, – закончил он, сделав особое ударение на последних четырех словах.

– Можно подумать, что ты знаешь… – пренебрежительно начал горластый. Долговязый злобно обернулся к нему. Последовала короткая перебранка, во время которой оба награждали друг друга затейливыми эпитетами.

– Джим, а тебе приходило когда-нибудь в голову, что и ты можешь удрать? – прервал их юноша и тут же рассмеялся, точно его вопрос был веселой шуткой. Горластый тоже захихикал.

Долговязый махнул рукой.

– Как тебе сказать, – веско произнес он, – там такое может быть пекло, что и Джиму Конклину станет жарко, и если все парни начнут улепетывать, надо думать, и я задам стрекача. А уж если я покажу пятки, так будь спокоен, сам черт меня не догонит. Но если все будут стоять на месте и стрелять, буду стрелять и я. Это как пить дать. Можешь на меня положиться.

– Чушь! – сказал горластый.

Юноша, о котором мы рассказываем, был глубоко признателен долговязому за его слова. Он боялся, что все необстрелянные солдаты, кроме него, спокойны и уверены в себе. Теперь он немного утешился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю